- Бедная тетенька, - молвил Абеллино, соображая про себя: вот с чем он поздравлял, вот она, добрая весть. Воистину добрая: может, помрет еще. - И что же с ней такое?
   - Что? Да очень плохая у нее болезнь. А как лицом, фигурой переменилась, просто не узнать. Где щечки ее румяные, где талия стройная... ничего не осталось.
   "Так ей и надо, - подумал Абеллино злорадно, - вот наказание за противоестественный брак со стариком. Так и надо!"
   - Да-да, мой друг, - продолжал Кечкереи, - последний раз, как я у них был, доктора ей уже запретили и верхом кататься и в коляске.
   Абеллино и тут не догадался бы, не покатись вдруг со смеху несколько слушателей несообразительней, что подошли позабавиться и потому сразу поняли намек. Этот смех открыл глаза Абеллино.
   - Тысяча чертей! Ну если ты правду говоришь...
   - А зачем бы мне иначе поздравлять?
   - Но это же подло! - вне себя вскричал Абеллино.
   Стоявшие вокруг невольно пожалели его, и самые мягкосердые потихоньку удалились. Каково, в самом деле, - страшно даже подумать! - оказаться вдруг на грани нищеты человеку, кого все только что (как и сам он себя) считали миллионером.
   Лишь Кечкереи его не пожалел. Он не жалел неудачников, он одних счастливчиков жаловал.
   - Ничего, значит, не остается, кроме как с собой покончить, - процедил сквозь зубы Абеллино. - Или - с этой женщиной.
   - Ну если ты убийство замышляешь, Питаваля [Питаваль Франо-Гайо де (1673-1743) - французский юрист и законовед, автор многотомного труда по криминалистике] почитай, - отозвался, как мог громче, Кечкереи на это ожесточенное бормотание. - У него ты все виды и способы найдешь. Как растительным и минеральным ядом отравить, как заколоть, зарубить, застрелить, удавить, как скрыть следы преступления: разъяв труп на части, закопать, бросить в воду или сжечь. Двенадцать томов: целая библиотека! Достаточно только все это прочитать, чтобы убийцей себя почувствовать. Рекомендую! Ха-ха-ха!
   Абеллино не слушал.
   - Кто? Кто он, кого любит эта женщина?..
   - Погляди кругом, милый друг, и козла отпущения найди.
   - ...вот кого я хочу отыскать и убить.
   - Я-то совершенно определенно знаю, кого она любит, - сказал Кечкереи.
   - Кого? - сверкнул глазами Абеллино. - Только бы встретиться с ним!
   - Сколько раз уже видел, как они обнимались да целовались, - хитро пригнув голову и явно забавляясь, продолжал Кечкереи.
   - Кто это? Кто? - хватая его за руку, вскричал Абеллино.
   - Хочешь знать?
   - Да, хочу!
   - Муж ее, конечно.
   - Что за шутки идиотские! - вспылил Абеллино. - Никто этому не поверит. Нет, эта женщина любит кого-то, в связи с кем-то состоит. И старый подлец знает это, но терпит, чтобы мне отомстить. Но уж я дознаюсь, кто это такой! И будь он хоть чертом самим, такой судебный процесс затею, каких свет не видывал, чтобы осрамить негодяйку!
   Многие из стоящих рядом стали в шутку оправдываться: на нас, мол, не подумай, мы тут ни при чем, нас графиня Карпати своей благосклонностью не осчастливила.
   В эту минуту прозвучал энергический мужской - голос:
   - Господа! Или вы сами не замечаете, как неуместны и недостойны ваши шутки над женщиной, кою обижать нет ни у кого ни повода, ни права?
   Это был Рудольф.
   - Что такое? Тебе-то какое дело до всего до этого? - изумился Кечкереи.
   - То дело, что я - мужчина и не позволю, чтобы порочили при мне имя женщины, которую я уважаю.
   Такое заявление много значило. Тут уж действительно пришлось замолчать. И не только потому, что Рудольф прав был и его заступничество вес имело в глазах света. Он славился еще как лучший во всей округе стрелок и фехтовальщик, хладнокровный и удачливый.
   И в клубе имя графини Карпати не поминалось больше.
   А Флора, прослышав про этот случай, бросилась мужу на шею и целовать, целовать его принялась вне себя от радости в восторга.
   27. ЗОЛТАН КАРПАТИ
   Свершилось то, о чем даже подумать страшился Абеллино: графиня Карпати стала матерью. У нее родился сын.
   С таким известием явился в одно прекрасное утро к набобу домашний врач.
   Кто опишет радость Яноша Карпати? То, что было лишь надеждой, мечтой, предметом самых дерзких, самых пылких его желаний, стало явью. У него сын! Сын, который унаследует и увековечит его имя; рожденный во времена, уже не столь темные, загладит он грехи отца и юношескими своими добродетелями искупит старый фамильный долг пред родиной и человечеством.
   Каким славным мужем может он стать благодаря воспитанию, более достойному, нежели полученное предками! Какое счастье и величие ждут его! Как будут благословлять его имя миллионы!
   Только б дожить до поры, как он начнет говорить, его милый детский лепет услышать и ему тоже сказать слова, которые сын выучит, сохранит в памяти, чтобы после уже, признанным поборником великих, благородных идей, вспомнить когда-нибудь: "Это впервые еще добрый старый Карпати мне преподал".
   Но какое же имя дать сыну? Да одного из князей, которые с первым Карпати пили круговую на земле обетованной Гуннии [Гунния - Венгрия (по романтической легенде начала XIX века происхождение мадьяр возводилось к гуннам)].
   Пусть будет он Золтаном. Золтан Карпати! Как звучно и величаво.
   Вот уже и принесли к нему нового гражданина мира, подержать дали, потетехать, поцеловать. Слезы радости застлали глаза старика, мешая смотреть, а как хотелось разглядеть сына получше! Ревнивым взором окидывал, мерил он младенца. Красивый, здоровый, полненький мальчишка, складочки даже на шейке и на ручонках; маленький краснощекий ангелочек. Ротик не больше земляничины, зато глазенки, ясней бирюзы, преогромные, и ресницы длинные, будто два опахала на кругленькие щечки опускаются. И не плачет, серьезный такой, словно знает уже: всякая слабость постыдна, а едва восхищенный старик поднес его поближе и, целуя, стал щекотать румяное личико колючими своими усами, заулыбался и весело что-то выкликнул, - все стоявшие возле тотчас начали гадать вместе с отцом, что.
   - Ну, скажи же, скажи, золотце, дитятко мое, - лепетал старик Янош, видя, что ребенок так и этак складывает, выпячивает губки, точно усиливаясь вымолвить нужное слово. - Говори, не бойся, мы поймем. Ну-ка, ну-ка, что он там опять сказал?
   Доктор и повитухи, однако, сочли благоразумней истолковать лепет ребенка в том смысле, что тот-де обратно к матери просится, - довольно уж тетешкать, хватит на первый раз. И, отобрав его у Яноша Карпати, к матери унесли. Доброму старику ничего не оставалось, кроме как пробраться в соседнюю комнату и там слушать, не плачет ли младенец, спрашивая у каждого выходящего, что он, как и передавая ему с каждым входящим какое-нибудь ласковое словечко.
   И если доносился вдруг резвый младенческий возглас, восторг отца не поддавался описанию. Уж теперь-то он не отдаст ребенка, попади он только ему в руки!
   Около полудня врач вышел снова и попросил Карпати перейти с ним в другую комнату.
   - Зачем? Я здесь хочу остаться. Тут слыхать, по крайней мере, что говорят _о нем_.
   - Да, но я не хочу, чтобы слышали, о чем _мы_ будем говорить.
   Янош вытаращился на него. От спокойного взгляда врача ему стало не по себе. Машинально последовал он за ним в соседнюю комнату.
   - Ну-с, что это вы мне, сударь, собираетесь сказать, чего другие слышать не должны?
   - Ваше сиятельство! Большая радость посетила нынче ваш дом.
   - Это я знаю, чувствую и благословляю небо за нее.
   - Но, подарив большую радость, господь решил и тяжкое испытание вам ниспослать.
   - Что вы хотите этим сказать? - возопил в испуге Карпати, и лицо его побагровело.
   - Вот почему я боялся, ваше сиятельство, вот почему отозвал вас в другую комнату. Приготовьтесь же снести удар как христианин.
   - Не мучайте, говорите: что случилось?
   - Супруга ваша умирает.
   Карпати не мог даже слова вымолвить, шага сделать. Он онемел и остолбенел.
   - Будь хоть малейшая надежда ей помочь... какой-то способ... - сказал врач. - Но, к сожалению, я обязан поставить вас в известность, что жить ей осталось считанные часы, считанные минуты. Поэтому сделайте, ваше сиятельство, усилие, поборите ваши чувства, войдите и попрощайтесь, ибо на этом свете немного уже суждено ей сказать.
   Карпати дал себя ввести в комнату умирающей. В голове у него словно помутилось, он не слышал, не видел ничего, - только ее одну, лежавшую перед ним с каплями пота на исчахнувшем, бледном лице, с померкнувшим взглядом и обметанными смертью губами.
   Молча приблизился он к постели. Глаза его оставались сухи. Комната полна была женщин, пособлявших лекарю. Он не видел их, не слышал раздававшихся изредка подавленных рыданий. Лишь к умирающей прикован был его неподвижный взор. Сидели возле постели и две женщины, знакомые ему: Тереза и Флора.
   Добрая старая тетка молилась со сложенными руками, припав к подушке лицом. Флора держала ребенка, который мирно заснул у нее на груди.
   Больная подняла смутный взгляд на мужа, взяла горячими руками его руку и поднесла к губам.
   - Не забывайте... меня... - лихорадочно дыша, прошептала она едва слышно.
   Янош не разобрал, не понял ее слов, только держал крепко за руку, точно смерти не желая отдавать.
   Дыхание умирающей становилось все тяжелее, грудь ее вздымалась лихорадочней, голова металась на подушке. С уст срывались лишь отдельные бессвязные слова, произнести которые стоило ей мук неимоверных. О, тяжкая борьба души, расстающейся с телом!..
   - Ирис и амарант... явор пожелтелый, - слышалась сбивчивая бредовая речь. - Явор, сиротинка бедная, пересадите ее куда-нибудь... Придешь ли ко мне, как умру? Тогда тебе можно будет приходить...
   По силе, с какой рука ее сжимала его руку, Янош чувствовал, как она страдает, говоря это.
   Через какой-нибудь час больная притихла, перестала метаться. Лихорадочный пульс унялся, рука уже не пылала так, дыхание сделалось ровнее, и мучительная испарина прошла; взгляд прояснился. Фанни всех начала узнавать и кротко, покойно заговорила с окружающими.
   - Муж мой, милый муж мой, - сказала она, проникновенно глядя на него.
   Тот обрадовался, подумав, что это хороший признак. Доктор же опустил голову, понимая, что это знак дурной.
   Больная обернулась к Флоре. Поняв ее немую просьбу, Флора поднесла к ней младенца.
   Пылко, нежно прижала его Фанни к груди, покрывая поцелуями сонное личико. При каждом поцелуе мальчик приоткрывал большие синие глаза и, закрыв опять, продолжал спать дальше.
   Мать вернула его Флоре и, пожав ей руку, прошептала:
   - Будь матерью ребенку моему.
   Флора не могла говорить, кивнула только. Голос ей не повиновался, и она отвернулась, чтобы скрыть слезы.
   Тогда умирающая отняла руки у Флоры и у мужа, сложила их на груди и слабым голосом прочитала простенькую молитву, которой обучилась в детстве:
   - Господи боже. Буди милостив ко мне. Отпусти прегрешения бедной рабыне твоей. Ныне и во веки веков... Аминь.
   И, закрыв глаза, успокоилась.
   - Уснула... - прошептал муж.
   - Скончалась, - со скорбным видом пробормотал врач.
   И добрый старый набоб, рухнув на колени у смертного ее ложа, зарылся лицом в подушки и зарыдал горько... безутешно...
   Женщина спит, и сон ее вечен. Неземное спокойствие разлито на бледном ее лице. Пусть грезится ей теперь счастливая любовь. Никто уж ее больше не разбудит... До самого восстания из мертвых...
   28. ТАЙНЫЕ ПОСЕТИТЕЛИ
   Вскоре пришла зима; заморозки, холода, метели начались рано. Белые леса да белые-поля, сколько хватал глаз, раскинулись кругом по альфельдской равнине, и уже к четырем часам темно-серая лиловатая мгла заволакивала весь горизонт, с каждой минутой подымаясь выше, пока не сомкнется наконец вверху и не наступит полнейшая тьма, лишь чуть смягчаемая бледным снеговым отсветом.
   По бесконечной снежной пелене только еле видные полоски протягиваются: санные колеи от деревни к деревне.
   Уныло, дремотно застыл карпатфальвский дом над бесцветной, безучастной этой местностью. Как бывало ярко сияли его окна по вечерам, как весело, оживленно сновали по двору охотники, а сейчас лишь в одном или двух мерцает огонек да голубоватый дымок из труб показывает, что не перевелись еще тут обитатели.
   Одним таким долгим зимним вечером простые крестьянские сани без бубенца появились на бескрайней равнине, направляясь в сумерках в сторону Карпатфальвы.
   Сзади, завернутый в скромный плащ, сидел мужчина, впереди в овчинном тулупе - крестьянин, погоняя двух поджарых лошаденок.
   Седок то и дело привставал и, словно ища чего-то, оглядывал окрестность. Впереди уже показались карпатфальвские охотничьи угодья, темнея перелесками, и, едва сани въехали на деревянные мостки, приезжий увидал то, чего искал.
   - Это сосняк ведь там, правда? - спросил он у возницы.
   - Точно так, сударь. Его издали можно отличить: зеленый весь, когда другие деревья голые уже.
   Во всей округе нигде сосен нет. Их здесь Янош Карпати распорядился посадить.
   - Тут и остановимся. Ты туда вон, в корчму при дороге, заворачивай, а я пойду пройдусь. На часок, не больше.
   - А не лучше ль и мне с вами, баринок? Тут ведь и волки случаются иной раз.
   - Нужды нет, приятель. Я их не боюсь.
   С этими словами незнакомец вылез из саней и, прихватив с собой фокош, устремился прямиком к соснам, темневшим среди белой равнины.
   Что там, под этими соснами?
   Это фамильное кладбище Карпати. А пришелец, который захотел навестить его в этот час, - Шандор Барна.
   От Терезы, вернувшейся домой, узнал молодой мастеровой о смерти Фанни. Вот и графиня тоже стала добычей тленья, как жена захудалого какого-нибудь ремесленника, и могила ее, быть может, еще заброшенной.
   И Шандор тотчас сообщил свое решение старикам.
   Он должен посетить место, где нашла последнее успокоение его любимая, кумир его до гроба и за гробом, и открыть ей свои чувства, ибо теперь, когда она в земле, он вправе наравне с прочими притязать на ее хладное сердце.
   Старики не старались его удержать, пусть себе едет со своим горем и оставит его там: выплачется - может, легче станет.
   И с наступленьем зимы молодой человек пустился в путь, узнав по описанию Терезы сосновую рощу, которую Янош Карпати насадил у семейного своего склепа, чтобы зеленела, даже когда все вокруг бело и мертво.
   Итак, он выбрался из саней и пошел напрямик по снегу, а возница завернул покамест в придорожную корчму.
   Два верховых показались тем временем на другой, почти ненаезженной дороге. Один, что позади, - с четырьмя рослыми борзыми на длинной своре.
   - Гляди-ка, Мартон: лисьи следы, - указывая ему, сказал передовой. - По свежему снегу мы еще, пожалуй, затравить успеем ее до Карпатфальвы.
   Егерь, видимо, был того же мнения.
   - Поезжай-ка прямо по следу, а двух собак мне оставь, я от леса заверну наперерез.
   И, взяв двух борзых и пропустив спутника вперед, он медленным шагом двинулся в сторону.
   Но, едва тот исчез из виду, быстро переменил направление и рысью устремился к сосновой роще.
   Там, у огибавшего ее рва, слез он с коня и, привязав его к кусту, а собак - к седельной луке, перебрался через широкую канаву.
   По слабо белевшему снегу безошибочно подвигался он к своей цели.
   Большое беломраморное надгробие возвышалось у одной из сосен. На нем скорбящий ангел с опрокинутым светочем.
   Прямо к нему и шел ночной посетитель.
   Это был Рудольф.
   Оба, значит, пришли на могилу. И, видно уж, самой судьбой уготовано им было встретиться.
   Уверенным шагом приблизился Рудольф к светлому обелиску и, пораженный, замер. К подножию памятника припала какая-то мужская фигура, не то коленопреклоненная, не то лежащая ниц.
   И неизвестный тоже встрепенулся при его появлении. Они не узнали друг друга.
   - Что вам здесь нужно, сударь? - спросил, подходя, Рудольф, который первым овладел собой.
   Шандор признал этот голос, голос Рудольфа, хотя и не мог понять, что привело его сюда в такой час.
   - Господин граф, - мягко сказал он, - я тот самый ремесленник, которому вы изволили когда-то оказать большую услугу; будьте же добры до конца: оставьте меня здесь одного и не спрашивайте ни о чем.
   Удивленный Рудольф догадался, кто перед ним. Лишь теперь его осенило: ведь та женщина до своего супружества сговорена была с ним, бедным молодым ремесленником, который хотел еще с такой рыцарственной отвагой жизнью пожертвовать ради нее.
   Он понял все.
   И, схватив бедного юношу за руку, пожал ее.
   - Вы любили эту даму? И пришли оплакать ее?
   - Да, сударь. Этим я ничьей чести не опорочу. Мертвых всем дозволено любить. Я любил эту женщину, люблю и посейчас и не полюблю больше никого.
   "Значит, с ним была она помолвлена, - думал Рудольф. - Им любима. И как счастлива могла быть, знай его лишь одного. До сих пор жила бы и благоденствовала. Какой благородной, самоотверженной любовью одарил бы ее этот юноша, не порви она с ним так бесповоротно, что он лишь праху ее может поклониться".
   Ремесленник же не спрашивал у вельможи: "А вы зачем пришли сюда в этот поздний час, а вы кого ищете средь усопших?" Его другое поглощало. Ему вспоминалась милая, веселая девушка в простом, не дворянском платье, которая когда-то сидела с ним рядом в жасминовой беседке, с детской живостью говоря, какая выйдет из нее отличная хозяйка!.. И, приложив лоб к холодному мрамору, старался он себе представить, будто его голова покоится у нее на плече.
   Острая жалость пронзила Рудольфа.
   - Оставайтесь здесь, а я за оградой подожду. Если вам нужно что, я в вашем распоряжении.
   - Нет, сударь, спасибо; я тоже пойду. Что хотелось мне, я сделал. Видите ли, иначе я не мог. Больным стал, лунатиком от мыслей, что вот она умерла, а я даже поблизости не был от нее. Надо было приехать, испытать: убивает ли горе человека? Вижу, что не убивает; попробую теперь, смогу ли дальше жить.
   На надгробии высечено было имя дорогой его сердцу покойницы. В снеговом отсвете слабо золотились крупные буквы:
   "Фанни Карпати, урожденная Майер".
   Молодой мастеровой снял шапку и почтительно, благоговейно, как прощаются с усопшими, прикоснулся губами к каждой букве этого имени: "Фанни".
   - Перед вами мне не стыдно за свою слабость, - сказал он, вставая, знаю, что сердце у вас благородное, вы смеяться надо мною не будете.
   Рудольф промолчал и отвел глаза. Почему уж посмотрел он в эту минуту мимо, богу одному известно.
   - Так идемте, сударь.
   - Но где вы проведете ночь? Поедемте со мною в Сент-Ирму.
   - Спасибо. Вы очень добры. Но мне уже пора. Месяц скоро взойдет, дорога видна. Приходится поторапливаться, дел слишком много дома.
   Настаивать было бы неуместно. Мужское горе чурается утешений.
   Рудольф верхом проводил юношу до корчмы, где того уже поджидали сани, и не удержался: крепко пожал ему руку и обнял.
   Шандор понять не мог, почему так сердечен, так добр с ним этот аристократ.
   Сани скрылись вскоре в ночной мгле в той стороне, откуда явились. А Рудольф на пофыркивающей лошади поехал шагом по снежной равнине. Опять отыскал белый памятник и, остановись, долго думал об этой много страдавшей женщине, которая, быть может, и за гробом вспоминает о нем. Как живое, стояло перед ним ее лицо в тот миг, когда провожала она взглядом упавший амарант, когда уносилась от него на обезумелом коне; когда в безнадежном отчаянии пала ему на грудь, чтобы скорбную свою радость выплакать и сладостную муку, что носила в сердце годами. Слезы застлали ему глаза.
   На снегу, покрывавшем плиты надгробья, еще виднелись следы колен уехавшего юноши.
   "Разве недостойна хотя бы этого женщина, которая так страдала, любила и умерла?" - подумалось Рудольфу. И он тоже преклонил колена.
   И прочитал имя... Будто зов с того света, мерцали пред ним искусительно пять букв: "Фанни".
   Он долго колебался... медлил...
   Наконец склонился и поцеловал подряд все буквы - в точности как тот, другой.
   Потом вскочил в седло и нагнал вскоре своего сбитого с толку егеря, который, потеряв барина, трубил уже тревожно в рог. Какие-нибудь полчаса спустя въезжали они во двор к Яношу Карпати, который, невзирая на неурочное время, спешно вызвал вечером Рудольфа к себе.
   29. ЗАВЕЩАНИЕ
   Рудольфа уже поджидали. Едва соскочил он с лошади, сидевший в сенях Пал тотчас повел его наверх, к барину.
   Со дня похорон челядинцы все ходили в трауре, и зеркала, гербы в покоях оставались затянутыми черным крепом.
   Старик Карпати ждал Рудольфа в кабинете и, увидев его, поспешил навстречу.
   - Спасибо, Рудольф, спасибо, что приехал, - поблагодарил он, горячо пожимая ему руку. - Извини, что в такой час и спешно так послал за тобой. Рад тебя видеть! Спасибо большое. Вот что, Рудольф: чудно как-то я чувствую себя. Три дня - приятное такое ощущение во всех членах, ночью даже просыпаюсь от радости, что ли, не знаю уж, как назвать, и заснуть не могу. Это смерть я чую свою. Нет, ты не возражай. Я смерти не боюсь, я жажду ее, желаю. А иногда в ушах прошумит вдруг странно так, будто мимо очень быстро пролетело что. Я знаю, отчего это. Два раза уже бывало у меня, и оба раза - удар. Третий, думаю, последним будет. И с радостью жду, не страшусь ничуть. А за тобой послал, чтобы спокойно, здраво сделать все завещательные распоряжения, а тебя просить быть моим душеприказчиком. Согласен ты?
   Рудольф молча кивнул.
   - Пойдем в архив тогда. Остальные свидетели там. Кого уж собрал второпях, но, в общем, достойные все люди.
   Проходя по покоям, Янош то и дело приостанавливался и показывал Рудольфу:
   - Вот в этой комнате смеялась она последний раз; на том стуле шаль забыла свою, до сих пор там лежит, а на столе - перчатки ее, которые до кончины носила. Тут вот сидела, тут рисовала, рояль, видишь, открытый стоит, и фантазия развернута на пюпитре. Вернулась бы - все на месте нашла!
   Потом открыл еще дверь и посветил свечой. Рудольф заглянул и содрогнулся.
   - Мы не туда попали. Ты в собственном доме заблудился: это спальная твоей жены.
   - Знаю. Но не могу не зайти, сколько ни прохожу. Сегодня уж, правда, напоследок; завтра велю замуровать. Гляди: все по-прежнему. Не пугайся, она не здесь умерла (о, у Рудольфа были свои причины содрогнуться). Та комната в сад смотрит. Видишь: все как при ней было. Лампа, за которой она писала, на столе - письмо неоконченное, которого никто не читал. И я не прочел ни строчки, хотя раз сто сюда заходил. Это святыня для меня. Вон туфельки вышитые перед кроватью - малюсенькие, как у девочки. И молитвенник на столе раскрытый, в нем два цветка: ирис и амарант. И явора листок. Очень любила она эти цветы.
   - Пойдемте отсюда, - поторопил его Рудольф. - Не могу слышать этого, сердце разрывается.
   - У тебя разрывается, а у меня радуется. Целые дни я просиживал здесь, каждое ее слово вспоминал, въявь видел ее перед собой: как спит она, как грустит, улыбается, как над пяльцами склоняется или на подушку головку кладет; как мечтает и умирает как...
   - Ох, уйдем скорее.
   - Уходим, Рудольф. И больше сюда я не вернусь. Завтра на месте двери будет гладкая стена, а на окне - щит железный. Чую я, нечего ее здесь искать. В другом месте свидимся мы опять, в другом покое соединимся. Уходим уже, уходим.
   И без единой слезинки, с улыбкой, точно перед свадьбой, покинул он комнату, бросив последний взгляд с порога и поцелуй воздушный послав в темноту, словно кому-то ему одному зримому на прощанье.
   - Идем, идем!
   В высоком архивном зале уже дожидались свидетели.
   Было их четверо. Местный нотариус, круглолицый молодой человек, стоявший спиной к теплой печке; управляющий, добряк Петер Варга, который особую милость себе испросил: одеться, как остальная прислуга, во все черное (и с того часа каждое словечко - на вес золота, и о чем ни говорит, кончает одним: да, все добрые, хорошие рано умирают, только мы вот живем да живем, старые грешники).
   Третий свидетель - священник. Четвертый - Мишка Киш. Оставив блестящие салоны, чьим баловнем был, поспешил славный этот малый к престарелому своему другу, чтобы скрасить его грустные дни. И впрямь лучше не поступишь.
   Тут же стряпчий - перья чинит и в чернильницы втыкает, поставленные на овальном столе перед каждым: заметки делать.
   Судя по тому, что из их сиятельств, благородий да преподобий, знакомых набобу, никого нет, с завещанием он спешил. Самых непритязательных людей пригласил в свидетели.
   При его с Рудольфом появлении все поздоровались с серьезностью самой торжественной, как и подобает в таких случаях, когда живой распоряжается о посмертных своих делах.
   Знаком Янош пригласил всех садиться. Рудольфа посадил по правую руку от себя, Мишку Киша - по левую, а стряпчего - напротив, чтобы получше слова разбирал.
   Почтенный же Варга уселся на самом дальнем конце и свечи все от себя отодвинул - ему лучше знать зачем.
   - Милые друзья и добрые домочадцы! - так начал набоб при общем глубоком молчании. - Дни мои сочтены и лучшие уготованы, а посему будьте мне свидетелями: что скажу сейчас, в здравом уме сказано и твердой памяти. Из благ земных, кои господь доверил мне милостью своей, более чем миллионом я владею, кроме майората. Дай-то бог, чтобы в других руках больше было проку от этих денег, чем в моих! Завещание свое начну с той, кто милее всех была мне на свете и уже покоится в могиле. Эта могила - начало и конец всех земных моих распоряжений; первая мысль, с какой встаю, и последняя, с которой засыпаю, - она да пребудет с вами, когда уж не проснусь более. Всего раньше отделяю я пятьсот тысяч форинтов с тем, чтобы на проценты с них с ранней весны до поздней осени садовод выращивал ирисы и амаранты, которые _она_ так любила, и на могилу моей незабвенной супруги высаживал. Точно так же доход с десяти тысяч отказываю мадарашским садовникам, коим в наследственную обязанность вменяется ухаживать за явором возле оранжереи, под которым белая скамеечка стоит... Это любимая ее скамейка была, - тихо, словно про себя, добавил старик, - все-то под вечер там она сидела... И пусть другой явор посадят рядом, чтобы не было тому так одиноко; а засохнут или срубит их нерадивый какой потомок, сумма эта вся на бедных пойдет.