Страница:
— Прямо не верится. — Только бы развеялось! — Халатность за рулем? Но из того, что вы сказали… я к тому, что, как они могут? Я даже не был за рулем!
— Их свидетель утверждает обратное. Берни говорит, что свидетель указал на вашу фотографию, выделив ее из целой груды.
— Но я не был за рулем!
— Я только говорю вам то, что Берни сказал мне. Он говорит, что свидетель указал также цвет вашей машины и ее марку.
Шерман слышал свое громкое и частое дыхание, слышал гомон рабочего зала.
Голос Киллиана:
— Вы слушаете?
Шерман, хрипло:
— Да… Кто же этот их свидетель?
— Он не сказал.
— Это что — тот второй парень?
— Он не сказал мне.
— Или — господи! — Мария?
— Этого он мне не скажет.
— Но он хотя бы что-нибудь сказал про женщину в машине?
— Нет. На данном этапе они не станут разглашать детали следствия. Но погодите. Дайте я вам кое-что объясню. Это не будет так скверно, как вы подумали. У меня с Берни договоренность. Я могу сам привезти вас туда и сдать с рук на руки. Вы входите и выходите.
Трах-бах!
Вхожу и выхожу — откуда? Но выговорилось только:
— Сдать… меня?
— Да. А пожелай они, могли бы приехать к вам домой, арестовать и отвезти туда в наручниках.
— Туда — это куда?
— В Бронкс. Но этого не будет. У меня с Берни договоренность. И к тому времени, когда они выдадут заявление для прессы, вас там уже не будет. Будьте и этим довольны.
Для прессы… Бронкс… сдать меня… халатность за рулем… одна идиотская абстракция за другой. Внезапно он почувствовал яростное желание как-то визуализировать то, что должно произойти, не важно, что именно, как-то увидеть, а не только ощущать натиск страшной давящей силы.
Киллиан вновь:
— Вы слушаете?
— Да.
— Благодарите Берни Фицгиббона. Помните, что я говорил вам насчет контрактов? Это контракт между мной и Берни.
— Слушайте, — остановил его Шерман. — Мне надо зайти поговорить с вами.
— Я сейчас спешу в суд. Уже — опаздываю. Но к часу освобожусь. Около часу заходите. Все равно ведь вам, наверно, пара часов понадобится.
На сей раз Шерман понял в точности, что имеет в виду Киллиан.
— Боже! — проговорил он севшим голосом. — Надо ведь с женой поговорить. Она еще ни сном ни духом… — Он говорил скорее сам с собой, чем с Киллианом. — А еще дочь, родители… и Лопвитц… Прямо не знаю… У меня слов нет — это же абсолютно невероятно!
— Прямо будто опору из-под ног вышибли, верно? Самая естественная штука на свете. Вы же не преступник. Но это не будет так скверно, как вы думаете. Вовсе не факт, что у них дело подготовлено. Просто они вообразили, будто имеют на руках достаточно, чтобы произвести ход. Так что я вам вот что скажу. Или, вернее, повторю еще раз. Вам придется кое-кому рассказать, что случилось, но в детали не вдавайтесь. Жене — что ж, то, что вы скажете жене, — это ваше семейное дело, тут я не указчик. Но кому бы то ни было другому — никаких подробностей. Все может быть использовано против вас.
Теплая волна грусти накатила на Шермана. Что сказать Кэмпбелл? И чего она наберется от других — люди ведь будут говорить о нем! Шесть лет от роду, совсем несмышленыш, девчонка, дитя, которое любит цветочки и зайчиков.
— Я понимаю, — сказал он совершенно подавленно. Ведь Кэмпбелл всем этим будет просто убита!
Попрощавшись с Киллианом, он посидел за своим столом, поглядел, как пляшут перед глазами ядовито-зеленые буковки и цифры на экране компьютера. Логически, умственно он понимал, что Кэмпбелл, его малышка, будет первой, кто поверит ему безоговорочно, и последней, кто лишится веры в него, и все же думать об этом логически и умственно — бесполезно. Перед глазами стояло ее нежное, тонкое личико.
Тревога о Кэмпбелл возымела по меньшей мере одно положительное действие. Она затмила собой первую из затруднительных задач, каковой была необходимость вернуться и предстать перед Джином Лопвитцем.
Когда он вновь вошел в приемную Лопвитца, мисс Бейлз встретила его настороженным взглядом. Очевидно, Лопвитц уже поведал ей о том, как Шерман выскочил из кабинета будто помешанный. Она указала ему на помпезное французское кресло и не спускала с него глаз все те пятнадцать минут, которые Лопвитц его выдерживал, прежде чем позволить снова войти.
Когда Шерман вошел в кабинет, Лопвитц стоял и Шерману тоже садиться не предложил. Вместо этого он перехватил его на середине устилавшего пол огромного восточного ковра, как бы говоря этим: «О'кей, я тебя впустил. Но теперь давай по-быстрому».
Вздернув вверх подбородок, Шерман постарался принять независимый вид. Хотя при мысли о том, что он сейчас откроет, в чем признается, у него голова шла кругом.
— Джин, — начал он, — я не нарочно так резко от вас вышел, просто у меня не было выбора. Помните, мне по телефону звонили? Вы спрашивали, нет ли у меня каких-нибудь неприятностей. Так вот, на самом-то деле да, есть. Завтра утром меня арестуют.
Сперва Лопвитц только глаза выпучил. Шерман заметил, какие у него набрякшие и морщинистые веки. Затем Лопвитц сказал:
— Пойдемте-ка сюда, — и указал Шерману на стоявшие друг подле друга кресла с высокими спинками.
Они снова сели. При виде того, каким сосредоточенным сразу стало похожее на мордочку летучей мыши лицо Лопвитца, Шерман почувствовал укол обиды: написанное на нем извращенное любопытство было каким-то даже чрезмерным. Шерман рассказал ему о деле Лэмба, каким оно впервые появилось на страницах газет, затем о визите двоих следователей к нему домой, опустив, правда, унизительные детали. Рассказывая, он неотрывно глядел на самозабвенное лицо Лопвитца и чувствовал в себе тошнотный восторг безнадежного транжиры, который, потеряв грош, швыряет целое состояние, — и-эх, где наша не пропадала! Искушение рассказать все, быть настоящим транжирой, поведать о сладостных упругих бедрах Марии Раскин и о схватке в джунглях, о победе, одержанной над двумя громилами, — пусть Лопвитц знает: что бы ни было, он вел себя как мужчина и как мужчина он был безупречен, даже более чем безупречен, возможно, он даже проявил героизм, — в общем, искушение выложить все до точки (ведь я не злоумышленник какой-нибудь!) было почти непреодолимым. Но он преодолел его.
— Это мой адвокат звонил, когда мы с вами разговаривали, и он сказал, что мне сейчас ни с кем не следует вдаваться в детали того, что происходило и чего не происходило, но я хочу, чтобы одно, по крайней мере, вы знали — тем более что неизвестно, как будет преподносить все это пресса. Так вот: я никого не сбивал машиной, не было никакой халатности за рулем, да и вообще я ничего не сделал такого, что могло бы хоть в малой мере запятнать мою совесть.
Едва он произнес слово «совесть», как тут же в голову пришло, что каждый, кто чувствует за собой вину, твердит о незапятнанной совести.
— Кто у вас адвокат? — спросил Лопвитц.
— Его зовут Томас Киллиан.
— Не знаю такого. Лучше бы взяли Роя Брэннера. Лучший судебный оратор Нью-Йорка. Сногсшибательный. Случись мне попасть в переделку, я бы нанял Роя. Если хотите, могу ему позвонить.
В замешательстве Шерман слушал, как Лопвитц развивает тему — о возможностях сногсшибательного Роя Брэннера, о делах, которые тот выиграл, о том, как они познакомились, какие они закадычные приятели, как дружат между собой их жены и как Рой в лепешку для него расшибется, если он, Джин Лопвитц, замолвит словечко.
В общем, у Лопвитца включился неодолимый инстинкт: как только он услышал о происходящем в жизни Шермана кризисе, тут же принялся вкручивать ему о том, какой он свой человек повсюду, с какими важными персонами знается и какое влияние он, авторитетный и вельможный, имеет на данного великого Имярека. Следующий его инстинктивный шаг был более практичен. Сделать его побудило слово «пресса». В выражениях, к пустопорожним спорам не располагающих, Лопвитц предложил Шерману взять отпуск на все то время, пока тучи над ним не рассеются.
Это совершенно разумное и вежливо поданное предложение заставило сработать в Шермане нервный сигнал тревоги. Если взять отпуск, ему, быть может, — а может и нет, — будут по-прежнему платить его номинальное жалованье, 10 тысяч долларов в месяц, то есть меньше половины ежемесячных выплат одних только процентов за ссуду. Но никаких уже комиссионных и никакой доли прибылей от сделок с облигациями всей фирмы. Значит, практически его доход падает до нуля.
Стоявший на ирландском столике Лопвитца телефон тихо и вкрадчиво зажужжал. Лопвитц снял трубку.
— Да?.. Правда? — Улыбка во весь рот. — Замечательно!.. Алло!.. Алло!.. Бобби? Слышите меня нормально? — Взгляд в сторону Шермана, улыбка облегчения и одними губами:
— Бобби Шэфлетт. — Затем взгляд вниз и полное внимание трубке. Лицо в складочках и морщинках чистейшей радости. — Говорите, о' кей?.. Замечательно! Да ну, о чем вы, я с удовольствием! Надеюсь, вам там дали что-нибудь поесть?.. Отлично, отлично. Слушайте сюда. Как что понадобится, сразу просите. Они ребята хорошие. Кстати, знаете — ведь они оба летали во Вьетнаме!.. Ну конечно. Мировые парни. Выпить захочется или что, только скажите. У меня там на борту есть арманьяк тридцать четвертого года. По-моему, где-то сзади хранится. Спросите того, что поменьше, Тони. Он знает где. Ну, значит, вечером, когда вернетесь. Колоссальная штука. Тридцать четвертый — это был лучший для арманьяка год. Мягко-мягко идет. Поможет расслабиться… В общем, нормально, говорите?.. Отлично. Н-да… Что?.. Да ну что вы, Бобби. Я всегда рад, всегда рад.
Когда разговор закончился, Лопвитц выглядел счастливейшим человеком на свете. Самый знаменитый оперный певец Америки сидит в его самолете, который он, Лопвитц, одолжил ему слетать в Канаду, в город Ванкувер, а двое личных пилотов, оба капитаны ВВС, ветераны Вьетнама в роли шофера и дворецкого везут его, подливают ему арманьяк более чем полувековой выдержки, ценой в тысячу двести долларов за бутылку, и вот теперь этот замечательный знаменитый толстячок благодарит его и оказывает ему всяческое уважение, находясь на высоте сорока тысяч футов над штатом Монтана.
Шерман, неотрывно глядевший на улыбающееся лицо Лопвитца, почувствовал страх. Лопвитц на него не сердится. Не бушует. Даже не особенно и разволновался. Нет, судьба Шермана Мак-Коя для него попросту не так уж много значит. Мнимо британский антураж жизни Лопвитца переживет проблемы Шермана Мак-Коя, и компания «Пирс-и-Пирс» их тоже переживет. Пикантная история на некоторое время всех развлечет, облигации будут по-прежнему продаваться в огромных количествах, а новый главный специалист по торговле ими — кто? Роли? или кто-нибудь другой? — будет заходить в этот стильный ирландский кабинет и обсуждать здесь очередную переброску миллиардов компании «Пирс-и-Пирс» с одного угла рынка в другой. Потом еще такой телефонный звонок класса «воздух-земля», и после разговора с очередной толстопузой знаменитостью Лопвитц не вспомнит уже, как Мак-Коя и звали-то!
— Бобби Шэфлетт! — проговорил Лопвитц с таким видом, будто они с Шерманом просто сидят вдвоем и выпивают перед обедом. — Он над Монтаной был, когда прозвонился. — Лопвитц качнул головой и прищелкнул языком, дескать, ну, мужик, это ж надо!
21
— Их свидетель утверждает обратное. Берни говорит, что свидетель указал на вашу фотографию, выделив ее из целой груды.
— Но я не был за рулем!
— Я только говорю вам то, что Берни сказал мне. Он говорит, что свидетель указал также цвет вашей машины и ее марку.
Шерман слышал свое громкое и частое дыхание, слышал гомон рабочего зала.
Голос Киллиана:
— Вы слушаете?
Шерман, хрипло:
— Да… Кто же этот их свидетель?
— Он не сказал.
— Это что — тот второй парень?
— Он не сказал мне.
— Или — господи! — Мария?
— Этого он мне не скажет.
— Но он хотя бы что-нибудь сказал про женщину в машине?
— Нет. На данном этапе они не станут разглашать детали следствия. Но погодите. Дайте я вам кое-что объясню. Это не будет так скверно, как вы подумали. У меня с Берни договоренность. Я могу сам привезти вас туда и сдать с рук на руки. Вы входите и выходите.
Трах-бах!
Вхожу и выхожу — откуда? Но выговорилось только:
— Сдать… меня?
— Да. А пожелай они, могли бы приехать к вам домой, арестовать и отвезти туда в наручниках.
— Туда — это куда?
— В Бронкс. Но этого не будет. У меня с Берни договоренность. И к тому времени, когда они выдадут заявление для прессы, вас там уже не будет. Будьте и этим довольны.
Для прессы… Бронкс… сдать меня… халатность за рулем… одна идиотская абстракция за другой. Внезапно он почувствовал яростное желание как-то визуализировать то, что должно произойти, не важно, что именно, как-то увидеть, а не только ощущать натиск страшной давящей силы.
Киллиан вновь:
— Вы слушаете?
— Да.
— Благодарите Берни Фицгиббона. Помните, что я говорил вам насчет контрактов? Это контракт между мной и Берни.
— Слушайте, — остановил его Шерман. — Мне надо зайти поговорить с вами.
— Я сейчас спешу в суд. Уже — опаздываю. Но к часу освобожусь. Около часу заходите. Все равно ведь вам, наверно, пара часов понадобится.
На сей раз Шерман понял в точности, что имеет в виду Киллиан.
— Боже! — проговорил он севшим голосом. — Надо ведь с женой поговорить. Она еще ни сном ни духом… — Он говорил скорее сам с собой, чем с Киллианом. — А еще дочь, родители… и Лопвитц… Прямо не знаю… У меня слов нет — это же абсолютно невероятно!
— Прямо будто опору из-под ног вышибли, верно? Самая естественная штука на свете. Вы же не преступник. Но это не будет так скверно, как вы думаете. Вовсе не факт, что у них дело подготовлено. Просто они вообразили, будто имеют на руках достаточно, чтобы произвести ход. Так что я вам вот что скажу. Или, вернее, повторю еще раз. Вам придется кое-кому рассказать, что случилось, но в детали не вдавайтесь. Жене — что ж, то, что вы скажете жене, — это ваше семейное дело, тут я не указчик. Но кому бы то ни было другому — никаких подробностей. Все может быть использовано против вас.
Теплая волна грусти накатила на Шермана. Что сказать Кэмпбелл? И чего она наберется от других — люди ведь будут говорить о нем! Шесть лет от роду, совсем несмышленыш, девчонка, дитя, которое любит цветочки и зайчиков.
— Я понимаю, — сказал он совершенно подавленно. Ведь Кэмпбелл всем этим будет просто убита!
Попрощавшись с Киллианом, он посидел за своим столом, поглядел, как пляшут перед глазами ядовито-зеленые буковки и цифры на экране компьютера. Логически, умственно он понимал, что Кэмпбелл, его малышка, будет первой, кто поверит ему безоговорочно, и последней, кто лишится веры в него, и все же думать об этом логически и умственно — бесполезно. Перед глазами стояло ее нежное, тонкое личико.
Тревога о Кэмпбелл возымела по меньшей мере одно положительное действие. Она затмила собой первую из затруднительных задач, каковой была необходимость вернуться и предстать перед Джином Лопвитцем.
Когда он вновь вошел в приемную Лопвитца, мисс Бейлз встретила его настороженным взглядом. Очевидно, Лопвитц уже поведал ей о том, как Шерман выскочил из кабинета будто помешанный. Она указала ему на помпезное французское кресло и не спускала с него глаз все те пятнадцать минут, которые Лопвитц его выдерживал, прежде чем позволить снова войти.
Когда Шерман вошел в кабинет, Лопвитц стоял и Шерману тоже садиться не предложил. Вместо этого он перехватил его на середине устилавшего пол огромного восточного ковра, как бы говоря этим: «О'кей, я тебя впустил. Но теперь давай по-быстрому».
Вздернув вверх подбородок, Шерман постарался принять независимый вид. Хотя при мысли о том, что он сейчас откроет, в чем признается, у него голова шла кругом.
— Джин, — начал он, — я не нарочно так резко от вас вышел, просто у меня не было выбора. Помните, мне по телефону звонили? Вы спрашивали, нет ли у меня каких-нибудь неприятностей. Так вот, на самом-то деле да, есть. Завтра утром меня арестуют.
Сперва Лопвитц только глаза выпучил. Шерман заметил, какие у него набрякшие и морщинистые веки. Затем Лопвитц сказал:
— Пойдемте-ка сюда, — и указал Шерману на стоявшие друг подле друга кресла с высокими спинками.
Они снова сели. При виде того, каким сосредоточенным сразу стало похожее на мордочку летучей мыши лицо Лопвитца, Шерман почувствовал укол обиды: написанное на нем извращенное любопытство было каким-то даже чрезмерным. Шерман рассказал ему о деле Лэмба, каким оно впервые появилось на страницах газет, затем о визите двоих следователей к нему домой, опустив, правда, унизительные детали. Рассказывая, он неотрывно глядел на самозабвенное лицо Лопвитца и чувствовал в себе тошнотный восторг безнадежного транжиры, который, потеряв грош, швыряет целое состояние, — и-эх, где наша не пропадала! Искушение рассказать все, быть настоящим транжирой, поведать о сладостных упругих бедрах Марии Раскин и о схватке в джунглях, о победе, одержанной над двумя громилами, — пусть Лопвитц знает: что бы ни было, он вел себя как мужчина и как мужчина он был безупречен, даже более чем безупречен, возможно, он даже проявил героизм, — в общем, искушение выложить все до точки (ведь я не злоумышленник какой-нибудь!) было почти непреодолимым. Но он преодолел его.
— Это мой адвокат звонил, когда мы с вами разговаривали, и он сказал, что мне сейчас ни с кем не следует вдаваться в детали того, что происходило и чего не происходило, но я хочу, чтобы одно, по крайней мере, вы знали — тем более что неизвестно, как будет преподносить все это пресса. Так вот: я никого не сбивал машиной, не было никакой халатности за рулем, да и вообще я ничего не сделал такого, что могло бы хоть в малой мере запятнать мою совесть.
Едва он произнес слово «совесть», как тут же в голову пришло, что каждый, кто чувствует за собой вину, твердит о незапятнанной совести.
— Кто у вас адвокат? — спросил Лопвитц.
— Его зовут Томас Киллиан.
— Не знаю такого. Лучше бы взяли Роя Брэннера. Лучший судебный оратор Нью-Йорка. Сногсшибательный. Случись мне попасть в переделку, я бы нанял Роя. Если хотите, могу ему позвонить.
В замешательстве Шерман слушал, как Лопвитц развивает тему — о возможностях сногсшибательного Роя Брэннера, о делах, которые тот выиграл, о том, как они познакомились, какие они закадычные приятели, как дружат между собой их жены и как Рой в лепешку для него расшибется, если он, Джин Лопвитц, замолвит словечко.
В общем, у Лопвитца включился неодолимый инстинкт: как только он услышал о происходящем в жизни Шермана кризисе, тут же принялся вкручивать ему о том, какой он свой человек повсюду, с какими важными персонами знается и какое влияние он, авторитетный и вельможный, имеет на данного великого Имярека. Следующий его инстинктивный шаг был более практичен. Сделать его побудило слово «пресса». В выражениях, к пустопорожним спорам не располагающих, Лопвитц предложил Шерману взять отпуск на все то время, пока тучи над ним не рассеются.
Это совершенно разумное и вежливо поданное предложение заставило сработать в Шермане нервный сигнал тревоги. Если взять отпуск, ему, быть может, — а может и нет, — будут по-прежнему платить его номинальное жалованье, 10 тысяч долларов в месяц, то есть меньше половины ежемесячных выплат одних только процентов за ссуду. Но никаких уже комиссионных и никакой доли прибылей от сделок с облигациями всей фирмы. Значит, практически его доход падает до нуля.
Стоявший на ирландском столике Лопвитца телефон тихо и вкрадчиво зажужжал. Лопвитц снял трубку.
— Да?.. Правда? — Улыбка во весь рот. — Замечательно!.. Алло!.. Алло!.. Бобби? Слышите меня нормально? — Взгляд в сторону Шермана, улыбка облегчения и одними губами:
— Бобби Шэфлетт. — Затем взгляд вниз и полное внимание трубке. Лицо в складочках и морщинках чистейшей радости. — Говорите, о' кей?.. Замечательно! Да ну, о чем вы, я с удовольствием! Надеюсь, вам там дали что-нибудь поесть?.. Отлично, отлично. Слушайте сюда. Как что понадобится, сразу просите. Они ребята хорошие. Кстати, знаете — ведь они оба летали во Вьетнаме!.. Ну конечно. Мировые парни. Выпить захочется или что, только скажите. У меня там на борту есть арманьяк тридцать четвертого года. По-моему, где-то сзади хранится. Спросите того, что поменьше, Тони. Он знает где. Ну, значит, вечером, когда вернетесь. Колоссальная штука. Тридцать четвертый — это был лучший для арманьяка год. Мягко-мягко идет. Поможет расслабиться… В общем, нормально, говорите?.. Отлично. Н-да… Что?.. Да ну что вы, Бобби. Я всегда рад, всегда рад.
Когда разговор закончился, Лопвитц выглядел счастливейшим человеком на свете. Самый знаменитый оперный певец Америки сидит в его самолете, который он, Лопвитц, одолжил ему слетать в Канаду, в город Ванкувер, а двое личных пилотов, оба капитаны ВВС, ветераны Вьетнама в роли шофера и дворецкого везут его, подливают ему арманьяк более чем полувековой выдержки, ценой в тысячу двести долларов за бутылку, и вот теперь этот замечательный знаменитый толстячок благодарит его и оказывает ему всяческое уважение, находясь на высоте сорока тысяч футов над штатом Монтана.
Шерман, неотрывно глядевший на улыбающееся лицо Лопвитца, почувствовал страх. Лопвитц на него не сердится. Не бушует. Даже не особенно и разволновался. Нет, судьба Шермана Мак-Коя для него попросту не так уж много значит. Мнимо британский антураж жизни Лопвитца переживет проблемы Шермана Мак-Коя, и компания «Пирс-и-Пирс» их тоже переживет. Пикантная история на некоторое время всех развлечет, облигации будут по-прежнему продаваться в огромных количествах, а новый главный специалист по торговле ими — кто? Роли? или кто-нибудь другой? — будет заходить в этот стильный ирландский кабинет и обсуждать здесь очередную переброску миллиардов компании «Пирс-и-Пирс» с одного угла рынка в другой. Потом еще такой телефонный звонок класса «воздух-земля», и после разговора с очередной толстопузой знаменитостью Лопвитц не вспомнит уже, как Мак-Коя и звали-то!
— Бобби Шэфлетт! — проговорил Лопвитц с таким видом, будто они с Шерманом просто сидят вдвоем и выпивают перед обедом. — Он над Монтаной был, когда прозвонился. — Лопвитц качнул головой и прищелкнул языком, дескать, ну, мужик, это ж надо!
21
Удивительный медвежонок
Никогда прежде он не видел жизнь в ее каждодневных вещественных проявлениях столь ясно. Но его взгляд теперь сам отравлен, он каждое из них портит!
В банке на Нассау-стрит, куда он заходил сотни раз, где кассиры, охранники, младший клерк и сам менеджер знали его как почтенного мистера Мак-Коя из компании «Пирс-и-Пирс» и называли по имени, где его, между прочим, действительно очень уважали и предоставили персональную ссуду в миллион восемьсот тысяч долларов на покупку квартиры (этот заем стоит ему двадцать одну тысячу в месяц! Черт, откуда теперь брать эти деньги!), он теперь замечал мельчайшие детали… Бордюр из кружков и стрелочек в холле первого этажа… старые бронзовые абажуры светильников над столами в середине зала, где выписывают чеки… спиральные желобки на балясинах барьера между залом и отделением, где сидят клерки… Все так солидно! так правильно! так упорядоченно!.. А теперь стало так нарочито! сплошное издевательство — никчемное, не дающее вовсе никакой защиты…
Ему все улыбаются. К нему добры, уважают его и ничего-то не подозревают… Сегодня он все еще мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой… Как грустно сознавать, что в этом же солидном и правильном учреждении… завтра…
Десять тысяч наличными… Киллиан сказал, что деньги для залога надо вносить наличными… За кассой молодая негритянка, от силы лет двадцати пяти, в блузке с большим бантом, заколотым золотой булавкой… Картинка на стене: облако с лицом, губы сложены, дуют, создают ветер… золотой ветер… и странная какая-то грусть на золотом лице ветра… Если он выложит перед ней чек на десять тысяч, станет ли она проверять? Придется ли ему идти к банковскому начальству объясняться? Что он скажет? Для внесения залога? Уважаемый мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой…
Однако все, что она сказала, это: «Вы ведь знаете, об операциях с суммами в десять тысяч долларов и выше мы должны докладывать, не правда ли, мистер Мак-Кой?»
Докладывать! Банковскому начальству!
Должно быть, она заметила его озадаченный вид и пояснила:
— Правительству. Нужно заполнить карточку.
Тут до него дошло. Это правило ввели, чтобы усложнить жизнь торговцам наркотиками, которые свои сделки совершают в наличных, крупными суммами.
— Сколько это займет времени? Писанины много?
— Нет, просто заполним карточку. Вся информация у нас в картотеке — ваш адрес и тому подобное.
— Что ж, ладно, хорошо.
— Вам как лучше? Сотенными?
— Ммм, да, сотенными. — Он не имел ни малейшего понятия о том, как будут выглядеть десять тысяч долларов сотенными купюрами.
Она отошла от окошка и вскоре вернулась с небольшим бумажным кирпичиком, обернутым полоской бумаги.
— Вот, держите. Здесь сотня стодолларовых банкнот.
Он нервно улыбнулся.
— Надо же! Кажется, будто не так уж много, правда?
— Ну… как когда. Мы любые банкноты получаем пачками по сто штук, не только сотенные. Но когда видишь на верхней купюре сотню, это, по-моему, впечатляет.
Он вскинул свой «дипломат» на мраморную приступку у окошечка, отщелкнул замок, принял бумажный кирпичик, положил внутрь, снова защелкнул и вновь взглянул ей в лицо. Она поняла, не иначе! Она поняла, что есть нечто зловещее в том, чтобы приходилось снимать со счета такую сумму наличными. Как же иначе-то!
Однако ее лицо ни одобрения, ни порицания не выражало. Она вежливо улыбнулась, вся такая доброжелательная, и омут стыда поглотил его. Ишь ведь, доброжелательная. Что она подумает, что подумает любой негр или негритянка, глянув в лицо Шермана Мак-Коя завтра…. В лицо человека, который задавил негра, школьника, отличника и оставил его умирать!
По дороге к офису фирмы «Даннинг-Спонджет и Лич», шагая по Нассау-стрит к Уолл-стрит, он почувствовал прилив обеспокоенности денежными делами. Эти десять тысяч почти опустошили его текущий счет. На нем он держит деньги для мелких расходов — мелких! — обычных счетов, которые поступают каждый месяц (и будут поступать!) — подобно волнам, набегающим на берег… а теперь что? Очень скоро он будет вынужден затронуть основной капитал, да и не так уж он велик, этот основной капитал. Ну, хватит об этом думать. Он принялся думать об отце. Через пять минут Шерман его увидит… Представить себе эту встречу он был не в силах. Но и это пустяк по сравнению с тем, что будет, когда придется смотреть в глаза Джуди и Кэмпбелл.
Он вошел в кабинет отца, тот поднялся из-за стола… но отравленный взгляд Шермана подмечал лишь самое несущественное… лишь самое печальное… Против отцовского окна, в окне нового алюминиево-стеклянного здания через улицу видна была молодая белая женщина, она глядела вниз, на мостовую и шпилькой почесывала себе желобок левой ушной раковины… Довольно страшненькая такая девица с курчавыми темными волосами глядит на улицу и чистит себе уши… Сколько в этом тоски… Улица так узка, что, казалось, протяни руку и постучишься в окно, за которым она стоит… Из-за этого нового здания маленький кабинетик отца пребывал теперь в постоянном полумраке. Ему даже приходилось все время держать свет зажженным. В фирме «Даннинг-Спонджет и Лич» старых партнеров, таких, как Джон Кэмпбелл Мак-Кой, не выдворяли на пенсию, однако от них ожидалось правильное поведение. Это значило, что нужно покинуть роскошный кабинет, откуда открывается роскошный вид, и освободить путь наверх тем, кто помоложе, адвокатам лет сорока или пятидесяти, все еще полным честолюбия и стремящимся к видам пороскошнее, к кабинетам получше.
— Заходи, Шерман, — проговорил отец (не тот, не тот стал знаменитый Лев!), проговорил с улыбкой, но и с ноткой настороженности. Без сомнения, он по голосу Шермана в телефонной трубке понял, что визит будет несколько необычным. Лев… Вид он являл собой еще внушительный — аристократический подбородок, густые зачесанные назад седые волосы, английский костюм и тяжелая цепочка от часов, протянувшаяся поперек жилета. Но его кожа казалась тонкой и нежной, словно вся его львиная стать в один прекрасный момент может рухнуть, не выдержав тяжести солидных габардиновых одеяний. Отец указал ему на кресло рядом со столом и довольно радушно улыбнулся:
— Не иначе как рынок рухнул! В кои-то веки я удостоился визита, да еще среди бела дня!
Визит среди бела дня… Старый-то кабинет Льва находился не только в угловом помещении, но вдобавок и наверху, так что из него открывался вид на Нью-Йоркскую гавань. Как радостно было в детстве приходить к папе на работу! С момента, когда он выходил на восемнадцатом этаже из лифта, он становился Его Высочеством, Юным Князем. Все и каждый: секретарша, младшие партнеры, даже швейцары — знали его по имени и произносили его ласково и нараспев, словно ничто не могло принести большего наслаждения всеверноподданнейшим подчиненным «Даннинг-Спонджета», чем лицезрение маленького аристократа с его хотя и зачаточным еще, но уже таким отцовским подбородком. Все остальное движение, похоже, замирало, когда Юного Князя провожали по коридору и сквозь множество приемных в кабинет самого Льва — угловой, где едва откроешь дверь и — о чудо! — солнце с бескрайних небес над взморьем льется потоками, а внизу гавань, вся открытая взору. Статуя Свободы, паромы на Стейтен-Айленде, буксиры, полицейские катера и грузовые суда — еще вдалеке, на подходе, в проливе Нэрроуз… Какое это было для него зрелище! Какое удовольствие!
Несколько раз бывало, что, оказавшись вдвоем в этом роскошном кабинете, они на волосок подходили к тому, чтобы сесть и поговорить по-настоящему. Несмотря на молодость, Шерман чувствовал, что отец пытается сломать кокон формальности, отворить некую дверцу и поманить его к себе. Но сделать это толком так и не удалось. И вот в мгновение ока Шерману тридцать восемь, и никакой дверцы больше нет. Как сказать ему? За всю жизнь ни единожды не рискнул он смутить отца признанием — даже просто в слабости, не говоря уж о моральном падении или духовных шатаниях.
— Ну, как дела в фирме «Пирс-и-Пирс»?
Шерман безрадостно хохотнул:
— Не знаю. Дела там идут уже без меня. Это все, что я знаю.
Отец подался вперед:
— Уж не собрался ли ты уходить оттуда?
— В некотором роде. — Шерман все еще не придумал, как, ему сказать. В результате, мучимый слабостью и виной, он прибег к той же шоковой методике, к той же примитивной мольбе о сочувствии, что оправдала себя с Джином Лопвитцем.
— Пап, — сказал он, — завтра утром меня арестуют.
Казалось, отец смотрел на него нескончаемо долго, потом открыл рот, закрыл, коротко перевел дух, словно отвергнув все обычные, принятые у людей способы выражать удивление и недоверие при оглашении вести о несчастье. То, что он в конце концов сказал, при полной своей логичности, озадачило Шермана:
— Кто?
— Ну кто… полиция. Полиция Нью-Йорка.
— За что? — Лицо обескураженное, полное боли. Что ж, Шерман ошеломил отца, все правильно, и, вероятно, лишил способности рассердиться…
— Халатность за рулем, бегство с места происшествия, несообщение властям.
— Автомобиль! — протянул отец, как бы говоря сам с собой. — И завтра тебя собираются арестовать?
Кивнув, Шерман начал свою невеселую историю, все время поглядывая на отца, который, к вящему облегчению и стыду Шермана, из ошеломленного состояния не выходил. Тему Марии Шерман осветил с викторианской стыдливостью. Едва ее знает. Видел всего три или четыре раза в невиннейшей обстановке. Конечно, не надо было допускать с ней вообще никакого флирта. Флирта.
— Кто эта женщина, Шерман?
— Жена некоего Артура Раскина.
— А-а. Кажется, я знаю, кто это. Он ведь еврей, верно?
Господи, да какая разница?
— Да.
— А сама она кто?
— Родом откуда-то из Южной Каролины.
— Как ее девичья фамилия? Девичья фамилия?
— Дин. Вряд ли в ее роду найдутся плантаторы-аристократы, пап.
Добравшись до появления первых газетных статей, Шерман заметил, что отец не желает больше знать никаких подробностей. Он вновь перебил Шермана.
— Кто будет представлять тебя? Надеюсь, есть у тебя хотя бы адвокат?
— Да. Его зовут Томас Киллиан.
— Никогда не слыхал о таком. Кто он?
С тяжким сердцем:
— Он служит в фирме «Дершкин, Беллавита, Фишбейн и Шлоссель».
Ноздри Льва дрогнули, на скулах напряглись мускулы, словно он с трудом подавил рвотный позыв.
— Где ты их, черт побери, раскопал?
— Они специализируются по уголовным делам. Мне посоветовал Фредди Баттон.
— Фредди? Ты позволил Фредди… — Он покачал головой. У него не было слов.
— Но он мой адвокат!
— Знаю, Шерман, но Фредди… — Лев бросил взгляд на дверь и понизил голос:
— Фредди прекрасный человек, Шерман, но это же серьезное дело!
— Ты же сам передал меня Фредди, пап, давным-давно!
— Знаю. Но тогда ни о чем серьезном не было речи! — Он вновь покачал головой. Прямо удар за ударом.
— В общем, как бы то ни было, меня представляет адвокат по имени Томас Киллиан.
— Ах, Шерман, Шерман. — Усталая отстраненность. Пролитого не воротишь. — Надо было тебе сразу ко мне зайти, как только это случилось. А теперь, на этом этапе — что ж, если бы да кабы… Будем плясать от этой печки. В одном я совершенно уверен. Тебе следует найти адвоката получше. Надо таких найти адвокатов, чтобы им верить безоговорочно: слишком многое от них зависит. Нельзя рыскать наугад по всяким там дершбейнам или как их там. Дай-ка я позвоню Честеру Уитмену и Эду Ла-Прейду, может, уговорю их.
Честер Уитмен и Эд Ла-Прейд? Два старых федеральных судьи, и оба то ли уже на пенсии, то ли вот-вот выйдут. Представить себе, чтобы они что-нибудь знали о махинациях в окружной прокуратуре Бронкса или о гарлемском подстрекателе… да нет, какое там. И сразу же на Шермана нахлынули печаль и жалость, не столько к себе, сколько к сидевшему перед ним старику, цепляющемуся за мощь связей, которые что-то значили разве что в пятидесятых или в начале шестидесятых годов…
— Мисс Нидлмен? — Лев ухватился за телефон. — Пожалуйста, соедините меня с судьей Честером Уитменом… Что?.. А, понимаю. Ну, когда закончите, ладно? — Он повесил трубку. Престарелым партнерам вроде него личных секретарш уже не полагалось. У них была одна на десятерых, и она, эта самая мисс Нидлмен, явно не вытягивалась по стойке смирно, едва Лев откроет рот. В ожидании он поджал губы и стал смотреть в окно, сразу сделавшись на вид еще старше.
И в этот миг Шерман совершил пугающее открытие, которое о своих отцах рано или поздно делают все мужчины. В первый раз он осознал, что сидящий перед ним человек никакой не состарившийся отец, а просто мальчик, мальчик, такой же, как он сам, мальчик, который вырос, завел собственного ребенка и со всем надлежащим тщанием — ведомый, быть может, чувством долга, а может и любовью — взял на себя роль, называемую «отцовством», чтобы в мире его ребенка был некий мифический, но чрезвычайно важный персонаж — Защитник, который держал бы надежно запертым сундук с трагическими превратностями жизни. А теперь этот мальчик, этот добросовестный лицедей, состарился, ослаб, устал, и бессилие гнетет его еще больше при мысли о том, чтобы снова взвалить на себя доспехи Защитника — теперь, когда он уже в таком плачевном виде.
Лев отвел взгляд от окна и посмотрел прямо на сына с улыбкой, в которой Шерман прочел дружелюбное смущение.
— Шерман, — сказал он, — обещай мне одну вещь. Что ты не будешь падать духом. Лучше бы ты пришел ко мне раньше, но это не важно. Я тебя полностью поддержу, и мама тоже. Все, что сможем, мы для тебя сделаем.
Шерман подумал было, что отец имеет в виду деньги. Но сразу же осознал, что это не так. По меркам всего остального мира (мира, который вне Нью-Йорка) его родители были богаты. На самом же деле у них было как раз достаточно, чтобы обеспечивался доход, на который можно содержать дом на семьдесят третьей улице и дом на Лонг-Айленде, нанимать и туда и туда на пару дней в неделю прислугу и оплачивать каждодневные расходы по поддержанию самих себя в приличном виде. Хоть чуть-чуть покуситься на их основной капитал значило бы перерезать артерию. Такое с доброжелательным седовласым человеком, сидящим перед ним в скромном кабинетике, он сделать просто не может. Да, между прочим, не так-то уж он и уверен, что предложено именно это.
В банке на Нассау-стрит, куда он заходил сотни раз, где кассиры, охранники, младший клерк и сам менеджер знали его как почтенного мистера Мак-Коя из компании «Пирс-и-Пирс» и называли по имени, где его, между прочим, действительно очень уважали и предоставили персональную ссуду в миллион восемьсот тысяч долларов на покупку квартиры (этот заем стоит ему двадцать одну тысячу в месяц! Черт, откуда теперь брать эти деньги!), он теперь замечал мельчайшие детали… Бордюр из кружков и стрелочек в холле первого этажа… старые бронзовые абажуры светильников над столами в середине зала, где выписывают чеки… спиральные желобки на балясинах барьера между залом и отделением, где сидят клерки… Все так солидно! так правильно! так упорядоченно!.. А теперь стало так нарочито! сплошное издевательство — никчемное, не дающее вовсе никакой защиты…
Ему все улыбаются. К нему добры, уважают его и ничего-то не подозревают… Сегодня он все еще мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой… Как грустно сознавать, что в этом же солидном и правильном учреждении… завтра…
Десять тысяч наличными… Киллиан сказал, что деньги для залога надо вносить наличными… За кассой молодая негритянка, от силы лет двадцати пяти, в блузке с большим бантом, заколотым золотой булавкой… Картинка на стене: облако с лицом, губы сложены, дуют, создают ветер… золотой ветер… и странная какая-то грусть на золотом лице ветра… Если он выложит перед ней чек на десять тысяч, станет ли она проверять? Придется ли ему идти к банковскому начальству объясняться? Что он скажет? Для внесения залога? Уважаемый мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой, мистер Мак-Кой…
Однако все, что она сказала, это: «Вы ведь знаете, об операциях с суммами в десять тысяч долларов и выше мы должны докладывать, не правда ли, мистер Мак-Кой?»
Докладывать! Банковскому начальству!
Должно быть, она заметила его озадаченный вид и пояснила:
— Правительству. Нужно заполнить карточку.
Тут до него дошло. Это правило ввели, чтобы усложнить жизнь торговцам наркотиками, которые свои сделки совершают в наличных, крупными суммами.
— Сколько это займет времени? Писанины много?
— Нет, просто заполним карточку. Вся информация у нас в картотеке — ваш адрес и тому подобное.
— Что ж, ладно, хорошо.
— Вам как лучше? Сотенными?
— Ммм, да, сотенными. — Он не имел ни малейшего понятия о том, как будут выглядеть десять тысяч долларов сотенными купюрами.
Она отошла от окошка и вскоре вернулась с небольшим бумажным кирпичиком, обернутым полоской бумаги.
— Вот, держите. Здесь сотня стодолларовых банкнот.
Он нервно улыбнулся.
— Надо же! Кажется, будто не так уж много, правда?
— Ну… как когда. Мы любые банкноты получаем пачками по сто штук, не только сотенные. Но когда видишь на верхней купюре сотню, это, по-моему, впечатляет.
Он вскинул свой «дипломат» на мраморную приступку у окошечка, отщелкнул замок, принял бумажный кирпичик, положил внутрь, снова защелкнул и вновь взглянул ей в лицо. Она поняла, не иначе! Она поняла, что есть нечто зловещее в том, чтобы приходилось снимать со счета такую сумму наличными. Как же иначе-то!
Однако ее лицо ни одобрения, ни порицания не выражало. Она вежливо улыбнулась, вся такая доброжелательная, и омут стыда поглотил его. Ишь ведь, доброжелательная. Что она подумает, что подумает любой негр или негритянка, глянув в лицо Шермана Мак-Коя завтра…. В лицо человека, который задавил негра, школьника, отличника и оставил его умирать!
По дороге к офису фирмы «Даннинг-Спонджет и Лич», шагая по Нассау-стрит к Уолл-стрит, он почувствовал прилив обеспокоенности денежными делами. Эти десять тысяч почти опустошили его текущий счет. На нем он держит деньги для мелких расходов — мелких! — обычных счетов, которые поступают каждый месяц (и будут поступать!) — подобно волнам, набегающим на берег… а теперь что? Очень скоро он будет вынужден затронуть основной капитал, да и не так уж он велик, этот основной капитал. Ну, хватит об этом думать. Он принялся думать об отце. Через пять минут Шерман его увидит… Представить себе эту встречу он был не в силах. Но и это пустяк по сравнению с тем, что будет, когда придется смотреть в глаза Джуди и Кэмпбелл.
Он вошел в кабинет отца, тот поднялся из-за стола… но отравленный взгляд Шермана подмечал лишь самое несущественное… лишь самое печальное… Против отцовского окна, в окне нового алюминиево-стеклянного здания через улицу видна была молодая белая женщина, она глядела вниз, на мостовую и шпилькой почесывала себе желобок левой ушной раковины… Довольно страшненькая такая девица с курчавыми темными волосами глядит на улицу и чистит себе уши… Сколько в этом тоски… Улица так узка, что, казалось, протяни руку и постучишься в окно, за которым она стоит… Из-за этого нового здания маленький кабинетик отца пребывал теперь в постоянном полумраке. Ему даже приходилось все время держать свет зажженным. В фирме «Даннинг-Спонджет и Лич» старых партнеров, таких, как Джон Кэмпбелл Мак-Кой, не выдворяли на пенсию, однако от них ожидалось правильное поведение. Это значило, что нужно покинуть роскошный кабинет, откуда открывается роскошный вид, и освободить путь наверх тем, кто помоложе, адвокатам лет сорока или пятидесяти, все еще полным честолюбия и стремящимся к видам пороскошнее, к кабинетам получше.
— Заходи, Шерман, — проговорил отец (не тот, не тот стал знаменитый Лев!), проговорил с улыбкой, но и с ноткой настороженности. Без сомнения, он по голосу Шермана в телефонной трубке понял, что визит будет несколько необычным. Лев… Вид он являл собой еще внушительный — аристократический подбородок, густые зачесанные назад седые волосы, английский костюм и тяжелая цепочка от часов, протянувшаяся поперек жилета. Но его кожа казалась тонкой и нежной, словно вся его львиная стать в один прекрасный момент может рухнуть, не выдержав тяжести солидных габардиновых одеяний. Отец указал ему на кресло рядом со столом и довольно радушно улыбнулся:
— Не иначе как рынок рухнул! В кои-то веки я удостоился визита, да еще среди бела дня!
Визит среди бела дня… Старый-то кабинет Льва находился не только в угловом помещении, но вдобавок и наверху, так что из него открывался вид на Нью-Йоркскую гавань. Как радостно было в детстве приходить к папе на работу! С момента, когда он выходил на восемнадцатом этаже из лифта, он становился Его Высочеством, Юным Князем. Все и каждый: секретарша, младшие партнеры, даже швейцары — знали его по имени и произносили его ласково и нараспев, словно ничто не могло принести большего наслаждения всеверноподданнейшим подчиненным «Даннинг-Спонджета», чем лицезрение маленького аристократа с его хотя и зачаточным еще, но уже таким отцовским подбородком. Все остальное движение, похоже, замирало, когда Юного Князя провожали по коридору и сквозь множество приемных в кабинет самого Льва — угловой, где едва откроешь дверь и — о чудо! — солнце с бескрайних небес над взморьем льется потоками, а внизу гавань, вся открытая взору. Статуя Свободы, паромы на Стейтен-Айленде, буксиры, полицейские катера и грузовые суда — еще вдалеке, на подходе, в проливе Нэрроуз… Какое это было для него зрелище! Какое удовольствие!
Несколько раз бывало, что, оказавшись вдвоем в этом роскошном кабинете, они на волосок подходили к тому, чтобы сесть и поговорить по-настоящему. Несмотря на молодость, Шерман чувствовал, что отец пытается сломать кокон формальности, отворить некую дверцу и поманить его к себе. Но сделать это толком так и не удалось. И вот в мгновение ока Шерману тридцать восемь, и никакой дверцы больше нет. Как сказать ему? За всю жизнь ни единожды не рискнул он смутить отца признанием — даже просто в слабости, не говоря уж о моральном падении или духовных шатаниях.
— Ну, как дела в фирме «Пирс-и-Пирс»?
Шерман безрадостно хохотнул:
— Не знаю. Дела там идут уже без меня. Это все, что я знаю.
Отец подался вперед:
— Уж не собрался ли ты уходить оттуда?
— В некотором роде. — Шерман все еще не придумал, как, ему сказать. В результате, мучимый слабостью и виной, он прибег к той же шоковой методике, к той же примитивной мольбе о сочувствии, что оправдала себя с Джином Лопвитцем.
— Пап, — сказал он, — завтра утром меня арестуют.
Казалось, отец смотрел на него нескончаемо долго, потом открыл рот, закрыл, коротко перевел дух, словно отвергнув все обычные, принятые у людей способы выражать удивление и недоверие при оглашении вести о несчастье. То, что он в конце концов сказал, при полной своей логичности, озадачило Шермана:
— Кто?
— Ну кто… полиция. Полиция Нью-Йорка.
— За что? — Лицо обескураженное, полное боли. Что ж, Шерман ошеломил отца, все правильно, и, вероятно, лишил способности рассердиться…
— Халатность за рулем, бегство с места происшествия, несообщение властям.
— Автомобиль! — протянул отец, как бы говоря сам с собой. — И завтра тебя собираются арестовать?
Кивнув, Шерман начал свою невеселую историю, все время поглядывая на отца, который, к вящему облегчению и стыду Шермана, из ошеломленного состояния не выходил. Тему Марии Шерман осветил с викторианской стыдливостью. Едва ее знает. Видел всего три или четыре раза в невиннейшей обстановке. Конечно, не надо было допускать с ней вообще никакого флирта. Флирта.
— Кто эта женщина, Шерман?
— Жена некоего Артура Раскина.
— А-а. Кажется, я знаю, кто это. Он ведь еврей, верно?
Господи, да какая разница?
— Да.
— А сама она кто?
— Родом откуда-то из Южной Каролины.
— Как ее девичья фамилия? Девичья фамилия?
— Дин. Вряд ли в ее роду найдутся плантаторы-аристократы, пап.
Добравшись до появления первых газетных статей, Шерман заметил, что отец не желает больше знать никаких подробностей. Он вновь перебил Шермана.
— Кто будет представлять тебя? Надеюсь, есть у тебя хотя бы адвокат?
— Да. Его зовут Томас Киллиан.
— Никогда не слыхал о таком. Кто он?
С тяжким сердцем:
— Он служит в фирме «Дершкин, Беллавита, Фишбейн и Шлоссель».
Ноздри Льва дрогнули, на скулах напряглись мускулы, словно он с трудом подавил рвотный позыв.
— Где ты их, черт побери, раскопал?
— Они специализируются по уголовным делам. Мне посоветовал Фредди Баттон.
— Фредди? Ты позволил Фредди… — Он покачал головой. У него не было слов.
— Но он мой адвокат!
— Знаю, Шерман, но Фредди… — Лев бросил взгляд на дверь и понизил голос:
— Фредди прекрасный человек, Шерман, но это же серьезное дело!
— Ты же сам передал меня Фредди, пап, давным-давно!
— Знаю. Но тогда ни о чем серьезном не было речи! — Он вновь покачал головой. Прямо удар за ударом.
— В общем, как бы то ни было, меня представляет адвокат по имени Томас Киллиан.
— Ах, Шерман, Шерман. — Усталая отстраненность. Пролитого не воротишь. — Надо было тебе сразу ко мне зайти, как только это случилось. А теперь, на этом этапе — что ж, если бы да кабы… Будем плясать от этой печки. В одном я совершенно уверен. Тебе следует найти адвоката получше. Надо таких найти адвокатов, чтобы им верить безоговорочно: слишком многое от них зависит. Нельзя рыскать наугад по всяким там дершбейнам или как их там. Дай-ка я позвоню Честеру Уитмену и Эду Ла-Прейду, может, уговорю их.
Честер Уитмен и Эд Ла-Прейд? Два старых федеральных судьи, и оба то ли уже на пенсии, то ли вот-вот выйдут. Представить себе, чтобы они что-нибудь знали о махинациях в окружной прокуратуре Бронкса или о гарлемском подстрекателе… да нет, какое там. И сразу же на Шермана нахлынули печаль и жалость, не столько к себе, сколько к сидевшему перед ним старику, цепляющемуся за мощь связей, которые что-то значили разве что в пятидесятых или в начале шестидесятых годов…
— Мисс Нидлмен? — Лев ухватился за телефон. — Пожалуйста, соедините меня с судьей Честером Уитменом… Что?.. А, понимаю. Ну, когда закончите, ладно? — Он повесил трубку. Престарелым партнерам вроде него личных секретарш уже не полагалось. У них была одна на десятерых, и она, эта самая мисс Нидлмен, явно не вытягивалась по стойке смирно, едва Лев откроет рот. В ожидании он поджал губы и стал смотреть в окно, сразу сделавшись на вид еще старше.
И в этот миг Шерман совершил пугающее открытие, которое о своих отцах рано или поздно делают все мужчины. В первый раз он осознал, что сидящий перед ним человек никакой не состарившийся отец, а просто мальчик, мальчик, такой же, как он сам, мальчик, который вырос, завел собственного ребенка и со всем надлежащим тщанием — ведомый, быть может, чувством долга, а может и любовью — взял на себя роль, называемую «отцовством», чтобы в мире его ребенка был некий мифический, но чрезвычайно важный персонаж — Защитник, который держал бы надежно запертым сундук с трагическими превратностями жизни. А теперь этот мальчик, этот добросовестный лицедей, состарился, ослаб, устал, и бессилие гнетет его еще больше при мысли о том, чтобы снова взвалить на себя доспехи Защитника — теперь, когда он уже в таком плачевном виде.
Лев отвел взгляд от окна и посмотрел прямо на сына с улыбкой, в которой Шерман прочел дружелюбное смущение.
— Шерман, — сказал он, — обещай мне одну вещь. Что ты не будешь падать духом. Лучше бы ты пришел ко мне раньше, но это не важно. Я тебя полностью поддержу, и мама тоже. Все, что сможем, мы для тебя сделаем.
Шерман подумал было, что отец имеет в виду деньги. Но сразу же осознал, что это не так. По меркам всего остального мира (мира, который вне Нью-Йорка) его родители были богаты. На самом же деле у них было как раз достаточно, чтобы обеспечивался доход, на который можно содержать дом на семьдесят третьей улице и дом на Лонг-Айленде, нанимать и туда и туда на пару дней в неделю прислугу и оплачивать каждодневные расходы по поддержанию самих себя в приличном виде. Хоть чуть-чуть покуситься на их основной капитал значило бы перерезать артерию. Такое с доброжелательным седовласым человеком, сидящим перед ним в скромном кабинетике, он сделать просто не может. Да, между прочим, не так-то уж он и уверен, что предложено именно это.