Страница:
Ну так что? Есть у вас какие-либо возражения? Ведь мы как-никак демократы! Не так ли?
Ах, покорнейше прошу прощения! Конечно, мы демократы. Я тут ни словом не возражаю, более того, как раз хочу подчеркнуть, что это была гениальная идея: посадить сермягу в законодательное собрание. Облаченные в нее люди вне всякого сомнения весьма прямодушны и порядочны. Если епископ зевает, и они зевают, если он встает, и они встают тоже, если он скребет в затылке, и они скребут, что лишний раз доказывает их принципиальность и твердость.
Языка, на котором проходят дебаты, они, правда не понимают, но в этом их неоценимое преимущество: они не произносят длинных речей и не мешают репликами ходу дискуссии. Конечно, они не привнесли глубоких знаний в дело составления законов, в обсуждение конституционных вопросов, реформ и статей бюджета, но именно здесь сама их первозданная простота заставляет относиться к их поступкам с максимальным доверием, ибо никто не может заподозрить их в том, что они голосуют за правительство в надежде заполучить какую-нибудь должность.
Еще раз повторяем, что идея ввести простолюдинов в законодательное и конституционное собрание делает честь тому, кто пустил ее в ход.
А ведь в Венгрии многие носят сермягу. И сто с лишним кресел, для них предназначенных, пустует в Шоттенторском дворце законодательства.
Недостает лишь одного посредника: духовенства.
Ибо эти венгерские попы – сущие варвары, такие неотесанные, что и по сей день считают более важным цепляться за старые традиции времен Ракоци, чем принимать новейшие достижения цивилизации.
Уж на что мелкая сошка приходский священник Махок, а он и то отсылает обратно распоряжения министра, которые ему следует оглашать с амвона, – да еще с припиской, что он-де не деревенский стражник. А буде что желают объявить народу, на то есть базарная площадь, есть глашатай при сельской управе, есть барабан: бейте в барабан и созывайте народ; а в храме не место циркуляры зачитывать!
Это твердолобое духовное сословие тоже еще предстоит обломать!
– Настало время действовать! – сказал Феликс Каульман аббату Шамуэлю.
«Настало время действовать!» – сказал себе аббат Шамуэль.
Кардинал ездил в Вену. Кардинал не получил аудиенции. Кардинал впал в немилость. Трансильванский епископ отстранен от должности. Над венгерским духовенством навис дамоклов меч. И для нити, его удерживающей, готовы ножницы!
Бондаварская железная дорога – «gradus ad Parnassum» {«ступенька к Парнасу» (лат.)}.
Если удастся получить разрешение на постройку, фирма Каульман встанет в один ряд с фирмами Перейра и Штраусберг.
И тогда свершится: заем от папы под залог венгерских церковных владений.
Все достигается разом!
Положение в свете, власть в стране, влияние в империи, успех в деловых кругах и главенство в церковной иерархии.
Аббат Шамуэль приступил к осуществлению своих честолюбивых замыслов.
Первой его задачей было привезти и из Венгрии сермяжных депутатов в имперское законодательное собрание и взамен получить бондаварскую железную дорогу, сан епископа и кресло в сенате.
Все три приманки лежали готовыми: извольте принять. И в этой игре самые влиятельные люди – не более чем шахматные фигуры, которые он будет двигать по собственному усмотрению: государственный деятель, биржевой воротила и красивая женщина!
Как-то в субботу Ивана навестил господин Ронэ. Он кратко изложил цель своего визита. Жители окрестных деревень из долины Бонда намерены ходатайствовать перед венским правительством и имперским советом об улучшении средств сообщения. В этом вопросе Иван заинтересован так же, как и другие, так что пусть он разрешит своим рабочим тоже участвовать в завтрашней общей сходке.
Иван наотрез отказал.
– На нас распространяется действие чрезвычайного закона, который запрещает политические собрания. А ваше собрание будет носить именно такой характер. Я соблюдаю высочайший указ.
Все же на следующий день собрание состоялось, и аббат Шамуэль произнес зажигательную речь. Его облик уже сам по себе внушал почтение, а речь была доходчивой и увлекательной.
Само дело настолько очевидно отвечало общим интересам, что никто ничего не мог бы возразить. А чтобы малейшая искра подозрения не пала на благодатную почву, столь непопулярное слово, как «Reichsrat» {«Государственный совет» (нем.)}, ни разу даже не упоминалось в его речи.
Единодушно решили выбрать двенадцать народных представителей, которые отправятся в Вену и выскажут пожелания простых селян. Так будет лучше всего.
Аббат Шамуэль назвал двенадцать кандидатов, а собравшиеся прокричали «ура!»
Бондаварское акционерное общество снабдит каждого посланца пропитанием на дорогу, а кроме того, новой сермягой, шляпой и сапогами.
К двенадцати новым сермягам всегда можно подобрать и двенадцать желающих их надеть.
Но и это было бы нелегким делом, ибо сермяжная душа подозрительна.
Она чурается братания с господами. А подарков боится уже потому, что знает: за них приходится дорого расплачиваться. Если бы зачинщиком всего был какой-нибудь барин, он встретил бы немало трудностей, но на сей раз им был священник, и священник высокого сана. Ему можно верить. Можно не бояться, что он поставит депутацию в такое положение, 'что им придется взвалить на себя все тяготы этой поездки, когда объявят, что они должны отдать свои дома и наделы, потому что тогда-то и тогда-то двенадцать человек ездили в Вену и там спустили дьяволу или еще кому все земное и небесное народное достояние.
Но аббат не обманет их.
Однако двенадцати обладателям новых сермяг все же строго-настрого наказали, чтобы перед начальством все, как один, отпирались, говорили, будто неграмотные, и ни на какие подписи не соглашались, а особливо, если начнут выведывать, у кого сколько земли да сколько взрослых парней в деревне, чтоб остерегались давать прямой ответ.
В ходатаи, конечно, попал и Петер Сафран. На него возлагались особые надежды.
На другой день депутация во главе с господином аббатом без промедления двинулась в путь.
На третий день Ивана вызвали к начальнику ближайшей военной округи.
Военный начальник сообщил, что на Ивана написан донос. Он-де подстрекает других против всеобщей конституции, поносит имперский совет, а народ, особенно своих рабочих, отговаривает от проявлений верноподданности, хулит членов высокого собрания, состоит в тайных обществах.
Пусть он впредь ведет себя осмотрительнее, сказал начальник, иначе придется начать против него следствие, что может печально кончиться. На сей раз он отделается этим внушением.
Иван хорошо знал, кто послал донос.
Только такого удара недоставало еще его шахте – чтобы единственного ее управляющего и распорядителя упрятали на год в следственную тюрьму. Потом, конечно, выяснилось бы, что он невиновен, и его выпустили бы на свободу, но за это время предприятие окончательно захирело бы.
На счастье Ивана, начальник военной округи был человеком семейным, и жена его, к тому же беременная, занимала как раз ту комнату, которая предназначалась для арестантов. Поэтому Ивана сочли за лучшее отпустить домой, дабы не лишать страждущую женщину пристанища, – и это, по-моему, одобрил бы каждый.
Ах, это был настоящий праздник, когда в столице появились двенадцать новых сермяг, прибывших из долины Бонда.
Вот они, венгры! Крепкие духом дети народа. Депутация в имперский совет. Живое воплощение февральской конституции! Первые ласточки.
Трижды громогласное «ура» в их честь.
Все газеты были полны восторгов и приветствий. Политические листки посвятили столь значительному событию солидные передовые статьи.
Государственные деятели удостоили сермяг особой аудиенции, где господин аббат произнес от имени депутации витиеватую речь, в которой помянул отсталое положение страны, народ которой желает подняться и уже начинает отличать своих истинных благодетелей от бездеятельных злостных обманщиков.
Господин аббат в особенности стал напирать на трезвый разум народа, когда увидел перед собой его превосходительство министра, задающего тон в правительстве.
Его превосходительство милостиво протянул господину аббату руку и доверительно сообщил, что вскоре освободится епископат и что при новом назначении он постарается проследить, чтобы сим саном был облечен наиболее достойный прелат.
Его превосходительство обратился с ласковым словом и к членам депутации, и обе стороны остались очень довольны его любезной речью, поскольку языка друг друга они не понимали.
Более того, когда его превосходительство узнал из объяснений господина аббата, что среди ходатаев наиболее яркой личностью является Петер Сафран, он даже пожал ему руку и выразил надежду, что на завтрашнем заседании имперского совета вновь увидит депутацию на галерее. Пока еще «только» на галерее!
Петер пообещал, что они придут. Он один понимал, о чем с ним беседуют. Он знал немецкий и даже французский. Научился, еще когда ходил в плаванье.
Однако господин министр уклонился от ответа на главный вопрос – разрешат ли в долине Бонда построить железную дорогу.
За аудиенциями у высоких лиц последовала популярность. Редакторы трех иллюстрированных выпусков обратились к депутации с просьбой позволить сфотографировать их для своих газет в новых «живописных» сермягах. Эти забавные фотографии вскоре появились во всех витринах среди прочих новинок и собирали толпы зевак.
На очередном заседании имперского совета депутации отвели целиком всю первую скамью на галерее, где дорогие гости один за другим заняли места и, навалившись на барьер, свесили вниз свои грибообразные шляпы.
Его превосходительство произнес в их честь полуторачасовую речь и, как подсчитали чешские депутаты-оппозиционеры, пятьдесят два раза взглянул во время своей речи на галерею, чтобы проверить, какое впечатление она на них производит.
Один из ходатаев уснул и уронил шляпу. Шляпа разбудила некоего члена собрания, спавшего на скамье депутатов. Это происшествие все имперские газеты превратили в великолепный анекдот, кочевавший из одной газеты в другую, пока наконец им не завладели иллюстрированные сатирические журналы. Посланцам долины Бонда даже приписали остроумные замечания, которых они, естественно, никогда не делали.
Но они высидели до конца заседания – стойкий народ! В возмещение страданий и в награду за длительный стоицизм, наиболее деятельные из законодателей устроили в честь депутации шикарный банкет в отеле «Мунч», где Петер Сафран удостоился чести занять место во главе стола, справа от господина аббата; там каждый мог разглядеть его как следует.
Из восторженных тостов, которые отменные ораторы, ученые господа, имперские и тайные советники произносили по-немецки в его честь, Петер Сафран понял, что в его лице все чтят без пяти минут депутата от долины Бонда, многообещающего коллегу, будущего законодателя. А из перешептываний по-французски за его спиной он узнал, что собравшиеся представляют его друг другу как того самого, парня, жениха прекрасной Эвелины, которую похитил Каульман.
Петер Сафран делал вид, будто не понимает ни тех льстивых фраз, что говорили ему в глаза, ни презрительных насмешек, что раздавались за его спиной.
А про себя он думал: «Если бы эти господа знали, что однажды мне уже довелось есть человечье мясо!»
В конце банкета важные ученые господа перецеловались со славными гостями, и лишь поздняя ночь разлучила друзей. На следующее утро у представителей долины Бонда раскалывалась голова от обильных возлияний, к которым они не привыкли.
А их ожидало еще немало празднеств. Надо было явиться в императорские покои и засвидетельствовать свое почтение высочайшему трону. Перед жалкой сермягой отверзлись даже священные врата.
На следующий день им предстояло увидеть торжественный военный парад. Сколько пушек! Сколько кавалерии! Какой устрашающий лес штыков!
И вот настал еще один день, воскресенье, когда они осматривали храмы. О, что это были за храмы! В таких не решишься прочитать скромную крестьянскую молитву, которой их учили дома. Здесь и приличествующее месту пение, и звуки органа! Да, богат здешний господь бог! Как, должно быть, стыдились крестьяне, что их-то деревенский бог – бедняк бедняком!
После полудня состоялось народное гуляние. Ух ты, вот уж где было на что поглядеть! Диковинные звери, танцоры на проволоке, фокусники, состязание в беге, взлетающие вверх воздушные шары. А потом пиво – сколько душе угодно. Платит господин аббат.
И это еще не все. Им предстояло осмотреть все достопримечательности имперской столицы: картинные галереи, собрание редкостей, оружейную, пушечный двор и все сокровищницы, – дабы сермяга получше уразумела, какая роскошь, сила, слава, богатство, величие и власть расшаркиваются сейчас перед их бедностью, убожеством, беззащитностью, приниженностью и невежеством.
А сермяге уже не терпелось попасть обратно домой, посидеть спокойно за привычным столом, у чугунка с вареной картошкой.
В последний вечер их повели в театр.
Не в театр Бурга {Императорский оперный театр в Вене} – это не для них, а к Трейману {основанный в 1860- 1861 гг. Карлом Трейманом театр в Вене}.
Там как раз давали подходящую для них пьесу, где было на что поглядеть и чему посмеяться.
Пьеса – сплошь пение и танцы да выкрутасы. Но вся соль здесь в том, что заглавную роль в пьесе играла прекрасная Эвелина, мадам Каульман. Узнает ли ее Петер Сафран?
Эвелину пока что нельзя было ангажировать в оперу, потому что там гастролировала итальянская труппа, но когда гастроли закончатся, она, по-видимому, получит ангажемент, в договоре так и указано, что поначалу она попробует себя на какой-нибудь другой сцене, попроще, чтобы избавиться от страха перед публикой.
Вот так и попала она в роли дебютантки на подмостки театра Треймана.
Ее природное обаяние покорило публику, и уже тогда о ней заговорили, как о редкостном таланте, а что касается золотой молодежи, та просто сходила от нее с ума.
Пьеса, которую в тот вечер давали в честь сермяги, оказалась одной из самых фривольных оперетт Оффенбаха, где артистки на сцене мало что держат в секрете от зрителей.
Публика восхищалась, была вне себя от восторга.
Но сермяга не веселилась.
Не по душе ей пришлось бесконечное пиликанье да треньканье, и балет, и нимфы в прозрачных одеждах, и фривольные жесты, завлекательные улыбки, смелые канканы да коротенькие юбчонки.
Дочка бедняка тоже подтыкает подол, когда работает или когда полощет белье на речке; но ведь тогда она занята делом, и никто не обращает на нее внимания, не подсматривает за ней.
Поистине это девиз не рыцарского ордена, а людей в сермяге: «Honny soit qui mal y pense» {«Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает» (франц.)}.
Сермяге казалось, будто именно ей надо стыдиться за актеров и зрителей.
А уж когда появилась Эвелина!..
Она изображала фею, мифологическую богиню, окутанную облаком, вызолоченным солнцем облаком, а в облаке были просветы, сквозь которые проглядывало… ну да, – небо.
Петера прямо в жар бросило.
Разве можно всему свету показывать это небо?
Еще когда они работали в шахте, он много раз с ревнивой опаской поглядывал на ее красивые ноги, мелькавшие из-под подоткнутого подола; но девушке тогда и в голову не приходило, что в ее ногах могут усмотреть что-то зазорное. И для тех, кто трудится, существует правило: «Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает!»
А теперь она научилась кокетничать, улыбаться, обольщать на виду у сотен людей!
Петер не принимал во внимание, что это всего лишь театр, что феи, которые сейчас выступают на сцене, – дома, как правило, добродетельные жены и скромные девицы: Все это лишь искусство.
Бывший жених в сермяге испытывал отвращение и горечь.
По-шутовски обниматься, шутовски клясться в любви, завлекать, любезничать!
Неужто она по своей воле пошла на такой позор?
Или то не позор, а слава?
Так и есть, слава. Из лож целый град венков низвергается к ее ногам, она едва успевает увернуться от этого дождя цветов. Это слава!
Аплодисменты сотрясают театр. Это почести. Не те, какие выпадают на долю людей, и не те, что воздаются святым, а какой-то особый вид поклонения. Поклонение Идолу. И женщине нравится, что она – Идол.
Так осмыслил происходящее Петер Сафран, и это ничуть не смягчило его раздражения против Эвелины.
Его утешало лишь то, что ни один из его товарищей не узнал в опереточной диве прежнюю откатчицу угля.
Горечь и отвращение унес с собой Петер из театра. После спектакля, встретив в гостинице господина аббата, он спросил:
– Когда же мы поедем домой?
– Надоело тебе, Петер?
– Да, надоело!
– Ну, наберись немного терпения. Завтра нам придется нанести еще один визит. Некой прекрасной даме.
– А мы-то зачем ей понадобились?
– Ты знай ходи, куда велят, и не спрашивай зачем. Если мы хотим добиться успеха, надо использовать все средства. Нам нужно заручиться покровительством дамы, одно слово которой для его превосходительства значит куда больше, чем все наши челобитные.
– Ладно, сходим тогда и к ней.
Два поклонника
На другой день в одиннадцать часов утра аббат Шамуэль снова погрузил свою братию в наемную карету и повез в последнюю инстанцию: к влиятельной даме, одно слово которой для самых-самых важных господ значит больше, нежели все хитроумные речи священников и ораторов вместе взятые.
Они остановились перед роскошным особняком. Привратник в шубе ярко-красного сукна и высокой медвежьей шапке потянул за звонок, и, пройдя меж двух рядов мраморных колонн, они дошли до парадной лестницы. Лестница тоже была из белого мрамора и застлана пушистым ковром. Как счастлив был бы их сельский учитель, получи он на зимнее пальто кусок такого красивого добротного материала!
Вдоль лестницы стояли статуи настолько прекрасные, что впору было целовать им руки.
Галерея отапливалась, так же как и застекленный внутренний двор и сам подъезд, чтобы не померзли красивые цветы в дорогих фарфоровых горшках.
В передней гостей встретили лакеи с серебряными позументами, и у пришедших прямо дух захватило, когда их ввели в приемную.
Стен здесь не было видно: они целиком затянуты дорогим, расшитым цветами шелком, богатые золоченые украшения поддерживают занавеси, а на стенах развешаны роскошные картины в золотых рамах. В верхней части окон – разноцветные витражи, как в богатых храмах, а напротив большой камин белого мрамора, на котором тикают удивительные часы, увенчанные диковинной движущейся фигуркой. Вся мебель из красного дерева; с потолка, от которого глаз не отведешь – такими прекрасными золочеными фресками он расписан, – свисает люстра из ста рожков и тысячи хрустальных подвесок. Как же здесь все залито светом, когда ее зажигают!
Оробевшая депутация даже не успела толком осмотреться вокруг, как из другого зала вышел какой-то господин в изящном черном фраке с белым галстуком, – если не сам барин, то, во всяком случае, дворецкий, – и объявил, что господа могут пройти в другой зал, хозяйка готова принять их.
Здесь ни в одной комнате не было дверей, а только тяжелые занавеси из дамаста, в точности как у них на родине в церкви на царских вратах.
Следующий зал был еще краше. Стены обтянуты шелком темно-серого цвета, от пола до потолка зеркала в фарфоровых рамах с цветами, в простенках между зеркалами на резных консолях танцующие беломраморные нимфы; пол застлан пушистым ковром, нога тонет в нем, словно в мягком мхе; мебель – копия версальской, ножки кресел, столов – из севрского фарфора, подлокотники в форме искусных цветочных гирлянд, соблазнительных женских фигур; каждая вещь уже сама по себе шедевр; на столе посреди комнаты и боковых столиках яркие японские вазы и кувшины. На одном из окон в стеклянном аквариуме золотые рыбки и диковинные морские растения.
Бедному простолюдину одним взглядом и не охватить всего; как только они вошли в зеркальный зал, им показалось, будто навстречу им с трех сторон зала входят еще три депутации в сермягах и впереди каждой – свой господин аббат с золотым крестом.
Но вдруг их внимание привлекла вышедшая им навстречу знатная дама поистине сказочной красоты.
Пышное лиловое платье с глухим воротом украшено дорогими кружевами, густые черные волосы локонами ниспадают на спину и плечи; лицо ее столь прекрасно, столь восхитительно и полно достоинства, что невозможно отвести от него глаз.
Но Петер Сафран и тут узнал ее. Опять она! И здесь она! Смотрите, как почтительно подходит к ней господин аббат, как склоняется перед ней, с каким серьезным видом произносит свою витиеватую речь, вверяя заботы бондаварского люда покровительству ее милости. На что ее милость отвечает любезно, ласково, обещая не пожалеть усилий и сделать все от нее зависящее. И добавляет под конец: «Ведь и я тоже родом из долины Бонда».
При этих словах депутация в сермягах обратила на нее вопрошающий взгляд, и затем каждый ответил сам себе: «Должно быть, дочка или родственница бондаварских помещиков».
И только Сафран усмехнулся про себя. «Да кто же ты на самом деле? Вчера вечером ты в прозрачном платье пела, скакала, кривлялась, выставляла свои прелести напоказ гнусному городскому сброду, который пялился на тебя в бинокли, хотя полагалось бы поглубже надвинуть шляпу, чтобы ничего не видеть; а сегодня ты принимаешь депутацию, серьезно выспрашиваешь о наших нуждах и обещаешь свое покровительство влиятельному церковнослужителю. Взаправду ли было то, что ты разыгрывала вчера вечером? Или ты и сейчас ломаешь комедию – и с попом и с нами?»
В замешательстве вспомнил Сафран дикарей с острова Фиджи в далеком море, над которыми он так смеялся из-за их невежества. С каким изумлением таращились эти готтентоты, видя, как белый человек снимает с руки кожу, а под ней оказывается другая кожа.
Таким же невежественным готтентотом чувствовал себя теперь сам Сафран.
Но тут речь идет уже не о руке, а обо всей коже.
Господин аббат, судя по всему, был очень доволен результатами визита и дал знак толпящейся позади депутации потихоньку удалиться, а сам снова почтительно согнулся перед хозяйкой.
Тут дама что-то шепнула аббату и отошла.
Аббат взял Петера Сафрана за руку и, стараясь говорить тихо, приказал:
– Ты, Петер, останься. Ее милость хочет с тобой поговорить.
Сафрану показалось, будто кровь, ударив ему в голову, вот-вот брызнет наружу.
Пошатнувшись, остановился он у двери, почти у самой портьеры.
А Эвелина, когда все вышли, бросилась к нему.
Теперь у нее на руках не было этих отвратительных перчаток, и Сафран, когда она сжала его грубую ладонь, ощутил бархатистость ее кожи и снова узнал ее голос, который он столько раз слышал, ее шаловливый, веселый, щебечущий голосок.
– Ну, Петер, что ж ты не скажешь мне даже «здравствуй»? – обратилась Эвелина к остолбеневшему парню и похлопала его по спине. – Ты все еще сердишься на меня, Петер? Ну, пожалуйста, не сердись. Останься у меня обедать, и мы выпьем с тобой за примирение.
С этими словами она взяла Петера за руку и потрепала по лицу нежной белой ручкой – сейчас и не поверишь, что когда-то она была загрубелой от работы.
Если Эвелина хотела принять кого-либо у себя в гостиной, то, верная данному обещанию, она каждый раз спрашивала князя Тибальда, не возражает ли он.
И князь всегда давал ей отеческий совет.
Ведь есть же искренние поклонники искусства и порядочные джентльмены (во всяком случае, надо полагать, что есть), которых без малейшего ущерба для репутации может принять у себя в гостиной дама, живущая отдельно от своего супруга.
Князь и сам любил приятное общество, а если к тому же оно подбиралось по его вкусу, тут уж он отдыхал душой, а Эвелина следила за этикетом.
В этот день Эвелина известила князя еще о двух предполагаемых визитерах.
Одним из них был Петер Сафран.
Князь улыбнулся при этом имени.
– Хорошо. Бедняга! Примите его как должно, ему будет приятно.
Это не опасный человек.
Вторым был его превосходительство.
Тут князь неожиданно вскинул голову.
– Как попал к вам этот господин?
– А что? Разве он женоненавистник?
– Напротив. Его превосходительство великий греховодник, но предпочитает это не афишировать. Великим мира сего, вершителям судеб, прощают подобные слабости, но выказывать их возбраняется. Столь знатный господин не вправе без всякого повода посещать салон очаровательной артистки подобно тому, как завсегдатай является в свой жокей-клуб.
– Но у него есть повод. Я просила его о встрече.
– Вы сами просили его?
– Вернее, я осведомилась, когда он мог бы принять и выслушать меня, а он передал через своего секретаря, что предпочел бы сам нанести мне визит.
– Но о чем вы хотите его просить?
– Феликс велел…
– Ах, так? Господин Каульман? Но чего ради?
– Ради подписи под этим документом.
Эвелина протянула князю сложенный лист. Князь заглянул в него и удивленно покачал головой.
– А его превосходительство знает, что вы хотите говорить с ним об этом деле?
– Откуда ему знать! – расхохоталась Эвелина. – Когда он через секретаря осведомился, о чем я желаю с ним беседовать, я сказала, что насчет ангажемента в оперу. И он тотчас же просил передать, что придет. Об этом документе он и не подозревает.
Ах, покорнейше прошу прощения! Конечно, мы демократы. Я тут ни словом не возражаю, более того, как раз хочу подчеркнуть, что это была гениальная идея: посадить сермягу в законодательное собрание. Облаченные в нее люди вне всякого сомнения весьма прямодушны и порядочны. Если епископ зевает, и они зевают, если он встает, и они встают тоже, если он скребет в затылке, и они скребут, что лишний раз доказывает их принципиальность и твердость.
Языка, на котором проходят дебаты, они, правда не понимают, но в этом их неоценимое преимущество: они не произносят длинных речей и не мешают репликами ходу дискуссии. Конечно, они не привнесли глубоких знаний в дело составления законов, в обсуждение конституционных вопросов, реформ и статей бюджета, но именно здесь сама их первозданная простота заставляет относиться к их поступкам с максимальным доверием, ибо никто не может заподозрить их в том, что они голосуют за правительство в надежде заполучить какую-нибудь должность.
Еще раз повторяем, что идея ввести простолюдинов в законодательное и конституционное собрание делает честь тому, кто пустил ее в ход.
А ведь в Венгрии многие носят сермягу. И сто с лишним кресел, для них предназначенных, пустует в Шоттенторском дворце законодательства.
Недостает лишь одного посредника: духовенства.
Ибо эти венгерские попы – сущие варвары, такие неотесанные, что и по сей день считают более важным цепляться за старые традиции времен Ракоци, чем принимать новейшие достижения цивилизации.
Уж на что мелкая сошка приходский священник Махок, а он и то отсылает обратно распоряжения министра, которые ему следует оглашать с амвона, – да еще с припиской, что он-де не деревенский стражник. А буде что желают объявить народу, на то есть базарная площадь, есть глашатай при сельской управе, есть барабан: бейте в барабан и созывайте народ; а в храме не место циркуляры зачитывать!
Это твердолобое духовное сословие тоже еще предстоит обломать!
– Настало время действовать! – сказал Феликс Каульман аббату Шамуэлю.
«Настало время действовать!» – сказал себе аббат Шамуэль.
Кардинал ездил в Вену. Кардинал не получил аудиенции. Кардинал впал в немилость. Трансильванский епископ отстранен от должности. Над венгерским духовенством навис дамоклов меч. И для нити, его удерживающей, готовы ножницы!
Бондаварская железная дорога – «gradus ad Parnassum» {«ступенька к Парнасу» (лат.)}.
Если удастся получить разрешение на постройку, фирма Каульман встанет в один ряд с фирмами Перейра и Штраусберг.
И тогда свершится: заем от папы под залог венгерских церковных владений.
Все достигается разом!
Положение в свете, власть в стране, влияние в империи, успех в деловых кругах и главенство в церковной иерархии.
Аббат Шамуэль приступил к осуществлению своих честолюбивых замыслов.
Первой его задачей было привезти и из Венгрии сермяжных депутатов в имперское законодательное собрание и взамен получить бондаварскую железную дорогу, сан епископа и кресло в сенате.
Все три приманки лежали готовыми: извольте принять. И в этой игре самые влиятельные люди – не более чем шахматные фигуры, которые он будет двигать по собственному усмотрению: государственный деятель, биржевой воротила и красивая женщина!
Как-то в субботу Ивана навестил господин Ронэ. Он кратко изложил цель своего визита. Жители окрестных деревень из долины Бонда намерены ходатайствовать перед венским правительством и имперским советом об улучшении средств сообщения. В этом вопросе Иван заинтересован так же, как и другие, так что пусть он разрешит своим рабочим тоже участвовать в завтрашней общей сходке.
Иван наотрез отказал.
– На нас распространяется действие чрезвычайного закона, который запрещает политические собрания. А ваше собрание будет носить именно такой характер. Я соблюдаю высочайший указ.
Все же на следующий день собрание состоялось, и аббат Шамуэль произнес зажигательную речь. Его облик уже сам по себе внушал почтение, а речь была доходчивой и увлекательной.
Само дело настолько очевидно отвечало общим интересам, что никто ничего не мог бы возразить. А чтобы малейшая искра подозрения не пала на благодатную почву, столь непопулярное слово, как «Reichsrat» {«Государственный совет» (нем.)}, ни разу даже не упоминалось в его речи.
Единодушно решили выбрать двенадцать народных представителей, которые отправятся в Вену и выскажут пожелания простых селян. Так будет лучше всего.
Аббат Шамуэль назвал двенадцать кандидатов, а собравшиеся прокричали «ура!»
Бондаварское акционерное общество снабдит каждого посланца пропитанием на дорогу, а кроме того, новой сермягой, шляпой и сапогами.
К двенадцати новым сермягам всегда можно подобрать и двенадцать желающих их надеть.
Но и это было бы нелегким делом, ибо сермяжная душа подозрительна.
Она чурается братания с господами. А подарков боится уже потому, что знает: за них приходится дорого расплачиваться. Если бы зачинщиком всего был какой-нибудь барин, он встретил бы немало трудностей, но на сей раз им был священник, и священник высокого сана. Ему можно верить. Можно не бояться, что он поставит депутацию в такое положение, 'что им придется взвалить на себя все тяготы этой поездки, когда объявят, что они должны отдать свои дома и наделы, потому что тогда-то и тогда-то двенадцать человек ездили в Вену и там спустили дьяволу или еще кому все земное и небесное народное достояние.
Но аббат не обманет их.
Однако двенадцати обладателям новых сермяг все же строго-настрого наказали, чтобы перед начальством все, как один, отпирались, говорили, будто неграмотные, и ни на какие подписи не соглашались, а особливо, если начнут выведывать, у кого сколько земли да сколько взрослых парней в деревне, чтоб остерегались давать прямой ответ.
В ходатаи, конечно, попал и Петер Сафран. На него возлагались особые надежды.
На другой день депутация во главе с господином аббатом без промедления двинулась в путь.
На третий день Ивана вызвали к начальнику ближайшей военной округи.
Военный начальник сообщил, что на Ивана написан донос. Он-де подстрекает других против всеобщей конституции, поносит имперский совет, а народ, особенно своих рабочих, отговаривает от проявлений верноподданности, хулит членов высокого собрания, состоит в тайных обществах.
Пусть он впредь ведет себя осмотрительнее, сказал начальник, иначе придется начать против него следствие, что может печально кончиться. На сей раз он отделается этим внушением.
Иван хорошо знал, кто послал донос.
Только такого удара недоставало еще его шахте – чтобы единственного ее управляющего и распорядителя упрятали на год в следственную тюрьму. Потом, конечно, выяснилось бы, что он невиновен, и его выпустили бы на свободу, но за это время предприятие окончательно захирело бы.
На счастье Ивана, начальник военной округи был человеком семейным, и жена его, к тому же беременная, занимала как раз ту комнату, которая предназначалась для арестантов. Поэтому Ивана сочли за лучшее отпустить домой, дабы не лишать страждущую женщину пристанища, – и это, по-моему, одобрил бы каждый.
Ах, это был настоящий праздник, когда в столице появились двенадцать новых сермяг, прибывших из долины Бонда.
Вот они, венгры! Крепкие духом дети народа. Депутация в имперский совет. Живое воплощение февральской конституции! Первые ласточки.
Трижды громогласное «ура» в их честь.
Все газеты были полны восторгов и приветствий. Политические листки посвятили столь значительному событию солидные передовые статьи.
Государственные деятели удостоили сермяг особой аудиенции, где господин аббат произнес от имени депутации витиеватую речь, в которой помянул отсталое положение страны, народ которой желает подняться и уже начинает отличать своих истинных благодетелей от бездеятельных злостных обманщиков.
Господин аббат в особенности стал напирать на трезвый разум народа, когда увидел перед собой его превосходительство министра, задающего тон в правительстве.
Его превосходительство милостиво протянул господину аббату руку и доверительно сообщил, что вскоре освободится епископат и что при новом назначении он постарается проследить, чтобы сим саном был облечен наиболее достойный прелат.
Его превосходительство обратился с ласковым словом и к членам депутации, и обе стороны остались очень довольны его любезной речью, поскольку языка друг друга они не понимали.
Более того, когда его превосходительство узнал из объяснений господина аббата, что среди ходатаев наиболее яркой личностью является Петер Сафран, он даже пожал ему руку и выразил надежду, что на завтрашнем заседании имперского совета вновь увидит депутацию на галерее. Пока еще «только» на галерее!
Петер пообещал, что они придут. Он один понимал, о чем с ним беседуют. Он знал немецкий и даже французский. Научился, еще когда ходил в плаванье.
Однако господин министр уклонился от ответа на главный вопрос – разрешат ли в долине Бонда построить железную дорогу.
За аудиенциями у высоких лиц последовала популярность. Редакторы трех иллюстрированных выпусков обратились к депутации с просьбой позволить сфотографировать их для своих газет в новых «живописных» сермягах. Эти забавные фотографии вскоре появились во всех витринах среди прочих новинок и собирали толпы зевак.
На очередном заседании имперского совета депутации отвели целиком всю первую скамью на галерее, где дорогие гости один за другим заняли места и, навалившись на барьер, свесили вниз свои грибообразные шляпы.
Его превосходительство произнес в их честь полуторачасовую речь и, как подсчитали чешские депутаты-оппозиционеры, пятьдесят два раза взглянул во время своей речи на галерею, чтобы проверить, какое впечатление она на них производит.
Один из ходатаев уснул и уронил шляпу. Шляпа разбудила некоего члена собрания, спавшего на скамье депутатов. Это происшествие все имперские газеты превратили в великолепный анекдот, кочевавший из одной газеты в другую, пока наконец им не завладели иллюстрированные сатирические журналы. Посланцам долины Бонда даже приписали остроумные замечания, которых они, естественно, никогда не делали.
Но они высидели до конца заседания – стойкий народ! В возмещение страданий и в награду за длительный стоицизм, наиболее деятельные из законодателей устроили в честь депутации шикарный банкет в отеле «Мунч», где Петер Сафран удостоился чести занять место во главе стола, справа от господина аббата; там каждый мог разглядеть его как следует.
Из восторженных тостов, которые отменные ораторы, ученые господа, имперские и тайные советники произносили по-немецки в его честь, Петер Сафран понял, что в его лице все чтят без пяти минут депутата от долины Бонда, многообещающего коллегу, будущего законодателя. А из перешептываний по-французски за его спиной он узнал, что собравшиеся представляют его друг другу как того самого, парня, жениха прекрасной Эвелины, которую похитил Каульман.
Петер Сафран делал вид, будто не понимает ни тех льстивых фраз, что говорили ему в глаза, ни презрительных насмешек, что раздавались за его спиной.
А про себя он думал: «Если бы эти господа знали, что однажды мне уже довелось есть человечье мясо!»
В конце банкета важные ученые господа перецеловались со славными гостями, и лишь поздняя ночь разлучила друзей. На следующее утро у представителей долины Бонда раскалывалась голова от обильных возлияний, к которым они не привыкли.
А их ожидало еще немало празднеств. Надо было явиться в императорские покои и засвидетельствовать свое почтение высочайшему трону. Перед жалкой сермягой отверзлись даже священные врата.
На следующий день им предстояло увидеть торжественный военный парад. Сколько пушек! Сколько кавалерии! Какой устрашающий лес штыков!
И вот настал еще один день, воскресенье, когда они осматривали храмы. О, что это были за храмы! В таких не решишься прочитать скромную крестьянскую молитву, которой их учили дома. Здесь и приличествующее месту пение, и звуки органа! Да, богат здешний господь бог! Как, должно быть, стыдились крестьяне, что их-то деревенский бог – бедняк бедняком!
После полудня состоялось народное гуляние. Ух ты, вот уж где было на что поглядеть! Диковинные звери, танцоры на проволоке, фокусники, состязание в беге, взлетающие вверх воздушные шары. А потом пиво – сколько душе угодно. Платит господин аббат.
И это еще не все. Им предстояло осмотреть все достопримечательности имперской столицы: картинные галереи, собрание редкостей, оружейную, пушечный двор и все сокровищницы, – дабы сермяга получше уразумела, какая роскошь, сила, слава, богатство, величие и власть расшаркиваются сейчас перед их бедностью, убожеством, беззащитностью, приниженностью и невежеством.
А сермяге уже не терпелось попасть обратно домой, посидеть спокойно за привычным столом, у чугунка с вареной картошкой.
В последний вечер их повели в театр.
Не в театр Бурга {Императорский оперный театр в Вене} – это не для них, а к Трейману {основанный в 1860- 1861 гг. Карлом Трейманом театр в Вене}.
Там как раз давали подходящую для них пьесу, где было на что поглядеть и чему посмеяться.
Пьеса – сплошь пение и танцы да выкрутасы. Но вся соль здесь в том, что заглавную роль в пьесе играла прекрасная Эвелина, мадам Каульман. Узнает ли ее Петер Сафран?
Эвелину пока что нельзя было ангажировать в оперу, потому что там гастролировала итальянская труппа, но когда гастроли закончатся, она, по-видимому, получит ангажемент, в договоре так и указано, что поначалу она попробует себя на какой-нибудь другой сцене, попроще, чтобы избавиться от страха перед публикой.
Вот так и попала она в роли дебютантки на подмостки театра Треймана.
Ее природное обаяние покорило публику, и уже тогда о ней заговорили, как о редкостном таланте, а что касается золотой молодежи, та просто сходила от нее с ума.
Пьеса, которую в тот вечер давали в честь сермяги, оказалась одной из самых фривольных оперетт Оффенбаха, где артистки на сцене мало что держат в секрете от зрителей.
Публика восхищалась, была вне себя от восторга.
Но сермяга не веселилась.
Не по душе ей пришлось бесконечное пиликанье да треньканье, и балет, и нимфы в прозрачных одеждах, и фривольные жесты, завлекательные улыбки, смелые канканы да коротенькие юбчонки.
Дочка бедняка тоже подтыкает подол, когда работает или когда полощет белье на речке; но ведь тогда она занята делом, и никто не обращает на нее внимания, не подсматривает за ней.
Поистине это девиз не рыцарского ордена, а людей в сермяге: «Honny soit qui mal y pense» {«Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает» (франц.)}.
Сермяге казалось, будто именно ей надо стыдиться за актеров и зрителей.
А уж когда появилась Эвелина!..
Она изображала фею, мифологическую богиню, окутанную облаком, вызолоченным солнцем облаком, а в облаке были просветы, сквозь которые проглядывало… ну да, – небо.
Петера прямо в жар бросило.
Разве можно всему свету показывать это небо?
Еще когда они работали в шахте, он много раз с ревнивой опаской поглядывал на ее красивые ноги, мелькавшие из-под подоткнутого подола; но девушке тогда и в голову не приходило, что в ее ногах могут усмотреть что-то зазорное. И для тех, кто трудится, существует правило: «Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает!»
А теперь она научилась кокетничать, улыбаться, обольщать на виду у сотен людей!
Петер не принимал во внимание, что это всего лишь театр, что феи, которые сейчас выступают на сцене, – дома, как правило, добродетельные жены и скромные девицы: Все это лишь искусство.
Бывший жених в сермяге испытывал отвращение и горечь.
По-шутовски обниматься, шутовски клясться в любви, завлекать, любезничать!
Неужто она по своей воле пошла на такой позор?
Или то не позор, а слава?
Так и есть, слава. Из лож целый град венков низвергается к ее ногам, она едва успевает увернуться от этого дождя цветов. Это слава!
Аплодисменты сотрясают театр. Это почести. Не те, какие выпадают на долю людей, и не те, что воздаются святым, а какой-то особый вид поклонения. Поклонение Идолу. И женщине нравится, что она – Идол.
Так осмыслил происходящее Петер Сафран, и это ничуть не смягчило его раздражения против Эвелины.
Его утешало лишь то, что ни один из его товарищей не узнал в опереточной диве прежнюю откатчицу угля.
Горечь и отвращение унес с собой Петер из театра. После спектакля, встретив в гостинице господина аббата, он спросил:
– Когда же мы поедем домой?
– Надоело тебе, Петер?
– Да, надоело!
– Ну, наберись немного терпения. Завтра нам придется нанести еще один визит. Некой прекрасной даме.
– А мы-то зачем ей понадобились?
– Ты знай ходи, куда велят, и не спрашивай зачем. Если мы хотим добиться успеха, надо использовать все средства. Нам нужно заручиться покровительством дамы, одно слово которой для его превосходительства значит куда больше, чем все наши челобитные.
– Ладно, сходим тогда и к ней.
Два поклонника
На другой день в одиннадцать часов утра аббат Шамуэль снова погрузил свою братию в наемную карету и повез в последнюю инстанцию: к влиятельной даме, одно слово которой для самых-самых важных господ значит больше, нежели все хитроумные речи священников и ораторов вместе взятые.
Они остановились перед роскошным особняком. Привратник в шубе ярко-красного сукна и высокой медвежьей шапке потянул за звонок, и, пройдя меж двух рядов мраморных колонн, они дошли до парадной лестницы. Лестница тоже была из белого мрамора и застлана пушистым ковром. Как счастлив был бы их сельский учитель, получи он на зимнее пальто кусок такого красивого добротного материала!
Вдоль лестницы стояли статуи настолько прекрасные, что впору было целовать им руки.
Галерея отапливалась, так же как и застекленный внутренний двор и сам подъезд, чтобы не померзли красивые цветы в дорогих фарфоровых горшках.
В передней гостей встретили лакеи с серебряными позументами, и у пришедших прямо дух захватило, когда их ввели в приемную.
Стен здесь не было видно: они целиком затянуты дорогим, расшитым цветами шелком, богатые золоченые украшения поддерживают занавеси, а на стенах развешаны роскошные картины в золотых рамах. В верхней части окон – разноцветные витражи, как в богатых храмах, а напротив большой камин белого мрамора, на котором тикают удивительные часы, увенчанные диковинной движущейся фигуркой. Вся мебель из красного дерева; с потолка, от которого глаз не отведешь – такими прекрасными золочеными фресками он расписан, – свисает люстра из ста рожков и тысячи хрустальных подвесок. Как же здесь все залито светом, когда ее зажигают!
Оробевшая депутация даже не успела толком осмотреться вокруг, как из другого зала вышел какой-то господин в изящном черном фраке с белым галстуком, – если не сам барин, то, во всяком случае, дворецкий, – и объявил, что господа могут пройти в другой зал, хозяйка готова принять их.
Здесь ни в одной комнате не было дверей, а только тяжелые занавеси из дамаста, в точности как у них на родине в церкви на царских вратах.
Следующий зал был еще краше. Стены обтянуты шелком темно-серого цвета, от пола до потолка зеркала в фарфоровых рамах с цветами, в простенках между зеркалами на резных консолях танцующие беломраморные нимфы; пол застлан пушистым ковром, нога тонет в нем, словно в мягком мхе; мебель – копия версальской, ножки кресел, столов – из севрского фарфора, подлокотники в форме искусных цветочных гирлянд, соблазнительных женских фигур; каждая вещь уже сама по себе шедевр; на столе посреди комнаты и боковых столиках яркие японские вазы и кувшины. На одном из окон в стеклянном аквариуме золотые рыбки и диковинные морские растения.
Бедному простолюдину одним взглядом и не охватить всего; как только они вошли в зеркальный зал, им показалось, будто навстречу им с трех сторон зала входят еще три депутации в сермягах и впереди каждой – свой господин аббат с золотым крестом.
Но вдруг их внимание привлекла вышедшая им навстречу знатная дама поистине сказочной красоты.
Пышное лиловое платье с глухим воротом украшено дорогими кружевами, густые черные волосы локонами ниспадают на спину и плечи; лицо ее столь прекрасно, столь восхитительно и полно достоинства, что невозможно отвести от него глаз.
Но Петер Сафран и тут узнал ее. Опять она! И здесь она! Смотрите, как почтительно подходит к ней господин аббат, как склоняется перед ней, с каким серьезным видом произносит свою витиеватую речь, вверяя заботы бондаварского люда покровительству ее милости. На что ее милость отвечает любезно, ласково, обещая не пожалеть усилий и сделать все от нее зависящее. И добавляет под конец: «Ведь и я тоже родом из долины Бонда».
При этих словах депутация в сермягах обратила на нее вопрошающий взгляд, и затем каждый ответил сам себе: «Должно быть, дочка или родственница бондаварских помещиков».
И только Сафран усмехнулся про себя. «Да кто же ты на самом деле? Вчера вечером ты в прозрачном платье пела, скакала, кривлялась, выставляла свои прелести напоказ гнусному городскому сброду, который пялился на тебя в бинокли, хотя полагалось бы поглубже надвинуть шляпу, чтобы ничего не видеть; а сегодня ты принимаешь депутацию, серьезно выспрашиваешь о наших нуждах и обещаешь свое покровительство влиятельному церковнослужителю. Взаправду ли было то, что ты разыгрывала вчера вечером? Или ты и сейчас ломаешь комедию – и с попом и с нами?»
В замешательстве вспомнил Сафран дикарей с острова Фиджи в далеком море, над которыми он так смеялся из-за их невежества. С каким изумлением таращились эти готтентоты, видя, как белый человек снимает с руки кожу, а под ней оказывается другая кожа.
Таким же невежественным готтентотом чувствовал себя теперь сам Сафран.
Но тут речь идет уже не о руке, а обо всей коже.
Господин аббат, судя по всему, был очень доволен результатами визита и дал знак толпящейся позади депутации потихоньку удалиться, а сам снова почтительно согнулся перед хозяйкой.
Тут дама что-то шепнула аббату и отошла.
Аббат взял Петера Сафрана за руку и, стараясь говорить тихо, приказал:
– Ты, Петер, останься. Ее милость хочет с тобой поговорить.
Сафрану показалось, будто кровь, ударив ему в голову, вот-вот брызнет наружу.
Пошатнувшись, остановился он у двери, почти у самой портьеры.
А Эвелина, когда все вышли, бросилась к нему.
Теперь у нее на руках не было этих отвратительных перчаток, и Сафран, когда она сжала его грубую ладонь, ощутил бархатистость ее кожи и снова узнал ее голос, который он столько раз слышал, ее шаловливый, веселый, щебечущий голосок.
– Ну, Петер, что ж ты не скажешь мне даже «здравствуй»? – обратилась Эвелина к остолбеневшему парню и похлопала его по спине. – Ты все еще сердишься на меня, Петер? Ну, пожалуйста, не сердись. Останься у меня обедать, и мы выпьем с тобой за примирение.
С этими словами она взяла Петера за руку и потрепала по лицу нежной белой ручкой – сейчас и не поверишь, что когда-то она была загрубелой от работы.
Если Эвелина хотела принять кого-либо у себя в гостиной, то, верная данному обещанию, она каждый раз спрашивала князя Тибальда, не возражает ли он.
И князь всегда давал ей отеческий совет.
Ведь есть же искренние поклонники искусства и порядочные джентльмены (во всяком случае, надо полагать, что есть), которых без малейшего ущерба для репутации может принять у себя в гостиной дама, живущая отдельно от своего супруга.
Князь и сам любил приятное общество, а если к тому же оно подбиралось по его вкусу, тут уж он отдыхал душой, а Эвелина следила за этикетом.
В этот день Эвелина известила князя еще о двух предполагаемых визитерах.
Одним из них был Петер Сафран.
Князь улыбнулся при этом имени.
– Хорошо. Бедняга! Примите его как должно, ему будет приятно.
Это не опасный человек.
Вторым был его превосходительство.
Тут князь неожиданно вскинул голову.
– Как попал к вам этот господин?
– А что? Разве он женоненавистник?
– Напротив. Его превосходительство великий греховодник, но предпочитает это не афишировать. Великим мира сего, вершителям судеб, прощают подобные слабости, но выказывать их возбраняется. Столь знатный господин не вправе без всякого повода посещать салон очаровательной артистки подобно тому, как завсегдатай является в свой жокей-клуб.
– Но у него есть повод. Я просила его о встрече.
– Вы сами просили его?
– Вернее, я осведомилась, когда он мог бы принять и выслушать меня, а он передал через своего секретаря, что предпочел бы сам нанести мне визит.
– Но о чем вы хотите его просить?
– Феликс велел…
– Ах, так? Господин Каульман? Но чего ради?
– Ради подписи под этим документом.
Эвелина протянула князю сложенный лист. Князь заглянул в него и удивленно покачал головой.
– А его превосходительство знает, что вы хотите говорить с ним об этом деле?
– Откуда ему знать! – расхохоталась Эвелина. – Когда он через секретаря осведомился, о чем я желаю с ним беседовать, я сказала, что насчет ангажемента в оперу. И он тотчас же просил передать, что придет. Об этом документе он и не подозревает.