- А мы-то тут не знаем ничего, - протянул Рудольф, думая про себя: "Эта простушка наверняка знаменитейшим человеком лорд-мэра считает или важного какого-нибудь генерала, а знаменитой женщиной по меньшей мере - даму Звездного креста" [Звездный крест - светский женский орден]. - И кто же эти самые знаменитые женщина и мужчина? - спросил он ее снисходительно, как ребенка.
   - Этот знаменитый муж, - с некоторой даже экзальтацией, которая очень шла к ее благородному лицу, отвечала девушка, - величайший гений нашего времени, бессмертный поэт: лорд Байрон.
   Рудольф вздрогнул, как от электрического удара, потрясенный до глубины души. Лицо его побледнело, пульсирующие жилки проступили на лбу и на висках. Сознание на несколько мгновений словно покинуло его.
   - А женщина кто? - сдавленным голосом вымолвил он, едва мысли возобновили свое прерванное течение.
   - Женщина - дочь южного неба, которая полюбила поэта и назвала его мужем пред своими божествами, а когда он скончался, последовала за ним, по обычаю своей древней родины: сожгла себя с домом, где жила. Вам не случалось слышать это имя: "Шатакела"?
   Рудольф молчал, не отвечая.
   Байрон, значит, умер прежде, чем Шатакела покинула его.
   И, как принято в Индии, почла своим долгом тоже умереть.
   Опередила Рудольфа, вместо того чтобы за ним последовать.
   Есть, значит, высшая сила, которая из рук пресыщенного жизнью вырывает оружие, направляемое им против себя самого!..
   Священный трепет объял Рудольфа, словно его слуха тот же глас коснулся, что Савла обратил в святого Павла.
   И удивительная вещь! Начав приходить в себя, он ничуть не опечалился от этой вести, напротив! Так легко стало у него на душе, точно после пробуждения от кошмара: радовало, что все это лишь сон.
   К счастью, никто его волнения не заметил: общее внимание приковал монолог мадемуазель Марс, и взоры всех устремились на нее. Рудольф тоже обратился в слух и по окончании первым принялся аплодировать.
   - Как хорошо сегодня декламирует эта Марс.
   И куда бы ни глянул, все виделось ему теперь в ином свете: люди лучше, красивей, чем за минуту до того, и Флору, сидящую впереди, ее прекрасные, благородные черты стал он изучать столь пристально, столь самозабвенно, что девушка зарделась даже, как спелый плод.
   - Так когда вы в Венгрию опять? - вдруг без всяких предисловий обратился он к графине, которая стала уже находить гостя несколько рассеянным.
   - Завтра рано утром.
   - Разрешите вас сопровождать?
   Вопрос был так внезапен, так неожидан, что остался без ответа. Впрочем, и само молчание, приятное удивление было уже достаточно красноречивым.
   Рудольф схватил шляпу и торопливо попрощался.
   - Еще сегодня с делами надо управиться и насчет багажа распорядиться, иначе не успею.
   И, отвесив поклон, в счастливом нетерпении, почти опрометью удалился.
   Когда они остались втроем, Иштван склонился к руке Флоры и благоговейно коснулся губами ее нежных белых пальцев.
   - Благодарю, - тихо промолвил он.
   - За что? - изумилась Флора.
   - За то, что вы сына вернули родине.
   Девушка покачала в недоумении красивой своей головкой.
   А все ведь объяснялось так просто...
   Рудольф между тем стремглав мчался вниз по лестнице и на одной площадке чуть не сшиб с ног Дебри. Тот, узнав его, пустился вдогонку и, ухватив за фалды, вынудил остановиться.
   - Ecco ci! Ecco ci! [Вот он, здесь! (итал.)] Стойте же. Какое редкое пари: оба выиграли, никто не проиграл! Шатакела умерла. Не слышали еще? Да, да! Сожгла себя после смерти мужа. Значит, выигрыш ваш. Сожгла, но не после вашей смерти! Значит, и Абеллино не в проигрыше.
   - Слышал, слышал, - сказал Рудольф, целиком разделяя радость маркиза, и, высвободив свой фрак, поспешил к карете, велев как можно быстрее ехать домой.
   По дороге попытался он все-таки вызвать у себя хоть подобие грусти по этой женщине, столь самоотверженной в любви. Но увы! Чувства не терпят насилия, и вопреки всему он радовался, точно получив богатое наследство. Полагалось бы приуныть, хочется даже, но другие, бушевавшие в груди чувства гнали всякое уныние.
   Рудольф стал обвинять себя в бессердечии, в трусости: ценой гибели любящего сердца избегнул рокового обета - и рад. Дома достал даже дневник, пытаясь оживить в памяти образ прелестной афганки.
   Но прежде этих страниц пришлось перевернуть другие, давно позабытые, которые вызвали целый рой совсем иных воспоминаний. Фотографии родных, не виденных много лет; рисунок - романтический набросок тихих дунайских берегов; выпавший вдруг засушенный, но не утративший красок цветок, свидетель детских лет, проведенных средь снеговых трансильванских вершин; первые не детские уже мечты, излияния мужающей души; седая прядь волос, которая воскресила в воображении отцовское лицо, - и наконец дрожащей рукой написанное письмо: овдовевшая мать направила его вдогонку сыну, пустившемуся в дальние края, сама не в силах расстаться с могилой ближайшего человека, чей прах орошает слезами до сих пор.
   Каждая такая реликвия много говорила его душе. Над иными задумывался он подолгу и, дойдя до последних страниц, написанных в странном, необычайном умонастроении, а лучше сказать, помрачении, нашел их столь жалко-смехотворными, что, устыдясь, бросил и читать.
   Но воля не желала сдаваться сердцу, и он сделал еще одну попытку побороть себя. Схватив карандаш, уселся за дневник с намерением нарисовать по памяти лицо Шатакелы, что в другое время легко ему удавалось благодаря живому воображению и навыку.
   Теперь же, к вящему своему огорчению, заметил, что не может его себе даже и представить. Он заставил себя припомнить час, когда оно явилось ему во всем великолепии и легкими круговыми движениями принялся набрасывать контуры, но не получалось. Лицо выходило удлиненней, глаза - больше и улыбчивей, брови - уже, а рот - серьезней. Кончив и отнеся рисунок от глаз, чтобы проверить себя, Рудольф поразился: портрет был не на Шатакелу похож, а на Флору.
   Он снова ощутил присутствие высших сил, - понял, что не предоставлен себе в своем одиночестве: вкруг, над ним, повсюду разлита воля верховная, которая обнаруживает себя не только в чудесах природы, но и в движениях души.
   Руки его сплелись, безотчетный вздох вырвался из груди, а обращенный к небу взор затуманился слезами. Первый вздох и первые слезы после невозвратных детских лет.
   Вновь взял он карандаш и, живо представив себе красивую, цветущую девушку, подправил слегка рисунок. Лицо теперь совершенно уподобилось своему образцу и улыбалось, сияя добротой и любовью.
   Невольно Рудольф поднес портрет к губам и поцеловал, чувствуя, как жаркая молодая кровь приливает к щекам. Новые чувства, новые желания закипели в его груди, и мир опять заблистал всеми своими красками.
   Ободрясь и успокоясь, принялся он за дорожные сборы. В путь, в обратный путь... на бедную свою - и прекрасную - родину.
   8. ТРОИЦЫН КОРОЛЬ
   И вот мы опять в родной, убогой своей Венгрии.
   Алая троица [народное венгерское название праздника троицы, когда распускаются красные цветы (в частности, пион, который именуется также "троицыной розой")]. И вправду алая: заря так и распылалась. Рано, первые петухи едва пропели, а по улицам Надькунмадараша, дудя и пиликая, движется уже ватага смуглых музыкантов. Впереди с поднятой вверх ореховой палкой заседатель. Полная сурового достоинства мина его возвещает, что он - при исполнении ответственнейших служебных обязанностей и к бутылке пока еще не прикладывался.
   Одет бравый заседатель во все синее, как и полагается чиновному лицу. Но на круглой шляпе несколько огромных пионов, в петлице, в листке пеларгонии, - букетик гвоздики; щеки - тоже как маков цвет, усы - пиками, пуговицы на шелковом жилете - серебряные, сапоги же с кистями и шпорами. Выступает он страусиным шажком, будто деревянный, - упаси бог в сторону глянуть, а назад, на цыган, и тем паче. Только поравнявшись с домом какого-нибудь магистратского или выборного члена, палкой своей подаст знак: шаг, мол, убавь, а дуди погромчей.
   Обыватели от звонкой этой музыки просыпаются, ставни, шторы подымаются; из ворот выглядывают девушки и, фартуками прикрывая грудь, доброго утра и здоровья желают его степенству г-ну Андрашу Варью. Но его степенство не видит и не слышит: он на службе сейчас, никаких фамильярностей не дозволяющей.
   Но вот домик его преподобия. Это дело особое, туда требуется зайти, там стаканчик палинки для него приготовлен, смягчающее действие которого не замедливает обнаружиться на его лице по возвращении.
   Напоследок остается наиглавнейшее: почтить чин по чину его высокородие сиятельного барина Янчи.
   Не так-то оно просто: у барина Янчи медведи ручные во дворе, задерут без оглядки на заседательскую должность, или на псов нарвешься, тоже клыками за милую душу располосуют. По счастью, кто-то из челяди в красном своем кафтане как раз околачивался под воротами. Андраш Варью сейчас к нему со всей учтивостью:
   - Его высокоблагородие барин Ян... Ян... Янчи поднялись уже?
   - Ну, набрался, языком не ворочает. Они-то? И не ложились еще.
   Дальше двинулся его степенство. Теперь еще в ратуше господам судьям доложиться, что он и сделал кратко, без лишних слов:
   - Исполнено.
   - Ну вот и ладно.
   Поглядим теперь на людей поважнее.
   В ратуше, в присутственном зале, по стенам длинными рядами - портреты отцов города и отечества в красках, меж ними и гербы разных опочивших уже патронов да деканов, кураторов и учредителей. На столе - стопа книг устрашающей толщины, увенчанная оловянной чернильницей, подстолье же испещрено все кляксами: туда обыкновенно стряхиваются перья.
   К обедне только зазвонили, но члены магистрата уже все в сборе - чинным полукружьем сидят, положа локти перед собой. Председательствует добродушный толстяк судья.
   Поодаль, у дверей дожидаются несколько молодых парней в коротких, до колен полотняных штанах, в доломанах с блестящими пуговицами внакидку, на одно плечо. У каждого пестрый платок в петлице и шпоры на сапогах.
   Впереди всех - прошлогодний _троицын король_.
   Это высокий, худощавый парень с большим орлиным носом. Длинные усы его закручены чуть не в три кольца и навощены, чтобы не развились. Выступающая вперед шея черна от загара, но пониже ворота - кожа белая, будто не своя. Одежда показистей, чем у остальных: не холщовые штаны, а брюки с позументами, заправленные в мягкие кордуанные [кордуан - тонкой выделки кожа, козловая или баранья, сафьян] сапоги с длинными кистями. Из-под шелкового зеленого жилета медная пряжка поблескивает на широком ременном поясе, а пестрые платочки, продетые кончиками в проранки, выглядывают решительно изо всех карманов доломана. Пальцы в кольцах и перстнях с печатками, глубоко вросших в мякоть, - пожалуй, и не снять.
   Но что особенно отличает парня, это большой пенок на голове, сплетенный ему девушками из веток плакучей ивы и цветов - гвоздики и роз, которые свисают на самые плечи, будто косами обрамляя лицо.
   Поди-ка, добудь себе такой!
   - Ну, Мартов, - говорит судья, - вот и алая троица опять.
   - Знаю, ваше благородие, тоже небось в церкви был, слышал вчера, как говорил его преподобие.
   - Что же, и на этот год хочешь остаться королем?
   - Мне чего ж не хотеть, я шестой год всего как король.
   - А ведомо ль тебе, сколько бочек вина выпил ты за это время, сколько бутылок побил, сколько гостей с застолий разных, с угощений свежиной, со свадеб повытурил?
   - Ведать не ведаю, ваше благородие, у меня другая забота была - ни одного праздника не пропустить. Одно могу сказать: ни вино, ни человек ни разу меня с ног не свалили.
   - А ну, почитайте ему, господин нотариус, сколько бочек выпитых да голов проломленных числится за ним!
   По реестру оказалось, что Мартоново шестилетнее царствование в семьдесят две бочки вина обошлось управе и больше ста пирушек расстроилось из-за него; один же трактирщик форменным образом разбогател благодаря бившимся у него еженедельно бутылкам: город все оплатил.
   - А считал ли ты, братец, кони твои какой наносят ущерб?
   - Это дело не мое. Не я за ними хожу, а _подданные_ мои.
   - А девок скольких с ума посводил?
   - Вольно ж им было сходить.
   - Добра чужого много больно пристало к твоим рукам.
   - Никто меня на том не поймал.
   - Уж как ни клади, только в большие деньги влетело городу троицыно твое царствованье.
   - А мне так доподлинно известно, что не казенные средства на это идут, а его высокородия господина Яноша Карпаты отца, чей достойный лик и сейчас вон на гвоздике висит, он приличную сумму управе оставил, дабы обычай сей древний блюсти, а к тому прилагаемо - стать рысистую улучшать, чего ради на троицу, в третий день, конские ристания устрояются; и еще ведомо мне, что победителю оных по наказу благодетеля нашего право выпивки даровой дается в любой городской корчме, коней же его сам трактирщик обязан стеречь, а шкода выйдет какая, их не продавать, но самому платить, уж коли плохо смотрел. Дозволяется ему, далее, вход на любое гульбище или свадьбу, а двинет кого невзначай в веселом духу, за то не платится - ни телесным наказанием, ни свободы лишением.
   - Ой, братец, да ты чистый _аблакат_, где это так красно говорить выучился?
   - Я шесть лет как король, - гордо выпятив грудь, отвечал парень, - было время права свои изучить.
   - Ну, ну, Мартон, - остерег его судья. - Не заносись смотри. Попривыкнешь к жизни такой, нелегко будет к прежней ворочаться: опять за вино платить, за тумаки сдачу получать, - кончится если вдруг троицыно твое царство. Глядишь, и найдется не нынче-завтра, кто обскачет тебя.
   - Не родился еще такой человек! - возразил Мартон, сдвигая надменно брови, а большие пальцы с упрямым достоинством закладывая за пояс.
   Магистратские поняли, что пререкаться тут бесполезно, да и не след авторитет столь высокой особы колебать, и прямо к праздничным приготовленьям перешли.
   Четыре бочки вина, на особой повозке каждая, булок свежих телега целая; за ней два вола на привязи - на убой.
   - Этак не годится, - возразил Мартон свысока, совсем привыкнув к этому своему требовательно-назидательному тону. - _Помпы_ маловато у вас. Где же это видано, волов к телеге привязывать? Их мясники за рога должны вести, а на каждый рог по лимону насадить да лентой повить.
   - Все-то ты знаешь, братец.
   - А на бочки по четыре девки посадить с кувшинами, чтобы вино оттуда наливали!
   - Еще угодно что-нибудь приказать?
   - А как же! Цыгане песню мою пусть играют, как тронемся, а мне, когда садиться буду, лошадь чтобы подержали два гайдука.
   Все было сделано по королевскому повелению.
   После краткого молебна народ рядами двинулся в поле. Во главе верхами ехали два заседателя с повязанными лентами медными фокошами в руках. За ними - телега с цыганами-музыкантами, которые вовсю наяривали Мартонову песню. А за телегой вплотную - два телка в бантах, влекомые мясницкими подмастерьями, которых молил, упрашивал из кузова старик контрабасист: держите, мол, бога ради, а то меня первого вскинут на рога "эти быки" из-за красных моих панталон.
   Дальше тянулись повозки со снедью, с вином: на каждой бочке - проворные девахи.
   За повозками же - его степенство Андраш Варью. Судьба вознесла его еще выше: теперь он на лошади с алым стягом в руках, который нещадно хлещет его по лицу. Но по ублаготворенному виду судя, мнит он себя если и не королем, то уж самое малое наместником.
   И наконец, сам троицын король. Конь у него не так чтоб красив, но рослый, крупный, масластый, а чего статью не взял, с лихвой возмещалось убранством: бахромчатой сбруей, гривой, заплетенной в дюжину косичек, чепраком из волчьей шкуры.
   Недурна и посадка. Немного вроде бы мешковата, но не от обильного завтрака, а все из того же ухарства, молодечества. То набок небрежно свесится, то назад откинется; а так - крепко сидит в седле, как влитой.
   При нем цивильный эскорт: по всаднику с обнаженной саблей с каждой стороны. Им тоже зевать не приходится: чуть чья лошадь вылезет вперед, хоть на полголовы, конь Мартона тотчас куснет ее, она так и всхрапнет, вскобенится.
   А за ними уже длинной вереницей - наездники-претенденты. Каждый не без надежды на лице: а вдруг да удастся первым прийти. Кто знает? Вдруг свой скакун с прошлого лета порезвел. Или у остальных кони похужели.
   Замыкают процессию новенькие барские и старые, потемневшие коляски и повозки. Битком набитые праздничным людом, все в зелени и реющих, порхающих платках и косынках, мчатся они, вздымая тучи пыли, вслед за всадниками.
   И вот все на лугу, на ристалище. В тот же миг бабахает пушчонка, давая знать, что и сам патрон, богач-набоб, барин Янчи выехал со двора. Народ спешит поскорее расположиться по садовым и кладбищенским рвам. Наездники задорно гарцуют по площадке, горяча коней, звонко щелкая длинными ременными кнутами, выкрутасы разные выделывая, заключая друг с дружкой пари - все на вино.
   Вскоре клубы пыли над садами возвещают о приближении барина Янчи. Выставленные на холме ребятишки сбегают вниз с радостным визгом, потому что сейчас еще раз бабахнет.
   Две железные ящерицы с загнанными в дула деревяшками вкопаны там в землю. Бывалый человек - он еще с французом воевал - на животе подползает к зверюгам и шестовиной с тлеющим трутом на конце тычет в запалы. Мортирки оглушительно выплевывают в воздух свои затычки. Разбегается народ, чтобы на голову кому не упали, потом опять сбегается: посмотреть, что там с ними сталось.
   Едва показались экипажи и покатились по лугу, раздалось неистовое "виват" (венгерского слова такого тогда еще не знали), сменясь тотчас раскатами веселого смеха.
   Оказывается, барин Янчи какую штуку удумал: вырядил в роскошные, раззолоченные одежды цыгана Выдру и посадил в парадную карету четверней, сам же сзади пристроился в неказистой серой тележонке. Простодушные зрители и давай раззолоченному "виват" кричать, а разглядев, ну хохотать, разутешив тем доброго барина.
   С ним, кроме двух шутов, и гости прибыли, самые любезные его сердцу. Владетель пяти тысяч хольдов Мишка Хорхи, который из своего Бачского комитата частенько наведывался "на одно слово тут, по соседству": к приятелю в Большую Куманию. Заглянул, к примеру, в марте, а к исходу августа только раскачается и спросит: как, бишь, его зовут, второго саболчского вице-губернатора. Дома же строгий наказ оставил ни косьбы, ни жатвы без него не начинать; так урожай весь и останется на корню. Это один друг-приятель. Другой - Лаци Ченке, известный табунами своими, лучшими на всем Альфельде. Этот, если не подвезут, завсегда пешком ходит: своих красавцев жалеет, не хочет запрягать. Третий - Леринц Берки, знаменитый на всю округу собачник и охотник; врет без запинки, будто под диктовку. Четвертый - Фрици Калотаи; у того несчастная привычка прикарманивать походя все, что плохо лежит: трубки, ложки серебряные, часы. Кто не вчера с ним познакомился, знает уже, где искать пропажу, и без церемоний обшаривает, ухватив за шиворот, что того нимало не конфузит. И наконец, Банди Кутьфальви - первый в стране питух и драчун, который за столом всегда тузит собутыльников; пьет же, как гиппопотам, хотя до бесчувствия допившимся никто его никогда еще не видел [Лаци, Фрици, Банди уменьшительные от Лайош, Фридеш, Эндре (Андраш)].
   Вот какая беспардонная компания окружала барина Янчи. Всем им ужасно хотелось прослыть _самородками_, для чего измышлялись несуразности неслыханные и невиданные. Вот самые еще невинные из них: хвосты отстричь по самую репицу у чьих-нибудь лошадей; новехонький экипаж только что не в щепы изрубить; дом поджечь в самый разгар веселья; в костюме для купанья средь бела дня, когда всего люднее, по улице пройтись; свининой правоверного еврея накормить - и тому подобные гениальные выдумки, кои во время оно почитались куда какими забавными да остроумными.
   По прибытии господ смугляне-музыканты трижды грянули туш, после чего распорядители отмерили дистанцию, поставив у конца ее нашего знакомца Андраша Варью с красным флагом, а в начале выстроив в порядке жребия всех наездников, так что зрители благородного звания с полным удобством могли наблюдать заезды из своих экипажей.
   Беговая дорожка была в тысячу шагов.
   Барин Янчи уже трость поднял с золотым набалдашником - знак подать пушкарю: состязания открывались тремя залпами. Но тут из пушты показался бешено летящий всадник. Щелкая в воздухе кнутом, осадил он перед заседателями коня и, приподняв шляпу, коротко сообщил: тоже, мол, хочу счастья попытать, добыть королевский венок.
   - Кто я и что я? Не спрашивайте: обскачут - все одно не останусь, обскачу - все одно не уйду!
   Таков был его ответ распорядителям.
   Никто не знал удальца. Лет двадцати шести, красивый, черноглазый, докрасна загорелый, усики лихо подкручены кверху, кудри до плеч и задорная улыбка на губах. Росту небольшого, но ладный, проворный. Одет по-простонародному, но до щепетильности чисто: на широкой белой рубахе ни пятнышка, и шляпу с длинным пучком ковыля носит с небрежной грацией, что твой кавалер.
   И уж где бы там ни добыл себе конька, животное замечательное: чистокровный эрдейский скакун, долгогривый и хвост до земли. На месте не устоит, пританцовывает все, на дыбы подняться норовит.
   Приезжему тоже дали жребий тянуть, после чего он смешался с остальными.
   Пока у него с заседателями шли переговоры, барские лошадники с пристрастием разглядывали его коня. До наездника им что за дело, но скакун их заинтересовал.
   Наконец знак подан. При первом залпе лошади забеспокоились, при втором затихли, навострив уши, - лишь одна-две понеопытней копытами стали рыть землю. Третий залп прогремел, и все ринулись друг за дружкой.
   Пятеро-шестеро сразу же вынеслись вперед, - это самые нетерпеливые, кто с места пустил шпоры в ход, но потом поотстал; среди них и новоприбывший.
   Король, уперев руку в бок и опустив плеть, скакал пока где-то в середине.
   Но шагов через триста он вдруг дал коню шпоры, гикнул, вытянув плеть, и в три скачка обошел соперников.
   Тут враз все загомонили, захлопали кнутами, прильнув к шеям своих рысаков. Фалды затрепались, покатились сорванные ветром шляпы. На середине дистанции каждый еще думает первым прийти. Чья-то лошадь упала вместе с седоком, остальные промчались мимо.
   Из экипажей хорошо видно было короля, летевшего с несколькими всадниками впереди. Длинные цветочные пряди развевались за его головой. Одного за другим обгонял он, щелкая при этом каждый раз ременным кнутом и бросая задорно отставшему:
   - А ну, поднажми!
   На последней четверти пути все уже заметно от него поотстали, кроме одного: новичка.
   Мартон и его примеривается обойти, у Мартоновой лошади мах пошире, да у того она прытче - как ветер летит. Всего шагов двести еще. Незнакомый парень с самоуверенной улыбкой оглядывается на соперника. "Держись!" подбадривают из экипажей. Его? Или Мартона? Поощрение с равным правом можно к обоим отнести. Барин Янчи, привстав, наблюдает за увлекательным состязанием.
   - Ну, сейчас обойдет! Э, нет. Пришпорил и тот. Ух, стеганул; как ураган полетел. Ах, чтоб его, лошадь какая! И сидит как на вей, шельмец. Ну, Марци [уменьшительное от Мартон], прощайся теперь с троицыной своей короной! Последние сто шагов... Баста! Больше уж не догнать.
   Так и вышло. Неизвестный на целую секунду раньше был у цели и остановился у флага. Мартон же, подскакав, тотчас выхватил древко из рук Варью.
   - Не думай, что победил! - торжествующе крикнул он незнакомцу. - Закон такой: кто первый знамя схватил, тот и король, а оно вот, у меня!
   - Да? - сказал парень с легким сердцем. - А я и не знал. Ну, ничего, умнее буду во втором заезде.
   - Как бы не так, - возразил Мартон. - Уж не вообразил ли ты, что я тебя опять вперед пущу? Как же, дожидайся! И так-то лошадь только мою благодари: рубахи твоей надутой испугалась да шарахнулась, а то сидеть бы тебе без обедни. Ну, пошел, попробуем по второму разу, посмотрим, чья возьмет.
   Тем временем и отставшие подъехали, и всем Мартон на сто ладов объяснил, почему чужак его опередил. Напоследок вышло даже, что и не опередил: разве вот на столечко.
   Незнакомец предоставил им толковать что угодно, а сам легким, беспечным шагом пошел себе обратно к исходной линии.
   Это спокойствие, эта великодушная уступчивость, так отличавшаяся от напористой самоуверенности Мартона, окончательно расположили к нему зрителей, и в чистой публике принялись с живостью заключать пари, предлагая десять против одного, что незнакомец победит во всех заездах.
   Мортиры снова зарядили, наездники выстроились опять и после третьего залпа рванулись вперед. Теперь уже двое, оба героя дня, с самого начала отделились от гущи всадников и к середине заезда на локоть уже опередили ближайших преследователей. Ноздря в ноздрю мчались они к флагу.
   Но ни один не мог никак обойти другого. Шагов лишь за пятьдесят до цели незнакомец щелкнул вдруг резко кнутом, и испуганный конь его в три яростных прыжка опередил Мартонова на целую голову. Это расстояние так до самого конца и сохранилось между ними, хотя король уже и рукояткой плети наколачивал взмыленного коня.
   Незнакомец первым доскакал до флага и на сей раз так крепко ухватился за древко, что самого почтенного Андраша Варью стащил с лошади.
   Вне себя, Мартон плетью стеганул по отнятому у него трофею, выдрав из алой его ткани целый лоскут. Тщетная злость! Заседатели подошли, стащили венок с головы дрожащего от ярости короля и возложили на победителя.