— Вы здесь все — наши с Инее самые добрые, сердечные друзья, нам всегда большая радость видеть вас в нашем доме, и в поводах для встреч мы не нуждаемся, — проговорил он с ленивой, чуть даже женоподобной растяжкой южанина. Потом, обратившись прямо к Шэфлетту, сидящему за другим столом:
   — Вот, например, мы иногда зовем к себе Бобби Шэфлетта, просто чтобы послушать, как он смеется. По мне, его смех — та же музыка, петь его все равно не заставишь, даже если Инее лично сидит за фортепиано.
   — Кха-кха-кха-кха! — раскатилась Инее Бэвердейдж.
   — Хо-хо-хо-хо-хо! — перекрыл ее мощный тенор Золотого Пастушка. — Хо-хо-хоо-хоо-хооо-хооо! — все выше, все пронзительнее, все искусственнее, а потом его хохот стал затихать, глохнуть — и оборвался рыданием. Гости замерли — воцарилась мертвая тишина, пока до присутствующих, до большинства, по крайней мере, дошло, что для них была исполнена знаменитая концовка арии Канио «Смейся, паяц!».
   За обоими столами бешено захлопали — улыбки, смех, возгласы «бис!».
   — Э, нет, — ответствовал златокудрый титан. — Я пою в уплату за ужин, только когда наелся от пуза. А мне тут дали мало суфле, Леон!
   Взрывы смеха, аплодисменты. Леон Бэвердейдж томно приказывает одному из мексиканцев-официантов:
   — Еще порцию суфле мистеру Шэфлетту! Заварите полную ванну.
   Официант выслушал распоряжение, даже не изменившись в лице.
   А телевизионщик Рейл Бригем, раззадоренный дуэлью великих остряков, выкрикнул, сверкая глазами:
   — Суфле-самогон!
   Впрочем, это у него вышло так плоско, Шерман со злорадством заметил, что никто не засмеялся, даже лазероглазая миссис Ротроут.
   — Однако сегодня у нас действительно есть особый повод для встречи, — продолжил свою речь Леон Бэвердейдж. — Сегодня нас навестил гостящий в Штатах наш очень дорогой друг Обри Баффинг! — Он приветственно улыбнулся великому человеку, и тот, обратив к хозяину костлявое лицо, изобразил на нем некое осторожное подобие слабой усмешки. — В прошлом году наш друг Жак Прюдом, — улыбка в сторону французского министра культуры, сидящего за его столом, — сообщил нам с Инее из весьма достоверных источников… Надеюсь, я не выдам служебной тайны, Жак?
   — Я тоже на это надеюсь, — серьезным тоном отозвался министр и на французский манер уморительно пожал плечами. Все покатились со смеху.
   — Но, Жак, вы ведь действительно говорили нам с Инее, что по вашим вполне надежным сведениям Обри присуждена Нобелевская премия. Увы, Жак, ваша разведка в Стокгольме работает не слишком исправно.
   Министр еще раз картинно пожал плечами и изысканно-похоронным голосом заметил:
   — К счастью, Леон, мы не планируем военных действий против Швеции.
   Громкий смех.
   — Но как бы то ни было, Обри не добрал вот такую чуточку, — продолжал Леон, отмеряя большим пальцем самый кончик указательного, — и вполне возможно, что следующий год окажется его годом. — Еле заметная усмешка застыла на лице старого англичанина. — Хотя, по существу, это вовсе не так уж и важно, потому что значение Обри для… для нашей культуры превосходит всякие премии, а значение Обри как друга для Инее и меня превосходит и премии, и культуру, и… — он замялся, подыскивая третий член триады, махнул рукой и закончил так:
   — и вообще все. Словом, я хочу предложить тост за Обри и пожелать ему приятно провести время в Штатах.
   — Ну, теперь он прогостит у них в доме еще месяц, — театральным шепотом заметила миссис Ротроут Рейлу Бригему.
   Леон поднял стакан с сотерном:
   — Лорд Баффинг!
   Поднятые стаканы, аплодисменты, возгласы: «Слушайте! Слушайте», — совсем как в Англии.
   Англичанин медленно встал. Страшный, изможденный. Нос — чуть не в милю длиной. Ростом поэт невелик, но огромный гладкий череп придает его облику внушительность.
   — Вы слишком добры, Леон, — проговорил он, взглянул на Леона и скромно потупился. — Как вы, должно быть, знаете… тому, кто стремится к Нобелевской премии, лучше всего жить так, как будто ее вообще не существует, я, во всяком случае, слишком стар, чтобы волноваться по этому поводу… Так что я, право, даже не знаю, о чем, собственно, речь. — Недоуменные смешки. — Другое дело — ваша с Инее чудесная дружба и гостеприимство, тут я, слава богу, не должен притворяться, будто о них мне тоже ничего не известно. — Он нагромоздил отрицаний и совсем запутал в них слушателей, хотя они одобрительно кивают. — Словом, лично я с удовольствием спел бы в уплату за ужин…
   — Еще бы! — шепотом съязвила миссис Ротроут.
   — …но полагаю, это было бы непростительной дерзостью после того, как нам напомнил о горе Канио сам мистер Шафлетт.
   Он произнес «мистер Шафлетт» с чисто английской язвительной иронией, подчеркивая неуместность уважительного обращения к какому-то деревенскому шуту.
   Вдруг он смолк, вскинул голову и устремил взор вдаль, словно увидел сквозь стены весь огромный мегаполис. С его губ сорвался сухонький смешок.
   — Прошу меня простить. Я услышал собственный голос и подумал, что полстолетия назад, когда я был молод — и восхитительно горяч, помнится мне, — я бы при звуках столь вызывающе английского прононса сам первым покинул бы помещение.
   Гости недоуменно переглядываются.
   — Но вы, я знаю, не уйдете, — продолжает лорд Баффинг. — В Соединенных Штатах к англичанам всегда было прекрасное отношение. Лорд Гугт, возможно, мне возразит. — «Гугт» он произнес почти как бранное слово. — Впрочем, вряд ли. Когда я впервые приехал молодым человеком в Штаты, это было перед началом второй мировой войны, люди, слыша мою речь, говорили: «О, так вы англичанин?» — и из почтения во всем мне уступали. Теперь же, когда я приезжаю в Штаты, люди, слыша меня, говорят: «Так вы англичанин? Бедняжка!» — и опять же я добиваюсь своего, потому что граждане вашей страны относятся к нам с неизменным состраданием.
   Слушатели облегченно смеются. Старик, оказывается, ни к чему серьезному не клонит. Он снова замолчал, как видно взвешивая, стоит продолжать или нет. И решил, что стоит.
   — Почему я за всю жизнь ничего не написал о Соединенных Штатах, я и сам не знаю. Вернее — не так. Знаю, конечно. В нашем столетии поэты не пишут о чем-то конкретном и менее всего — о странах, имеющих реальные географические имена. Но Соединенные Штаты заслуживают эпической поэмы. Были времена, когда я подумывал написать такую поэму. Но не написал. В нашем столетии поэты эпических поэм уже тоже не пишут, хотя нельзя отрицать, что остались и пребудут в веках лишь те, кто как раз писал поэмы. Гомер, Вергилий, Данте, Шекспир, Милтон, Спенсер… Где, в сопоставлении с ними, очутятся через двадцать пять лет мистер Элиот или мистер Рэмбо? — произносится с той же интонацией, как раньше «мистер Шафлетт». — В тени, я полагаю, в комментариях, в грудах сносок… вместе с Обри Баффингом и множеством других поэтов, которых я когда-то высоко ценил. Нет, у нас, современных поэтов, не хватит духу на эпическую поэму. У нас даже не хватает храбрости писать в рифму — потому что ведь в американской поэме непременно должны быть рифмы, целые раскованные каскады рифм, как продемонстрировал Эдгар Аллан По… Да… По, который, помнится, последние годы жил где-то здесь поблизости, в районе Нью-Йорка под названием Бронкс… В домике с кустами сирени и вишневым деревцем… с женой, умирающей от чахотки. Конечно, он был пьяница и, возможно даже, душевнобольной, но одержимый пророческими видениями. Он написал один рассказ, где находятся все необходимые объяснения того, что происходит с нами сегодня… Называется «Маска Красной Смерти»… В некоем государстве свирепствует эпидемия таинственной болезни, Красной Смерти. Принц Просперо — принц Процветание, заметьте себе, — собрал в своем замке всех лучших людей страны, заложил на два года запасы еды и питья и заперся от внешнего мира, от заразного простого люда. И здесь у него идет бал-маскарад, который продлится до тех пор, покуда эпидемия за стенами не исчерпает себя. Бесконечный, безостановочный маскарад происходит в семи великолепных покоях, и от одного к другому празднество становится все бешеней, все безогляднее. Последний покой убран сверху донизу черным бархатом. И там среди ликующих вдруг появляется неизвестный гость, одетый в самый необычный, самый пугающе-прекрасный костюм из всего ослепительного хоровода ряженых. Он изображает собою Смерть, и так правдоподобно, что Просперо разгневан и велит его изгнать. Никто не отваживается, и это берет на себя сам принц, но едва лишь прикасается к савану, как тут же падает мертвый, ибо сама Красная Смерть вошла к нему в дом… в дом Просперо, дом Процветания, друзья мои… Поразительно тут то, что гости с самого начала в общем-то знают, что ожидает их в седьмом покое, но их неодолимо влечет туда, слишком велико возбуждение, слишком необузданно веселье, и так роскошны платья, и яства, и напитки, так сладостна плоть — а сверх того у них ничего нет. Семья, дом, дети, великая цель существования, вечный поток хромосом для них больше не существуют. Они связаны только друг с другом и кружатся, кружатся бесконечно, точно частицы в распадающемся атоме, — что же такое для них Красная Смерть, как не последнее упоение, не plus ultra? Так что По предрек наш конец более ста лет назад. А зная конец, кто напишет жизнерадостные пассажи, которые должны ему предшествовать? Не я, во всяком-случае — не я. Боль, отвращение, жестокая мука покинули меня вместе с лихорадкой, бушевавшей в моем мозгу, — вместе с болезнью под названием Жизнь, сжигавшей мой ум. Болезнь под названием Жизнь — так он написал совсем незадолго до кончины… Нет, я не смогу быть тем эпическим поэтом, которого вы заслуживаете. Я чересчур стар, я устал, измучен болезнью под названием Жизнь, слишком ценю ваше очаровательное общество, безумный, безумный хоровод. Благодарю, Леон. Благодарю, Инее.
   И с этими словами призрачный англичанин медленно опустился на стул.
   В столовой у Бэвердейджей воцарился непрошеный гость, которого здесь больше всего страшатся, — молчание. Присутствующие неловко переглядываются. Это тройная неловкость. За старого поэта, который нарушил этикет и привнес серьезность на званый вечер у Бэвердейджей. И за себя, потому что тянет выразить ему свое высокомерное презрение, а непонятно как. Просто посмеяться над ним? Но ведь он все же не кто-нибудь, а лорд Баффинг, из первых кандидатур на Нобелевскую премию, и к тому же гостит у Бэвердейджей. А в-третьих, их смущает, как всегда в таких случаях, что, может быть, в речи «старого бритта» содержался глубокий смысл им не по разуму. Салли Ротроут состроила постную мину, закатила глаза, а потом быстро стрельнула ими туда-сюда: как остальные? Лорд Гугт изобразил на своем жирном лице кислую улыбку и покосился на Бобби Шэфлетта, но Бобби сам вопросительно смотрит на Инее Бэвердейдж, ожидая подсказки. А она сидит подавленная и молча смотрит перед собой. Джуди улыбается, на взгляд Шермана, дурацкой улыбкой, ей, наверно, кажется, что почтенный джентльмен из Великобритании сказал какую-то чрезвычайно приятную вещь.
   Наконец Инее Бэвердейдж поднялась и объявила:
   — Кофе будем пить в соседней комнате.
   И постепенно, сначала неуверенно, улей вновь загудел.
   Когда ехали домой — шесть кварталов в один конец выходит 123 доллара 25 центов, потому что в оба конца — 246 долларов 50 центов — с седовласым шофером компании «Мэйфер таун кар, инкорпорейтед» за рулем, Джуди разговорилась вовсю. Она была очень оживлена, Шерман не видел ее такой по крайней мере две недели, с тех пор как она поймала его на супружеской неверности по телефону. Ясно, что сегодня она относительно Марии ничего не заметила, наверно, даже и не догадывается, что сидевшую рядом с ее мужем красотку зовут Мария. Так что она в прекрасном настроении, опьянена, но не вином, от вина полнеют, а роскошным приемом.
   С притворным безразличием, словно бы нисколько не завидуя, Джуди болтала о том, как удачно подобрала Инее своих знаменитых гостей: трое титулованных (барон Хохсвальд, лорд Гугт и лорд Баффинг), один политический деятель международного масштаба (Жак Прюдом), четверо гигантов искусства и литературы (Бобби Шэфлетт, Наннели Войд, Борис Королев и лорд Баффинг), двое дизайнеров (Рональд Вайн и Барбара Корналья), три Очень Знаменитых Извращенца («Извращенца?» — удивился Шерман. «Да. Очень Знаменитые Извращенцы, ОЗИ, их все так зовут», — ответила Джуди. Шерман вспомнил только одного, англичанина, который сидел справа от нее: Сент-Джон Томас) и трое титанов бизнеса (Хохсвальд, Рейл Бригем и Артур Раскин). После этого она стала обсуждать Раскина. Дама слева от него, мадам Прюдом, не хотела с ним разговаривать, а дама справа, жена Рейла Бригема, не выказала никакого интереса, и тогда он через ее голову стал рассказывать барону Хохсвальду про то, что фрахтует воздушную линию на Ближнем Востоке.
   — Представляешь, Шерман, чем этот человек зарабатывает свои миллионы? Возит на «Боингах» арабов в Мекку! Тысячами, десятками тысяч! А сам еврей!
   Шерман и забыл уже, когда это было, чтобы она вот так, по-дружески, делилась с ним тем, что услышала в свете. Но теперь его уже не трогают жизнь и приключения Артура Раскина. Мысли его занимает один только измученный, истерзанный англичанин Обри Баффинг.
   Неожиданно Джуди сказала:
   — Как ты думаешь, что нашло вдруг на лорда Баффинга? Так это все у него прозвучало… уничижительно.
   Да уж куда уничижительнее, подумал Шерман. Он хотел было сообщить ей, что Баффинг умирает от СПИДа, но не стал, светские сплетни его уже тоже не трогают.
   — Не знаю, — ответил он.
   Но на самом деле он знает. Знает очень четко. Этот призрачный культурный английский голос был голосом оракула. Обри Баффинг обращался прямо к нему, Шерману, словно медиум от самого Господа бога. Эдгар Аллан По! — гибель от распутства! — да еще в Бронксе — в Бронксе! Безумный хоровод, необузданная плоть, крах домашнего очага — и в последнем покое тебя ждет Красная Смерть.
   Пока они шли от наемного автомобиля к подъезду, Эдди успел распахнуть им навстречу двери. «Хелло, Эдди!» — звонко пропела Джуди, а Шерман только взглянул на него мельком и ничего не сказал. У него кружилась голова. Мало того что его терзал страх, но вдобавок он был еще и пьян… Улица Моей Мечты… Он украдкой обвел взглядом вестибюль, почти готовый увидеть фигуру в саване.

16
Ирландский разговор

   В глазах Крамера Мартин был такой невозмутимый, отчаянный ирландец, какого вообще невозможно представить себе веселым, разве что в пьяном виде. Да и то, он пьяный, наверно, злобствует и нарывается. Но сегодня утром Мартину явно весело. Беспощадные добермановские глазки округлились, сияют. Радуется, как малое дитя.
   — Стоим мы там в вестибюле, толкуем с двумя швейцарами, — рассказывает он, — и вдруг — дззз! Кнопка такая загорается, и один из швейцаров с места бегом прямо в дверь, будто у него ракета в заднице, свистит в свисток, рукой машет, такси останавливает.
   Рассказывая, Мартин смотрит Берни Фицгиббону прямо в лицо. Они вчетвером — Мартин, Фицгиббон, Гольдберг и Крамер — находятся у Фицгиббона в кабинете. Фицгиббон, как и положено начальнику Отдела опасных преступлений в Окружной прокуратуре, — крепкий, атлетичный ирландец смуглого подвида, с квадратным подбородком, густыми темными волосами и черными глазами. Он много и с готовностью улыбается, но его улыбка — не средство расположить к себе собеседника, а уверенная усмешка атлета. И сейчас рассказу Мартина с этими его дурацкими, наивными подробностями, Фицгиббон, конечно, улыбается, просто потому что Мартин принадлежит к другой, особенной разновидности неустрашимых маленьких ирландцев, которую он больше всего понимает и ценит. Их в комнате два ирландца, Мартин и Фицгиббон, и два еврея, Гольдберг и он, но на самом деле они здесь, можно считать, все четверо ирландцы. Я-то пока еще еврей, думает Крамер, но только не в этих стенах. Полицейские все превращаются в ирландцев, и евреи вроде Гольдберга, и итальянцы, и латиноамериканцы, и негры. Да, даже негры; никто не понимает душу участковых комиссаров, которые, как правило, — темнокожие, потому что у них под темной кожей прячется ирландская суть. То же самое относится к помощникам окружных прокуроров в отделах особо опасных преступлений. Если ты работаешь там, ты — ирландец. В целом среди населения Нью-Йорка количество ирландцев становится все меньше. Еще двадцать лет назад они доминировали в политической жизни Бронкса, Куинса, Бруклина и значительной части Манхэттена — теперь под их влиянием остался только небольшой район Вест-Сайда, где в водах Гудзона гниют заброшенные пристани и затоны. Все известные Крамеру ирландцы, работающие в полиции Бронкса, и Мартин в том числе, живут на Лонг-Айленде или где-нибудь в Доббс-Ферри и оттуда ездят на работу в город. Берни Фицгиббон и Джимми Коуфи — последние динозавры. Теперь в правоохранительной службе Бронкса пошли в ход итальянцы и евреи. Но все равно на Окружном полицейском управлении и на Отделе особо опасных преступлений лежит — и наверное будет лежать до скончания века — ирландская печать. Там все слегка сдвинутые на ирландской невозмутимой отваге. Зовут сами себя «ослами», это обычное прозвище ирландцев-"ослы". Они им даже гордятся, в то же время как бы признавая свои слабости. Потому что понятно: ирландская отвага — это отвага не льва, а осла. В полиции или в Отделе особо опасных преступлений пусть ты и залез в бутылку, все равно ни шагу назад! Стоишь намертво. Этим-то и страшны даже самые мелкотравчатые, самые ничтожные из их породы. Заняв позицию, они готовы за нее драться. И кто хочет с ними поспорить, вынужден тоже ввязаться в драку. А на бедной нашей планете маловато людей, которым охота драться. Другая сторона этого же качества — верность. Если один попал в переделку, товарищи от него не отвернутся. Ну, может, оно и не совсем так, но нужен полный облом, чтобы ирландцы бросились спасать собственную шкуру. Среди полицейских это железно, и прокурорские помощники из Отдела особо опасных преступлений пользуются такой же репутацией. Верность — вещь надежная. А ирландская верность — скала, монолит. Ослиный кодекс чести. Евреи, итальянцы, негры и пуэрториканцы его перенимают, усваивают и тоже превращаются в стопроцентных «ослов». И еще ирландцы обожают потчевать друг друга россказнями о своих боевых подвигах, так что сейчас, когда «осел» Мартин рассказывает, а «осел» Фицгиббон и «осел» Гольдберг развесили уши, не хватает только выпивки для полноты картины. Чтобы напиться до сентиментальности, или до злобного бешенства. Нет, возражает сам себе Крамер. Им и выпивки не нужно. Они и без того пьяны от самодовольства — вот, мол, мы какие, к полной матери, отчаянные молодцы.
   — Я поспрашивал одного из этих парней, швейцаров, — продолжает Мартин, — пока мы там торчали. Потому что эта гнида Мак-Кой заставил нас прождать внизу пятнадцать минут. Так вот, у них там на каждом этаже по две кнопки, одна — вызов лифта, другая — такси. Ты нажимаешь, и чертов ихний швейцар выскакивает на улицу, машет и свистит. Ну, в конце концов мы все-таки дождались, вошли в лифт, и тут я спохватился, что не знаю, на каком этаже он живет, Мак-Кой этот. Выглянул из лифта, говорю швейцару: «На какой этаж нам подняться?». А он отвечает: «Мы вас поднимем». Представляете? Мы вас поднимем. В кабине можешь перебрать все кнопки, и толку — чуть. Чтобы лифт поехал, швейцар должен нажать кнопку у себя на пульте. Пусть ты даже там живешь и хочешь заглянуть в гости к соседу, ты не можешь просто так зайти в лифт и подняться на его этаж. Не то чтобы там, конечно, такая публика жила, которая друг к другу в гости наведывается за ради потрепаться. Словом, Мак-Кой этот живет на десятом этаже. Поднимаемся, дверцы раскрываются, и мы в такой небольшой комнатке. Не на площадке, не на лестнице, а в комнатке. И из нее только одна дверь. У них на этаж лифт поднимает, блин, прямо в ихнюю квартиру.
   — Тебя, Марти, смолоду ограждали от грубых реалий жизни, — говорит Берни Фицгиббон.
   — Мало ограждали, блин, я так считаю, — отвечает Мартин. — Позвонили мы. Открывает горничная в форме, пуэрториканка или южноамериканка, вроде того. А у них, как входишь в холл, — тут тебе и мрамор, и деревянные панели на стенах, и такая лестница идет на верхний этаж, ну прямо, блин, как в кино. Потоптались мы на мраморном полу, покуда господин не решил, что, пожалуй, с нас довольно, и сходит он по лестнице вниз, эдак неторопливо, подбородок свой стопроцентный задрал прямо к потолку, вот ей-богу. Ты заметил, Дейви?
   — Точно, — подтвердил Гольдберг и хмыкнул.
   — Каков он из себя? — спрашивает Фицгиббон.
   — Рослый, в сером костюме и подбородок кверху — типичный Уолл-стрит. Вообще довольно красивый мужик. Лет сорока.
   — Как он реагировал на ваше появление?
   — Сначала отнесся очень сдержанно. Пригласил пройти к себе в эту… в библиотеку, по-моему, это библиотека у них, небольшое такое помещение, но вы бы видели, какая там хреновина под потолком идет по всем стенам! — он широко взмахивает рукой. — Люди, блин, вырезаны по дереву, как бы прохожие на улице, а на заднем плане — магазины и всякая лабуда. Чудеса, да и только! Сели мы чин чином, и я ему объясняю, что, мол, это — положенная в таких случаях проверка машин данной марки с определенными номерами и так далее, а он говорит — да, он что-то такое слышал по телевизору, и да, у него есть «мерседес» и номер начинается с R, надо же, какое совпадение! Представляете, блин, я уже сижу думаю: вычеркиваем еще одну фамилию из ихнего вшивого списка, что нам выдали в прокуратуре. И все дела. То есть вот уж на кого в жизни не подумаешь, что он мог ехать на машине ночью по Брукнеровскому бульвару в Бронксе. Я, можно сказать, уже почти извиняюсь, блин, перед ним, что, мол, отняли у него драгоценное время, чтоб ему. Ну, и прошу позволения взглянуть на машину. А он: «Когда?» «Да прямо сейчас», — говорю. И все. И больше ничего. Если бы он ответил: «Она в ремонтной мастерской», или: «Жена на ней уехала», или еще там что-нибудь в таком духе, я бы небось в другой раз и не приехал ее осматривать, настолько это, блин, выглядело невероятно. Но у него вдруг делается такое лицо, губы дрожат, и он начинает что-то плести, что, мол, он не знает… как в таких случаях полагается… Но главное — выражение лица. Я смотрю на Дейви, Дейви смотрит на меня, и мы с ним оба видим одну картину. Верно, Дейви?
   — Точно. Он вдруг раскисает прямо на глазах.
   — Картина знакомая, с некоторыми так бывает, — продолжает Мартин. — Ему вся эта история против шерсти. Он мужик вообще-то неплохой. Немного задается. Но так — ничего мужик, я думаю. Жена у него. Ребенок. Квартира эта несусветная. Ему такие передряги не под силу. Слаб в коленках, чтобы вступать в конфликт с законом. Всякий человек, кто бы ты ни был, а когда-нибудь да вступишь в конфликт с законом, и есть люди, которым это ничего, а есть такие, что не выдерживают.
   — Он не выдержал, что ты на его письменный стол уселся, — смеясь, уточняет Гольдберг.
   — На его стол? — удивился Фицгиббон.
   — А, да, — вспоминает Мартин с ухмылкой. — Я вижу, человек начал скисать, ну и говорю себе: «А я ведь еще не зачитал ему права, хрен дери, надо исправить упущение». Ну, и так это вроде бы походя говорю, что мы, дескать, очень ценим его сотрудничество, но что он, если не хочет, имеет право вообще не отвечать и может прибегнуть к услугам адвоката, и так далее, и тому подобное. А сам думаю, как бы понатуральнее произнести: «Если у вас нет средств на адвоката, государство предоставит вам юридическую помощь бесплатно». Это при том, блин, что у него один этот резной бордюр под потолком стоит больше, чем адвокат из Бюро бесплатной юридической помощи получает за год. Решил, что самое верное старое средство — пойти на сближение, он сидит за столом, а я подошел, встал прямо над ним и смотрю сверху вниз — мол, неужели ты откажешься отвечать из-за такой малости, как предуведомление о правах?
   — Марти не просто над ним стоял, — смеется Гольдберг. — Он уселся перед его носом прямо на стол.
   — А он что? — спрашивает Фицгиббон.
   — Сначала — ничего, — отвечает Мартин. — Но чует, что что-то не так. Не станут же тебе просто для смеха, от не хрена делать, зачитывать права. Заметно, что растерялся, глаза на лоб. Плетет невесть что со страшной силой. Наконец встал и говорит, мол, я должен посоветоваться с адвокатом. Весь смех в том, что человек скис, когда захотели осмотреть машину, а потом мы ее облазили: чистехонька.
   — А как вы ее нашли?
   — Ну, это пара пустяков. Он упомянул, что держит ее в гараже. Я и прикинул, если у человека столько монеты, как у него, у заразы, он будет держать свою машину где удобнее — поблизости от дома. Вот я и спросил у швейцара, где у них там ближайший гараж. И все дела. Даже не назвал фамилии этого Мак-Коя.
   — И что же в гараже, просто так взяли и показали его машину?
   — Ну да. Я предъявил служителю свою бляху, а Дейви стоял с другой стороны и смотрел зверем. Свирепый еврей, вы же знаете, это пострашнее, чем свирепый ирландец.
   Гольдберг осклабился. Он расценил это как большой комплимент.
   — Служитель говорит: «Которая машина вас интересует?» Оказывается, у них там стоят две, «мерседес» и универсал «меркурий», а берут они 410 долларов в месяц за одну машину, там так стене написано. Восемьсот двадцать зеленых ежемесячно за обе. На двести дороже, хрен дери, чем я плачу за весь свой дом в Дикс-Хиллзе.