Страница:
В соответствие с внешней модой был приведен и духовный мир. Отныне хороший вкус предписывал ходить в церковь, слушать проповеди. Дамы учились элегантно креститься и потуплять взоры, не отрывая их от молитвенника.
Грусть и скорбь по поводу испорченности света нашли выход и в более значительных проявлениях.
Элегантные дамы принялись собирать пожертвования на благочестивые цели, как то: в фонд доблестных воинов, призванных на защиту святейшего престола; на уплату штрафа, присужденного истинно верующим, набожным газетчикам; на обеспечение всем необходимым истовых служителей божьих, изгнанных с насиженных мест безбожниками. Первые красавицы салонов и сцены собирали пожертвования на эти возвышенные цели не только среди знакомых, но в своей набожности и смирении не гнушались даже стоять с кружкой на паперти, принимая доброхотные даяния прихожан.
Господин Каульман не мог бы выбрать более благоприятного момента для осуществления великолепного плана аббата Шамуэля.
К тому же внутреннее настроение парижского модного света целиком совпало с душевным состоянием Эвелины.
Через несколько дней после переезда в Париж умер ее калека-брат. Один знаменитый врач сделал ему операцию, после которой тот излечился навек.
Эвелина была расстроена и подавлена. У нее было такое чувство, будто больше ей не для кого жить.
Старенькие костыли умершего калеки она хранила в своем будуаре, прислонив с обеих сторон к туалетному столику, и два раза в неделю карета отвозила ее на кладбище, где она вешала на могильный крест свежие венки.
Другими словами, Эвелина была искренне увлечена этой модой на покаяние.
С гораздо большим чувством она пела в церкви Моцарта и Генделя, нежели Верди – в опере.
Более того, Эвелина решила устроить в своем салоне благотворительный концерт с дорогими пригласительными билетами, средства от которого намеревалась употребить на какое-либо богоугодное дело. Может быть, на вспомоществование зуавам или еще на что-нибудь в этом же роде. Я не знаю точно, а почему, об этом речь пойдет ниже.
И в тот момент, когда она ломала голову над составлением программы, к ней со свойственной ему взбалмошностью ворвался без всякого доклада ее давний любимец, товарищ веселых забав, Арпад.
Эвелина, выронив перо из рук, со смехом бросилась к нему и обняла.
– Ах, проказник вы этакий! Где же это вы пропадали?
– Скитаюсь в поисках работы, – также смеясь, отвечал Арпад. – Ищу, где бы поставить свои цимбалы и дать концерт.
– Как нельзя кстати! Вас словно позвали сюда. Но как вы меня разыскали?
– Невелика премудрость! Если бы я не нашел вашего имени в театральной программе, я бы взглянул на афишу у храма святого Евстахия.
– Вы уже слышали меня?
– И здесь и там. И на сцене и в церкви. Но должен сказать, что в церкви очень высокая плата за вход. Если в опере я заполучил вас за двенадцать франков, то у дверей храма герцогиня, собиравшая плату за вход, не согласилась впустить меня меньше чем за двадцать.
– Ах, какой же вы дурачок! И что за выражения? Он заполучил меня за двенадцать франков! А вот я заполучу вас немедленно! За какую цену можно вас заполучить?
– Весь вопрос в том, для чего?
– Ну, взгляните на этого простака! Да уж, конечно, не кофе молоть! За какую плату вы согласитесь играть один вечер?
– Вам за одно пожатие прелестной ручки, а для других установлена плата в пятьсот франков.
– А если речь идет о благотворительном концерте?
– В таком случае ни даром, ни за деньги!
– Но-но, что это за разговоры! Вы циник! Неужели в вас ни к кому нет жалости? Неужели вы ничего не сделаете для бедных?
– Я знаю одну бедную женщину, которой обязан всем: это моя мать. Каждый грош, отданный другому, я отнимаю у человека, обобранного самым несправедливым образом: у моей матери. Так пусть сперва вернут моей матери то, что забрали у нее, а уж потом я отдам миру все, что в моих силах. А до тех пор все мое принадлежит моей матери.
– Ах, так вы маменькин сынок! Ну, тогда вы получите пятьсот франков, но надо сыграть что-нибудь возвышенное, духовное: мессу Листа или ораторию Генделя.
– Что? Уж не в пользу ли зуавских волонтеров будет этот концерт?
– Да, и я его устраиваю.
– Я не приму в нем участия.
– Но почему же?
– Почему? Да потому, что я не хочу выступать против Гарибальди.
– Ох, да вы на редкость неразумное дитя! Он, видите ли, не хочет выступать против Гарибальди!
– Нет и нет! – вспыхнул юноша и, чтобы придать больший вес своему протесту, распахнул жилет и показал Эвелине:
– Видите это?
На нем была красная рубашка. Эвелина залилась безудержным смехом.
– А вы и впрямь заделались краснорубашечником! Того и гляди, пойдете в гарибальдийцы.
– Я бы давно пошел, если бы не мама.
– А если вас ранят в руку, что вы станете делать?
– Попрошусь нахлебником к какой-нибудь знатной даме. Уж кто-нибудь да согласится содержать меня.
Тут Эвелина неожиданно разрыдалась.
Ариад никак не мог взять в толк отчего.
Он кинулся к Эвелине, принялся уговаривать ее, утешать, выспрашивать, уж не обидел ли он ее чем, пока наконец мадам не проговорила сквозь слезы:
– Бедный Яношка умер. Видите, вон там, у стола, его костылики.
– Как жалко! Немало веселых часов провели мы с несчастным мальчиком!
– Правда, ведь вы его тоже любили? Знаете, для меня теперь весь мир опустел. Больше никогда я не услышу стука его костылей на лестнице. Не знаю, для чего я еще живу. Мне хотелось бы жить ради человека, который не может обойтись без меня, за которым бы я ухаживала. Я мечтаю о каком-нибудь художнике, потерявшем зрение, или музыканте, лишившемся правой руки, о великом борце за свободу, которого преследуют, и он не может выйти даже из дому, и для которого я была бы всем-и спасительницей и кормилицей. Идите к Гарибальди!
Тут она снова рассмеялась.
– Ну, лучше поговорим о другом. Вы ведь слышали мое пение? Что вы о нем скажете?
– Если бы вы могли и дьяволам петь так же, как ангелам, вы стали бы поистине великой артисткой.
– А кого вы подразумеваете под дьяволами?
– Ну, из проповедей отца Ансельма вы знаете, что театр – это капище дьявола.
– Ах!.. Вы неотесанный мужлан! Разве вам не известно, что я артистка?
– Тысяча извинений! Я думал, что днем вы аббатиса и лишь по вечерам артистка. Послушайте, а ведь это было бы прибыльное занятие.
– Ах, оставьте, вы, сумасшедший! Чем я похожа на аббатису?
– А разве вы одеты не как аббатиса?
– Я одета так для покаяния. А вы безбожник! Насмехаетесь над благочестием!
– О нет, помилуйте, мадам! Более того, я признаю, что ходить в сером и черном шелку, значит, приносить великое покаяние, кокетничать, потупляя взор, значит, пребывать в глубокой скорби, а вкушать лангуст по двадцать франков – это и есть соблюдать великий пост. Я даже готов поверить слухам, которые распространяет набожный свет: будто парижанки оттого носят закрытые платья, что по средневековой моде бичуют себя хлыстом во искупление грехов и хотят скрыть следы истязаний.
– Ах, нет, это неправда! Мы так не поступаем! – возражала Эвелина.
– Не берусь утверждать. Так поговаривают в свете, а знатные дамы умеют хранить тайны.
– Но это неправда! – горячилась Эвелина. – Мы не бичуем себя. Вот убедитесь сами!
И с этими словами она, наклонившись к Арпаду, с полной непосредственностью приподняла свой вышитый воротничок, чтобы тот заглянул ей за ворот.
Арпад покраснел и отвел глаза.
В сущности, оба были еще просто дети!
Затем Арпад взял шляпу и шутливо распрощался с Эвелиной:
– Ну что ж, собирайте пением отряд зуавов для господина Мерода, а мы с Гарибальди своей музыкой их разгоним!
И с этими словами, оставив Эвелине визитную карточку, юный сумасброд удалился.
А его собеседница, будучи столь же сумасбродной, вернулась к составлению программы благотворительного вечера.
Immaculata {непорочная (лат.)}
Эта женская забастовка в Париже что-то уж слишком затянулась.
Все мы, кто восторгался забастовками наборщиков или пекарей, знаем, как трудно выдержать перебои в производстве таких вещей, которые относятся к повседневным потребностям.
А вдобавок еще женщины устроили забастовку!
Parbleu! {проклятье! (франц.)} Шутить подобным манером в Париже опасно.
Сто лет назад аббат Пари ввел в моду отказ от наслаждений и умерщвление плоти, и неистовство святости постепенно распространилось настолько широко, что все красивые женщины и девушки, вместо того чтобы подыскивать себе милого, отправлялись на кладбище и занимались самобичеванием; женщины били себя палками и вскрикивали при этом: «Ах, как это приятно! Ах, как спасительно!»
В конце концов королю пришлось закрыть кладбища и запретить священные конвульсии, в ответ на что самоистязательницы сочинили следующую эпиграмму:
De part le Roi, defense а Dieu, De faire miracle en ce lieu. (Король издал указ, чтоб бог здесь чудеса творить не мог).
Но справиться с этой напастью оказалось не под силу ни королю, ни парламенту, а положила ей конец новая мода.
Благословен будь тот, кто изобрел шиньоны и подкинул дамским умам другую пищу, нежели стремление к возвышенному, иначе долго бы еще после падения кринолина среди красавиц всего света царила мода на аскетическое самобичевание.
Аббат Шамуэль посетил Эвелину.
О, в Париже никто не сочтет экстравагантным визит аббата к актрисе.
Господин аббат – старый друг дома: как мужа, так и жены.
Эвелина радушно встретила аббата и познакомила его с программой благотворительного концерта, который она собиралась устроить у себя в салоне.
Господин аббат выказал к программе большой интерес.
– Вот взгляните, – обиженно сказала Эвелина, – как уместен был бы здесь, между вокалом и виолончелью, фортепьянный дивертисмент этого сумасбродного Арпада, а он не желает выступать!
– Так Арпад в Париже?
– О да! Он только что сбежал от меня. Сумасшедший! Ведь я так просила его принять участие в моем концерте. И на фисгармонии он лучше других аккомпанировал бы мне Stabat Mater. Но он не послушался. Он просто не в своем уме. Еретиком заделался.
Священник долго смеялся над ее рассказом и, пока смеялся, кое-что надумал.
Эта женщина с заметным увлечением говорит о мальчишке Арпаде. Арпаду сейчас почти двадцать, да и Эвелине около девятнадцати.
Детям всегда нужно подбросить какую-нибудь забаву, чтобы подготовить их к серьезным и более трудным делам. Что, если Вальдемара подсластить Арпадом?
– Ну, а если я устрою, ваша милость, что Арпад Белении согласится играть на вашем концерте и аккомпанировать Stabat Mater на фисгармонии, какова будет награда?
– О нет, не согласится, я знаю Арпада. Он такой упрямец! Стоит только этому какаду забрать себе что-нибудь в голову! И потом, уж если я не справилась с ним!..
Эвелина была уверена в магической власти своих очей.
– Ну, а я берусь уговорить Арпада. Только что же я получу взамен? – настаивал священник.
– Но как вы думаете уговорить его? – спросила Эвелина. (Она по-прежнему уклонялась от вопроса о награде.) – Смотря по обстоятельствам. Например, предложу ему условие: если он согласится играть здесь, то будет играть и во дворце императрицы и тем самым обеспечит себе успех на весь сезон. Артисты ценят такие предложения. Кроме того, и некая толика денег…
– Ах, это я и сама ему предлагала. Пятьсот франков.
– Ну, если на молодого человека не оказали должного воздействия пятьсот франков, предложенные очаровательной женщиной, то, может быть, на старую даму повлияют сто золотых наполеондоров, посланные священником. Надобно договориться с матерью Арпада, и тогда, как решит почтенная дама, так и придется сделать сыну. Мне известны подобные отношения.
– О, до чего вы проницательны, господин аббат! Я бы своим умом не дошла до этого. Конечно же, не с этим молокососом следовало торговаться, а с его маменькой. Итак, вы берете эту задачу на себя! Ну, а если вы это сделаете, тогда просите меня о чем угодно!
Мадам пришла в столь прекрасное расположение духа, что была готова на все. И священник рискнул.
– Я попрошу у вашей милости всего лишь один пригласительный билет на благотворительный концерт.
– О, хоть десять! – радостно воскликнула Эвелина.
– Но в приглашении должно быть указано имя, и это имя впишете вы.
– Продиктуйте, кому написать приглашение! Эвелина, дрожа от внутреннего возбуждения, выдвинула ящик письменного стола и положила перед собой чистый бланк пригласительного билета.
– Ну? Назовите имя!
– Князь Вальдемар Зондерсгайн.
При этом имени Эвелина с силой вонзила перо в поверхность стола и стремительно вскочила.
– Нет!
Господин аббат расхохотался.
– Ах, как же вам к лицу гнев! Прошу вас, сломайте еще несколько перьев.
– Князю Зондерсгайну я не пошлю приглашения, – твердо повторила Эвелина, опускаясь на софу.
– Вы считаете, что он неприятный человек?
– Невыносимый.
– В вашем представлении мир должен состоять только из Арпадов Белени?
Эвелина вскочила и в ярости разорвала программу в клочки.
– Ну, и пусть этот Арпад сидит дома у маменькиной юбки! Не нужен мне ни он, и никто другой, и весь этот концерт не нужен. Кончено! Не желаю больше слышать об этом!
И Эвелина бросила в камин обрывки бумаги. Тогда священник поднялся с кресла и взял взволнованную даму за руку.
– Умерьте свой гнев, сударыня. Я пришел к вам по очень важному делу, в котором заинтересованы и вы, и ваш супруг, да и – не скрою – я сам. Все мы настолько заинтересованы в нем, что осмелюсь сказать: для нас это вопрос жизни, ибо если обстоятельства обернутся против нас, то ваш муж будет изгнан в Америку, я – в свой монастырь, а вы – уж и не знаю куда.
Женщина, пораженная, села.
– Начнем с вас. Вам следует знать, что, когда вы с такой непосредственностью вернули князю Тибальду дворец на улице Максимилиана, он депонировал на ваше имя бондаварские акции на миллион форинтов.
– Я об этом понятия не имею! – изумилась Эвелина.
– Ну, это только доказывает, что вы не дали себе труда поинтересоваться у господина Каульмана, из каких средств оплачивается этот пышный двор, этот роскошный выезд и несметное количество слуг, и зимний сад, и все прочее…
– Я полагала, – смущенно проговорила мадам, – что мои доходы актрисы и господин Каульман…
Язвительная усмешка на губах священника заставила ее замолчать. Шамуэль продолжал:
– Со всем этим покончено! Мы узнали из полученной сегодня телеграммы, что зять князя обратился в суд по делу о взятии его под опеку, и его прошение удовлетворено. Под попечительство несомненно попадут и бондаварские акции, записанные на вас.
– И пусть попадают! – легкомысленно заявила дама.
– Ну, тут можно бы еще судиться. Но вот беда более серьезная. Другой телеграммой нам сообщили, что на прошлой неделе взрыпад взорвал бондаварскую шахту.
– И шахту господина Беренда? – вскрикнула Эвелина. Священник удивленно взглянул на нее и продолжал, не спуская глаз с лица женщины.
– Его шахту – нет! Зато акционерная шахта погибла окончательно. И, кроме того, в телеграмме сказано, что в шахте начался пожар и погасить его невозможно.
Священник прочел в обращенных к небу очах Эвелины страстную молитву: «Хвала господу! Хоть Беренда миновала чаша сия!»
– Теперь возникает очень большая опасность, – продолжал аббат. – Вы, вероятно, слыхали, каких блестящих успехов достиг Каульман в финансовом мире благодаря бондаварской операции. Миллионы, вложенные в реальные ценности и десятикратно возросшие как предмет биржевой игры, повисли в воздухе. Однако такая катастрофа, которая, возможно, еще и поправима, – может быть, пожар в шахте удастся погасить, – в данный момент является оружием в руках противника, достаточно сильным для того, чтобы разорить Каульмана. Взорвавшаяся шахта – это одновременно и взрывной заряд, подложенный под нас противной биржевой партией. Мощь финансового магната заключается не в тех миллионах, что хранятся в его стальном сейфе, а в миллиардах, которые он может выгрести из кубышек других людей: в его кредите. Неожиданное падение цен на акции, и все эти тайники захлопнутся перед ним, и тогда растает все, что хранится под замком у него самого; если только он не сбежит, захватив из собственной кассы все, что можно удержать в пригоршнях. Каульман сейчас именно в таком положении. Еше сегодня к нему со всех сторон угодливо тянутся руки, предлагая сотни миллионов, а завтра – один лишь выкрик, и столько же рук забарабанят в его ворога, требуя возвратить вклады. Выкрикнуть эти слова или промолчать теперь зависит только от одного человека. Этот человек – князь Вальдемар Зондерсгайн. Он сейчас в Париже, он приехал сегодня. Вполне вероятно, что через своих тайных агентов он узнал о бондаварской катастрофе раньше, чем проинформировали Каульмана местные управляющие, которые, очевидно, преуменьшают опасность. В руках князя Зондерсгайна находится судьба Каульмана, да – не скрою – и моя тоже. Я подсказал Каульману одно крайне важное дело. Завтра намечено выбросить на парижский и брюссельский денежный рынки церковный заем, основанный Каульманом, что могло бы, пожалуй, повлечь за собой новый поворот мировой истории. Если князь Вальдемар воспользуется бондаварской катастрофой и вмешается, все исчезнет, как сон. Стоит ему появиться на бирже и выкрикнуть: «Акции Каульмана шестьдесят ниже пари», – и мы пропали. Если же он промолчит, блестяще разработанный план увенчается полным успехом, и тогда вся эта бондаварская неприятность обратится в столь незначительное происшествие, что на мировом рынке никто не обратит на него внимания. Теперь-то вы понимаете, какой волшебной силой обладает одно-единственное ваше слово и что вы можете сделать, если замолвите словечко князю Вальдемару?
Эвелина лишь молча покачала головой, прижав к губам указательный палец. Воплощенный ангел молчания.
– Как? Вы отказываетесь? – воскликнул господин аббат, впадая в священный гнев. – Вы не задумались над тем, что достижение высокой цели обойдется вам всего лишь в одно слово? Вы допустите, чтобы пал священный престол, дозволите безбожникам водрузить над Ватиканом красное знамя на место поверженного креста, сбросить статуи святых с пьедесталов – и все это единственно в угоду женской прихоти?
Эвелина вскинула руки, словно решаясь на борьбу со злым великаном, и обреченно воскликнула:
– Не могу я говорить с этим человеком!
Шамуэля вконец обозлила подобная жеманность. Аббат решил, что уж если ему не удастся уговорить эту женщину, то, по крайней мере, он чувствительно оскорбит ее.
С этим намерением он взял свою шляпу и, заложив руки за спину, с холодной насмешкой обратился к Эвелине:
– Я не в состоянии понять вашей антипатии. Ведь князь Зондерсгайн во всех отношениях не хуже тех господ, которых вы до сих пор привечали.
Услышав оскорбление, Эвелина горячо схватила руку священника и в неудержимом, самозабвенном порыве воскликнула:
– О сударь! Ведь я непорочна!
Священник изумленно уставился на Эвелину. Повернутое в сторону пылающее лицо, изменившееся от огорчения, целомудренно потупленный взор, равно как и детские слезы, свидетельствовали о правдивости ее слов.
Священник глубоко вздохнул.
Он почувствовал, как все его величие и слава обращаются в дым перед этим словом.
Ведь эта добродетель выше Замка святого Ангела! {резиденция главы католической церкви} Женщина с «talon rouge» {красный каблук (франц.). Туфли с красными каблуками – мода, распространенная среди французской аристократии. Здесь в переносном смысле: символ легкомысленного образа жизни} на ногах и с миртовым венком на голове.
Куртизанка и девственница.
И в этот момент священник лучше, чем когда-либо, понял загадочный смысл изречения: женщина – это сфинкс.
Священник почувствовал, как одно это слово сразило его.
Даже Саула не сильнее поразил гром.
Ему открылось, что все значительное, недостижимое, о чем только может мечтать мужчина, – почести, величие, власть, мировая слава, – дым и прах в сравнении с той высотой, с какой сейчас снисходит к нему эта женщина.
Она поклялась в верности мужу, в угоду ему носила на лице своем раскрашенную маску модной дамы и смогла сохранить под ней румянец целомудрия.
У него исчезло желание свергать ее с этой высоты.
– Эвелина! – с кроткой серьезностью начал Шамуэль. – То, что вы мне открыли сейчас, навеки заточает меня в келью. Хорошо! Я удаляюсь туда. Вы развеяли мои призрачные мечты о мирском величии. Я больше не тешу себя никакими грезами. Вы сказали: «Я еще дева!» Хорошо, так будьте «девицей» и в глазах других. Французские законы не признают браков, не заключенных гражданскими властями. Ваш брак с Феликсом Каульманом в этой стране недействителен и может быть опротестован. Здесь вы девица Эва Дирмак, только и всего. Вы можете сказать господину Каульману, что узнали об этом от меня. Я дал ему совет так поступить с вами. А теперь я вновь удаляюсь к себе в монастырь искать примирения с богом.
Эва Дирмак бросилась на колени к ногам священника, покрывая поцелуями его руки и орошая их слезами.
– Возложите мне руку на голову! – рыдая, воскликнула девушка. – Благословите меня, отец мой!
Священник, отступя на шаг, поднял руку.
– О дочь моя! Над твоей головой всегда простерта незримая длань. Пусть она вечно хранит тебя.
И аббат Шамуэль удалился. Каульмана он даже ни о чем не известил. Он купил железнодорожный билет и вскоре затворился в тихой обители.
Свет больше о нем не слышал.
Муж и мужчина
Феликс тем временем спешил встретиться с князем.
Он не остался на бирже до вечера, когда без лишних церемоний мог повидать князя с глазу на глаз на паркете, а сам нанес ему визит.
Вальдемар не заставил его долго ждать в приемной; финансовые магнаты имеют обыкновение уважать себе равных, по крайней мере, внешне.
Банкир принял его в своем кабинете.
– О! Князь работает? – с подчеркнутой любезностью заговорил Каульман, весьма удивленный тем, что столь сановный муж способен собственноручно разрезать страницы книги и красным и синим карандашом подчеркивать заинтересовавшие его строки.
Князь отложил брошюру, которую держал в руке, и предложил Феликсу сесть.
– Я только что узнал, господин князь, о вашем прибытии в Париж и поспешил первым нанести вам визит.
И я как раз был занят вами.
Феликс отлично понял загадочную улыбку, которой князь сопроводил эту фразу.
– В таком случае я появился в штаб-квартире противника с белым флагом парламентера.
Князь подумал: «Знаю я этот флаг – вышитый носовой платок с меткой «Э» на уголке».
– Враждующие державы, стоящие выше нас, и те приходили к примирению, – начал Феликс, – и становились союзниками, когда у них возникали общие интересы.
– А какие у нас с вами общие интересы?
Задуманная мной операция с займом.
Князь ничего не ответил, лишь улыбнулся, но улыбка его была столь оскорбительна, что совершенно лишила банкира самообладания.
– Сударь! – проговорил Феликс, поднявшись с кресла, чтобы с большим пафосом выразить свои мысли. – Речь идет о займе на благо священного престола! А мне хорошо известно, что вы ревностный католик!
Откуда вам, собственно, это известно?
– Помимо того, вы родовитый аристократ. Вы не потерпите, чтобы в Венгрии министр-бюрократ просто-напросто положил себе в карман церковные владения, да еще в то время, когда всякий масонский сброд готов отдать империю Святого Петра в руки каналий-санкюлотов. А меж тем мы одним ударом можем воспрепятствовать и тому и другому. Вы благородный человек!
– А кто я еще?
– Ну, и, наконец, вы финансист. Вы не можете не считаться с тем, что наша компания является одним из самых грандиозных, самых рентабельных предприятий. Вы умный человек, способный заглядывать в будущее.
– Нет ли у меня еще каких-либо добродетелей? Феликс не дал холодному сарказму Вальдемара сбить себя с толку; смело повернув тему, с выражением приторной любезности, он протянул руку князю.
– И еще вы – лучший друг фирмы «Феликс Каульман». Он рисковал: в ответ ему могли протянуть руку и принять его дружбу либо дать пощечину.
Но случилось нечто худшее.
Князь взял со стола ту самую брошюру, где он ранее подчеркивал отдельные строки синим и красным карандашом.
– Так вот, любезный мой собрат-католик, приятель по аристократическим салонам, финансовый компаньон и лучший друг: загляните сюда, в эту брошюру, и в ней вы найдете мой ответ. Прошу вас, усаживайтесь поудобнее.
Пока Феликс пробегал глазами предупредительно переданную ему брошюру, у Вальдемара хватило времени занятся маникюром.
Феликс отложил брошюру.
– Стало быть, это мое жизнеописание?
– О чем и свидетельствует заглавие.
– Вы сами написали это, князь?
– Во всяком случае, я сообщил факты.
– Здесь перечислены разнообразные деловые операции, посредством которых я будто бы втер публике очки, вплоть до бондаварского дела, когда я собрал у акционеров поддутый баланс и вымышленные дивиденды десять миллионов, которые неизбежно пойдут прахом из-за случившейся катастрофы. Это жестокий памфлет.
Грусть и скорбь по поводу испорченности света нашли выход и в более значительных проявлениях.
Элегантные дамы принялись собирать пожертвования на благочестивые цели, как то: в фонд доблестных воинов, призванных на защиту святейшего престола; на уплату штрафа, присужденного истинно верующим, набожным газетчикам; на обеспечение всем необходимым истовых служителей божьих, изгнанных с насиженных мест безбожниками. Первые красавицы салонов и сцены собирали пожертвования на эти возвышенные цели не только среди знакомых, но в своей набожности и смирении не гнушались даже стоять с кружкой на паперти, принимая доброхотные даяния прихожан.
Господин Каульман не мог бы выбрать более благоприятного момента для осуществления великолепного плана аббата Шамуэля.
К тому же внутреннее настроение парижского модного света целиком совпало с душевным состоянием Эвелины.
Через несколько дней после переезда в Париж умер ее калека-брат. Один знаменитый врач сделал ему операцию, после которой тот излечился навек.
Эвелина была расстроена и подавлена. У нее было такое чувство, будто больше ей не для кого жить.
Старенькие костыли умершего калеки она хранила в своем будуаре, прислонив с обеих сторон к туалетному столику, и два раза в неделю карета отвозила ее на кладбище, где она вешала на могильный крест свежие венки.
Другими словами, Эвелина была искренне увлечена этой модой на покаяние.
С гораздо большим чувством она пела в церкви Моцарта и Генделя, нежели Верди – в опере.
Более того, Эвелина решила устроить в своем салоне благотворительный концерт с дорогими пригласительными билетами, средства от которого намеревалась употребить на какое-либо богоугодное дело. Может быть, на вспомоществование зуавам или еще на что-нибудь в этом же роде. Я не знаю точно, а почему, об этом речь пойдет ниже.
И в тот момент, когда она ломала голову над составлением программы, к ней со свойственной ему взбалмошностью ворвался без всякого доклада ее давний любимец, товарищ веселых забав, Арпад.
Эвелина, выронив перо из рук, со смехом бросилась к нему и обняла.
– Ах, проказник вы этакий! Где же это вы пропадали?
– Скитаюсь в поисках работы, – также смеясь, отвечал Арпад. – Ищу, где бы поставить свои цимбалы и дать концерт.
– Как нельзя кстати! Вас словно позвали сюда. Но как вы меня разыскали?
– Невелика премудрость! Если бы я не нашел вашего имени в театральной программе, я бы взглянул на афишу у храма святого Евстахия.
– Вы уже слышали меня?
– И здесь и там. И на сцене и в церкви. Но должен сказать, что в церкви очень высокая плата за вход. Если в опере я заполучил вас за двенадцать франков, то у дверей храма герцогиня, собиравшая плату за вход, не согласилась впустить меня меньше чем за двадцать.
– Ах, какой же вы дурачок! И что за выражения? Он заполучил меня за двенадцать франков! А вот я заполучу вас немедленно! За какую цену можно вас заполучить?
– Весь вопрос в том, для чего?
– Ну, взгляните на этого простака! Да уж, конечно, не кофе молоть! За какую плату вы согласитесь играть один вечер?
– Вам за одно пожатие прелестной ручки, а для других установлена плата в пятьсот франков.
– А если речь идет о благотворительном концерте?
– В таком случае ни даром, ни за деньги!
– Но-но, что это за разговоры! Вы циник! Неужели в вас ни к кому нет жалости? Неужели вы ничего не сделаете для бедных?
– Я знаю одну бедную женщину, которой обязан всем: это моя мать. Каждый грош, отданный другому, я отнимаю у человека, обобранного самым несправедливым образом: у моей матери. Так пусть сперва вернут моей матери то, что забрали у нее, а уж потом я отдам миру все, что в моих силах. А до тех пор все мое принадлежит моей матери.
– Ах, так вы маменькин сынок! Ну, тогда вы получите пятьсот франков, но надо сыграть что-нибудь возвышенное, духовное: мессу Листа или ораторию Генделя.
– Что? Уж не в пользу ли зуавских волонтеров будет этот концерт?
– Да, и я его устраиваю.
– Я не приму в нем участия.
– Но почему же?
– Почему? Да потому, что я не хочу выступать против Гарибальди.
– Ох, да вы на редкость неразумное дитя! Он, видите ли, не хочет выступать против Гарибальди!
– Нет и нет! – вспыхнул юноша и, чтобы придать больший вес своему протесту, распахнул жилет и показал Эвелине:
– Видите это?
На нем была красная рубашка. Эвелина залилась безудержным смехом.
– А вы и впрямь заделались краснорубашечником! Того и гляди, пойдете в гарибальдийцы.
– Я бы давно пошел, если бы не мама.
– А если вас ранят в руку, что вы станете делать?
– Попрошусь нахлебником к какой-нибудь знатной даме. Уж кто-нибудь да согласится содержать меня.
Тут Эвелина неожиданно разрыдалась.
Ариад никак не мог взять в толк отчего.
Он кинулся к Эвелине, принялся уговаривать ее, утешать, выспрашивать, уж не обидел ли он ее чем, пока наконец мадам не проговорила сквозь слезы:
– Бедный Яношка умер. Видите, вон там, у стола, его костылики.
– Как жалко! Немало веселых часов провели мы с несчастным мальчиком!
– Правда, ведь вы его тоже любили? Знаете, для меня теперь весь мир опустел. Больше никогда я не услышу стука его костылей на лестнице. Не знаю, для чего я еще живу. Мне хотелось бы жить ради человека, который не может обойтись без меня, за которым бы я ухаживала. Я мечтаю о каком-нибудь художнике, потерявшем зрение, или музыканте, лишившемся правой руки, о великом борце за свободу, которого преследуют, и он не может выйти даже из дому, и для которого я была бы всем-и спасительницей и кормилицей. Идите к Гарибальди!
Тут она снова рассмеялась.
– Ну, лучше поговорим о другом. Вы ведь слышали мое пение? Что вы о нем скажете?
– Если бы вы могли и дьяволам петь так же, как ангелам, вы стали бы поистине великой артисткой.
– А кого вы подразумеваете под дьяволами?
– Ну, из проповедей отца Ансельма вы знаете, что театр – это капище дьявола.
– Ах!.. Вы неотесанный мужлан! Разве вам не известно, что я артистка?
– Тысяча извинений! Я думал, что днем вы аббатиса и лишь по вечерам артистка. Послушайте, а ведь это было бы прибыльное занятие.
– Ах, оставьте, вы, сумасшедший! Чем я похожа на аббатису?
– А разве вы одеты не как аббатиса?
– Я одета так для покаяния. А вы безбожник! Насмехаетесь над благочестием!
– О нет, помилуйте, мадам! Более того, я признаю, что ходить в сером и черном шелку, значит, приносить великое покаяние, кокетничать, потупляя взор, значит, пребывать в глубокой скорби, а вкушать лангуст по двадцать франков – это и есть соблюдать великий пост. Я даже готов поверить слухам, которые распространяет набожный свет: будто парижанки оттого носят закрытые платья, что по средневековой моде бичуют себя хлыстом во искупление грехов и хотят скрыть следы истязаний.
– Ах, нет, это неправда! Мы так не поступаем! – возражала Эвелина.
– Не берусь утверждать. Так поговаривают в свете, а знатные дамы умеют хранить тайны.
– Но это неправда! – горячилась Эвелина. – Мы не бичуем себя. Вот убедитесь сами!
И с этими словами она, наклонившись к Арпаду, с полной непосредственностью приподняла свой вышитый воротничок, чтобы тот заглянул ей за ворот.
Арпад покраснел и отвел глаза.
В сущности, оба были еще просто дети!
Затем Арпад взял шляпу и шутливо распрощался с Эвелиной:
– Ну что ж, собирайте пением отряд зуавов для господина Мерода, а мы с Гарибальди своей музыкой их разгоним!
И с этими словами, оставив Эвелине визитную карточку, юный сумасброд удалился.
А его собеседница, будучи столь же сумасбродной, вернулась к составлению программы благотворительного вечера.
Immaculata {непорочная (лат.)}
Эта женская забастовка в Париже что-то уж слишком затянулась.
Все мы, кто восторгался забастовками наборщиков или пекарей, знаем, как трудно выдержать перебои в производстве таких вещей, которые относятся к повседневным потребностям.
А вдобавок еще женщины устроили забастовку!
Parbleu! {проклятье! (франц.)} Шутить подобным манером в Париже опасно.
Сто лет назад аббат Пари ввел в моду отказ от наслаждений и умерщвление плоти, и неистовство святости постепенно распространилось настолько широко, что все красивые женщины и девушки, вместо того чтобы подыскивать себе милого, отправлялись на кладбище и занимались самобичеванием; женщины били себя палками и вскрикивали при этом: «Ах, как это приятно! Ах, как спасительно!»
В конце концов королю пришлось закрыть кладбища и запретить священные конвульсии, в ответ на что самоистязательницы сочинили следующую эпиграмму:
De part le Roi, defense а Dieu, De faire miracle en ce lieu. (Король издал указ, чтоб бог здесь чудеса творить не мог).
Но справиться с этой напастью оказалось не под силу ни королю, ни парламенту, а положила ей конец новая мода.
Благословен будь тот, кто изобрел шиньоны и подкинул дамским умам другую пищу, нежели стремление к возвышенному, иначе долго бы еще после падения кринолина среди красавиц всего света царила мода на аскетическое самобичевание.
Аббат Шамуэль посетил Эвелину.
О, в Париже никто не сочтет экстравагантным визит аббата к актрисе.
Господин аббат – старый друг дома: как мужа, так и жены.
Эвелина радушно встретила аббата и познакомила его с программой благотворительного концерта, который она собиралась устроить у себя в салоне.
Господин аббат выказал к программе большой интерес.
– Вот взгляните, – обиженно сказала Эвелина, – как уместен был бы здесь, между вокалом и виолончелью, фортепьянный дивертисмент этого сумасбродного Арпада, а он не желает выступать!
– Так Арпад в Париже?
– О да! Он только что сбежал от меня. Сумасшедший! Ведь я так просила его принять участие в моем концерте. И на фисгармонии он лучше других аккомпанировал бы мне Stabat Mater. Но он не послушался. Он просто не в своем уме. Еретиком заделался.
Священник долго смеялся над ее рассказом и, пока смеялся, кое-что надумал.
Эта женщина с заметным увлечением говорит о мальчишке Арпаде. Арпаду сейчас почти двадцать, да и Эвелине около девятнадцати.
Детям всегда нужно подбросить какую-нибудь забаву, чтобы подготовить их к серьезным и более трудным делам. Что, если Вальдемара подсластить Арпадом?
– Ну, а если я устрою, ваша милость, что Арпад Белении согласится играть на вашем концерте и аккомпанировать Stabat Mater на фисгармонии, какова будет награда?
– О нет, не согласится, я знаю Арпада. Он такой упрямец! Стоит только этому какаду забрать себе что-нибудь в голову! И потом, уж если я не справилась с ним!..
Эвелина была уверена в магической власти своих очей.
– Ну, а я берусь уговорить Арпада. Только что же я получу взамен? – настаивал священник.
– Но как вы думаете уговорить его? – спросила Эвелина. (Она по-прежнему уклонялась от вопроса о награде.) – Смотря по обстоятельствам. Например, предложу ему условие: если он согласится играть здесь, то будет играть и во дворце императрицы и тем самым обеспечит себе успех на весь сезон. Артисты ценят такие предложения. Кроме того, и некая толика денег…
– Ах, это я и сама ему предлагала. Пятьсот франков.
– Ну, если на молодого человека не оказали должного воздействия пятьсот франков, предложенные очаровательной женщиной, то, может быть, на старую даму повлияют сто золотых наполеондоров, посланные священником. Надобно договориться с матерью Арпада, и тогда, как решит почтенная дама, так и придется сделать сыну. Мне известны подобные отношения.
– О, до чего вы проницательны, господин аббат! Я бы своим умом не дошла до этого. Конечно же, не с этим молокососом следовало торговаться, а с его маменькой. Итак, вы берете эту задачу на себя! Ну, а если вы это сделаете, тогда просите меня о чем угодно!
Мадам пришла в столь прекрасное расположение духа, что была готова на все. И священник рискнул.
– Я попрошу у вашей милости всего лишь один пригласительный билет на благотворительный концерт.
– О, хоть десять! – радостно воскликнула Эвелина.
– Но в приглашении должно быть указано имя, и это имя впишете вы.
– Продиктуйте, кому написать приглашение! Эвелина, дрожа от внутреннего возбуждения, выдвинула ящик письменного стола и положила перед собой чистый бланк пригласительного билета.
– Ну? Назовите имя!
– Князь Вальдемар Зондерсгайн.
При этом имени Эвелина с силой вонзила перо в поверхность стола и стремительно вскочила.
– Нет!
Господин аббат расхохотался.
– Ах, как же вам к лицу гнев! Прошу вас, сломайте еще несколько перьев.
– Князю Зондерсгайну я не пошлю приглашения, – твердо повторила Эвелина, опускаясь на софу.
– Вы считаете, что он неприятный человек?
– Невыносимый.
– В вашем представлении мир должен состоять только из Арпадов Белени?
Эвелина вскочила и в ярости разорвала программу в клочки.
– Ну, и пусть этот Арпад сидит дома у маменькиной юбки! Не нужен мне ни он, и никто другой, и весь этот концерт не нужен. Кончено! Не желаю больше слышать об этом!
И Эвелина бросила в камин обрывки бумаги. Тогда священник поднялся с кресла и взял взволнованную даму за руку.
– Умерьте свой гнев, сударыня. Я пришел к вам по очень важному делу, в котором заинтересованы и вы, и ваш супруг, да и – не скрою – я сам. Все мы настолько заинтересованы в нем, что осмелюсь сказать: для нас это вопрос жизни, ибо если обстоятельства обернутся против нас, то ваш муж будет изгнан в Америку, я – в свой монастырь, а вы – уж и не знаю куда.
Женщина, пораженная, села.
– Начнем с вас. Вам следует знать, что, когда вы с такой непосредственностью вернули князю Тибальду дворец на улице Максимилиана, он депонировал на ваше имя бондаварские акции на миллион форинтов.
– Я об этом понятия не имею! – изумилась Эвелина.
– Ну, это только доказывает, что вы не дали себе труда поинтересоваться у господина Каульмана, из каких средств оплачивается этот пышный двор, этот роскошный выезд и несметное количество слуг, и зимний сад, и все прочее…
– Я полагала, – смущенно проговорила мадам, – что мои доходы актрисы и господин Каульман…
Язвительная усмешка на губах священника заставила ее замолчать. Шамуэль продолжал:
– Со всем этим покончено! Мы узнали из полученной сегодня телеграммы, что зять князя обратился в суд по делу о взятии его под опеку, и его прошение удовлетворено. Под попечительство несомненно попадут и бондаварские акции, записанные на вас.
– И пусть попадают! – легкомысленно заявила дама.
– Ну, тут можно бы еще судиться. Но вот беда более серьезная. Другой телеграммой нам сообщили, что на прошлой неделе взрыпад взорвал бондаварскую шахту.
– И шахту господина Беренда? – вскрикнула Эвелина. Священник удивленно взглянул на нее и продолжал, не спуская глаз с лица женщины.
– Его шахту – нет! Зато акционерная шахта погибла окончательно. И, кроме того, в телеграмме сказано, что в шахте начался пожар и погасить его невозможно.
Священник прочел в обращенных к небу очах Эвелины страстную молитву: «Хвала господу! Хоть Беренда миновала чаша сия!»
– Теперь возникает очень большая опасность, – продолжал аббат. – Вы, вероятно, слыхали, каких блестящих успехов достиг Каульман в финансовом мире благодаря бондаварской операции. Миллионы, вложенные в реальные ценности и десятикратно возросшие как предмет биржевой игры, повисли в воздухе. Однако такая катастрофа, которая, возможно, еще и поправима, – может быть, пожар в шахте удастся погасить, – в данный момент является оружием в руках противника, достаточно сильным для того, чтобы разорить Каульмана. Взорвавшаяся шахта – это одновременно и взрывной заряд, подложенный под нас противной биржевой партией. Мощь финансового магната заключается не в тех миллионах, что хранятся в его стальном сейфе, а в миллиардах, которые он может выгрести из кубышек других людей: в его кредите. Неожиданное падение цен на акции, и все эти тайники захлопнутся перед ним, и тогда растает все, что хранится под замком у него самого; если только он не сбежит, захватив из собственной кассы все, что можно удержать в пригоршнях. Каульман сейчас именно в таком положении. Еше сегодня к нему со всех сторон угодливо тянутся руки, предлагая сотни миллионов, а завтра – один лишь выкрик, и столько же рук забарабанят в его ворога, требуя возвратить вклады. Выкрикнуть эти слова или промолчать теперь зависит только от одного человека. Этот человек – князь Вальдемар Зондерсгайн. Он сейчас в Париже, он приехал сегодня. Вполне вероятно, что через своих тайных агентов он узнал о бондаварской катастрофе раньше, чем проинформировали Каульмана местные управляющие, которые, очевидно, преуменьшают опасность. В руках князя Зондерсгайна находится судьба Каульмана, да – не скрою – и моя тоже. Я подсказал Каульману одно крайне важное дело. Завтра намечено выбросить на парижский и брюссельский денежный рынки церковный заем, основанный Каульманом, что могло бы, пожалуй, повлечь за собой новый поворот мировой истории. Если князь Вальдемар воспользуется бондаварской катастрофой и вмешается, все исчезнет, как сон. Стоит ему появиться на бирже и выкрикнуть: «Акции Каульмана шестьдесят ниже пари», – и мы пропали. Если же он промолчит, блестяще разработанный план увенчается полным успехом, и тогда вся эта бондаварская неприятность обратится в столь незначительное происшествие, что на мировом рынке никто не обратит на него внимания. Теперь-то вы понимаете, какой волшебной силой обладает одно-единственное ваше слово и что вы можете сделать, если замолвите словечко князю Вальдемару?
Эвелина лишь молча покачала головой, прижав к губам указательный палец. Воплощенный ангел молчания.
– Как? Вы отказываетесь? – воскликнул господин аббат, впадая в священный гнев. – Вы не задумались над тем, что достижение высокой цели обойдется вам всего лишь в одно слово? Вы допустите, чтобы пал священный престол, дозволите безбожникам водрузить над Ватиканом красное знамя на место поверженного креста, сбросить статуи святых с пьедесталов – и все это единственно в угоду женской прихоти?
Эвелина вскинула руки, словно решаясь на борьбу со злым великаном, и обреченно воскликнула:
– Не могу я говорить с этим человеком!
Шамуэля вконец обозлила подобная жеманность. Аббат решил, что уж если ему не удастся уговорить эту женщину, то, по крайней мере, он чувствительно оскорбит ее.
С этим намерением он взял свою шляпу и, заложив руки за спину, с холодной насмешкой обратился к Эвелине:
– Я не в состоянии понять вашей антипатии. Ведь князь Зондерсгайн во всех отношениях не хуже тех господ, которых вы до сих пор привечали.
Услышав оскорбление, Эвелина горячо схватила руку священника и в неудержимом, самозабвенном порыве воскликнула:
– О сударь! Ведь я непорочна!
Священник изумленно уставился на Эвелину. Повернутое в сторону пылающее лицо, изменившееся от огорчения, целомудренно потупленный взор, равно как и детские слезы, свидетельствовали о правдивости ее слов.
Священник глубоко вздохнул.
Он почувствовал, как все его величие и слава обращаются в дым перед этим словом.
Ведь эта добродетель выше Замка святого Ангела! {резиденция главы католической церкви} Женщина с «talon rouge» {красный каблук (франц.). Туфли с красными каблуками – мода, распространенная среди французской аристократии. Здесь в переносном смысле: символ легкомысленного образа жизни} на ногах и с миртовым венком на голове.
Куртизанка и девственница.
И в этот момент священник лучше, чем когда-либо, понял загадочный смысл изречения: женщина – это сфинкс.
Священник почувствовал, как одно это слово сразило его.
Даже Саула не сильнее поразил гром.
Ему открылось, что все значительное, недостижимое, о чем только может мечтать мужчина, – почести, величие, власть, мировая слава, – дым и прах в сравнении с той высотой, с какой сейчас снисходит к нему эта женщина.
Она поклялась в верности мужу, в угоду ему носила на лице своем раскрашенную маску модной дамы и смогла сохранить под ней румянец целомудрия.
У него исчезло желание свергать ее с этой высоты.
– Эвелина! – с кроткой серьезностью начал Шамуэль. – То, что вы мне открыли сейчас, навеки заточает меня в келью. Хорошо! Я удаляюсь туда. Вы развеяли мои призрачные мечты о мирском величии. Я больше не тешу себя никакими грезами. Вы сказали: «Я еще дева!» Хорошо, так будьте «девицей» и в глазах других. Французские законы не признают браков, не заключенных гражданскими властями. Ваш брак с Феликсом Каульманом в этой стране недействителен и может быть опротестован. Здесь вы девица Эва Дирмак, только и всего. Вы можете сказать господину Каульману, что узнали об этом от меня. Я дал ему совет так поступить с вами. А теперь я вновь удаляюсь к себе в монастырь искать примирения с богом.
Эва Дирмак бросилась на колени к ногам священника, покрывая поцелуями его руки и орошая их слезами.
– Возложите мне руку на голову! – рыдая, воскликнула девушка. – Благословите меня, отец мой!
Священник, отступя на шаг, поднял руку.
– О дочь моя! Над твоей головой всегда простерта незримая длань. Пусть она вечно хранит тебя.
И аббат Шамуэль удалился. Каульмана он даже ни о чем не известил. Он купил железнодорожный билет и вскоре затворился в тихой обители.
Свет больше о нем не слышал.
Муж и мужчина
Феликс тем временем спешил встретиться с князем.
Он не остался на бирже до вечера, когда без лишних церемоний мог повидать князя с глазу на глаз на паркете, а сам нанес ему визит.
Вальдемар не заставил его долго ждать в приемной; финансовые магнаты имеют обыкновение уважать себе равных, по крайней мере, внешне.
Банкир принял его в своем кабинете.
– О! Князь работает? – с подчеркнутой любезностью заговорил Каульман, весьма удивленный тем, что столь сановный муж способен собственноручно разрезать страницы книги и красным и синим карандашом подчеркивать заинтересовавшие его строки.
Князь отложил брошюру, которую держал в руке, и предложил Феликсу сесть.
– Я только что узнал, господин князь, о вашем прибытии в Париж и поспешил первым нанести вам визит.
И я как раз был занят вами.
Феликс отлично понял загадочную улыбку, которой князь сопроводил эту фразу.
– В таком случае я появился в штаб-квартире противника с белым флагом парламентера.
Князь подумал: «Знаю я этот флаг – вышитый носовой платок с меткой «Э» на уголке».
– Враждующие державы, стоящие выше нас, и те приходили к примирению, – начал Феликс, – и становились союзниками, когда у них возникали общие интересы.
– А какие у нас с вами общие интересы?
Задуманная мной операция с займом.
Князь ничего не ответил, лишь улыбнулся, но улыбка его была столь оскорбительна, что совершенно лишила банкира самообладания.
– Сударь! – проговорил Феликс, поднявшись с кресла, чтобы с большим пафосом выразить свои мысли. – Речь идет о займе на благо священного престола! А мне хорошо известно, что вы ревностный католик!
Откуда вам, собственно, это известно?
– Помимо того, вы родовитый аристократ. Вы не потерпите, чтобы в Венгрии министр-бюрократ просто-напросто положил себе в карман церковные владения, да еще в то время, когда всякий масонский сброд готов отдать империю Святого Петра в руки каналий-санкюлотов. А меж тем мы одним ударом можем воспрепятствовать и тому и другому. Вы благородный человек!
– А кто я еще?
– Ну, и, наконец, вы финансист. Вы не можете не считаться с тем, что наша компания является одним из самых грандиозных, самых рентабельных предприятий. Вы умный человек, способный заглядывать в будущее.
– Нет ли у меня еще каких-либо добродетелей? Феликс не дал холодному сарказму Вальдемара сбить себя с толку; смело повернув тему, с выражением приторной любезности, он протянул руку князю.
– И еще вы – лучший друг фирмы «Феликс Каульман». Он рисковал: в ответ ему могли протянуть руку и принять его дружбу либо дать пощечину.
Но случилось нечто худшее.
Князь взял со стола ту самую брошюру, где он ранее подчеркивал отдельные строки синим и красным карандашом.
– Так вот, любезный мой собрат-католик, приятель по аристократическим салонам, финансовый компаньон и лучший друг: загляните сюда, в эту брошюру, и в ней вы найдете мой ответ. Прошу вас, усаживайтесь поудобнее.
Пока Феликс пробегал глазами предупредительно переданную ему брошюру, у Вальдемара хватило времени занятся маникюром.
Феликс отложил брошюру.
– Стало быть, это мое жизнеописание?
– О чем и свидетельствует заглавие.
– Вы сами написали это, князь?
– Во всяком случае, я сообщил факты.
– Здесь перечислены разнообразные деловые операции, посредством которых я будто бы втер публике очки, вплоть до бондаварского дела, когда я собрал у акционеров поддутый баланс и вымышленные дивиденды десять миллионов, которые неизбежно пойдут прахом из-за случившейся катастрофы. Это жестокий памфлет.