Оба молчали.
   Когда юная девушка в столь точных силлогизмах умеет изъяснить свои сердечные дела, это значит, ей довелось уже над ними поразмыслить и врасплох ее не застанешь.
   Болтаи ладонью провел по вспотевшему лбу.
   - Встань, дочка, - сказал он с напускным спокойствием. - Сердцу не прикажешь, даже если захочешь. Да ведь и он руки твоей не примет не по любви. Поговорим о другом. Еще один жених есть.
   - Не надо, папенька, не надо! - бросаясь Болтаи на шею, перебила девушка. - Если и могу я полюбить, уж, конечно, его, кого и вы любите и которого есть за что любить. Нет, нет, никого не могу... Ну позвольте мне никогда вас не покидать. Навсегда хочу с вами остаться, чтобы за доброту отблагодарить, за жизнь мою, все свои помыслы вам хочу посвятить, заботе о вас с тетенькой; не желаю разлучаться с вами, не гоните меня, не отталкивайте! Нет такого жениха и не будет, на которого я вас променяю.
   - Погоди, доченька, погоди. Моя опекунская обязанность известить тебя, что тебе повезло. Знаешь, как люди говорят о девушке, к которой богач сватается: "повезло". Один вельможа просит твоей руки, богатый, именитый, титулованный; поместий его за неделю не объедешь, а доход с них - полтора миллиона.
   Фанни опустила глаза и помотала головой.
   - Везенье - еще не счастье, - ответила она трезво, рассудительно.
   - Жених твой немолод, правда, но роскошь, высокое положенье сулит вместо любви.
   - Кто это?
   - Имя не очень для нас приятное, как раз господин с таким именем больше всего огорчений нам причинил, - искуситель тот. Дядя это его, Карпати Янош.
   - Ах, этот толстяк, пузатый, как паук? - расхохоталась девушка.
   - Да он похудел с некоторых пор.
   - Который вздорным таким чудаком слывет?
   - Успел уже образумиться.
   - И пьет без просыпу, и с девушками крепостными развлекается?
   - Образ жизни он переменил.
   - Ах, приемный папенька! Вы пошутили, да? А если нет, значит, он шутку хочет со мной сыграть! На потеху всем меня в жены взять. Но так низко я еще не пала!
   И, выпрямившись горделиво, она прошлась по комнате. Старики с блистающими глазами любовались королевской ее осанкой.
   В конце концов мастер сам рассмеялся от полноты чувств.
   Фанни прыгнула шаловливо на колени доброму старику.
   - Как же так, папенька, когда я давеча сказала, что за вас пойду, вы ответили, что в дедушки мне годитесь, а теперь вот барина Янчи сватаете за меня?
   Мастер смеялся до слез. Ошибся все-таки, значит, старый сердцевед, нет закона, общего для всех. И детская душа достаточно сильна, чтобы богатством пренебречь, хотя - руку только протяни - и блеск, могущество уже на пальце твоем, точно обручальное кольцо.
   - Да, кольцо вот оставил этот почтенный господин, обратно ему в случае отказа отослать.
   - Может, в корзинку прямо положить? - спрашивала разыгравшаяся шалунья.
   - Не надо, и так поймет, - отвечал мастер со смехом.
   Даже старая добрая Тереза смеялась, хотя давнехонько, верно, уже не случалось этого.
   Болтаи в полном восторге был. Причиненное ему Шандором огорчение совсем затмила радость, что его питомица такую прирожденную душевную силу обнаружила. Он уже предвкушал с гордостью, как скажет этому богачу: "Вот, ты полтора миллиона сулил за розы, что на щеках моей подопечной; спасибо, не продаются!" С каким презрением будет поглядывать на всех этих господинчиков, за гнусные свои тысячи думающих купить Фаннину любовь! Нищеброды!
   Оба поцеловали девушку и, пожелав спокойной ночи друг другу, разошлись по своим комнатам.
   Было поздно, время ложиться. Но ах, не время спать! Незримый какой-то, беспокойный дух гнал сон ото всех троих.
   Болтаи такие длинные речи слагал и произносил в уме, будто в ходатаи городские записался.
   Тереза возвращалась мысленно к событиям прошлого и настоящего, стараясь распутать противоречивые побуждения, владеющие сердцем девичьим, распознать, что в нем хорошего, что дурного, где кончается безотчетный порыв и начинается твердая воля. Ах, сколько там тайн, о которых сама она не догадывается, притворства, переходящего в самообольщение, пустых мечтаний, кажущихся ей чистой правдой. Кто во всем этом разберется? Черта, ангела понять легко, взрослого человека - мужчину, женщину - потруднее, а юную девушку и вовсе невозможно.
   Ну а Фанни с особым тщанием обходили добрые феи сна.
   В окно заглядывал месяц, это светило мечтателей; воздух был сладостен и тих. Эльфы спускаются в такие ночи с горних высей на землю и резвятся в росистой траве, феи сбирают прах упавших звезд, а древний тот старик на луне серебряные лучики-струнки перебирает. Серебристым облачком струятся чары со звездного неба, и страшные детские сны порхают черными мотыльками... Юные девушки не могут в такие ночи заснуть и грезят наяву.
   Куда же устремилась она невинной своей душой? Обратилась ли робкими мыслями к счастью, к любви иль в страну почивших удалилась; пыльными, сухими тропами знания плелась или в звездные просторы грядущего воспарила, в небо, которое, как думают дети, куполом опускается на землю со всех сторон?
   Одно лишь воспоминанье, один образ жили по сю пору в ее сердце. Лицо того, кого она полюбила, кого увенчала обожанием, вообразив его славным, великим, благородным; чей облик, улыбка в минуты одиночества всегда оставались с ней, даруя отраду и покой.
   И сейчас вдохновенье уединенных минут изгнало из памяти и чудного старика, и печального юношу, желавших жениться на ней, - известие опекуна о двойном сватовстве совершенно позабылось.
   Таков уж порядок вещей. Юноша любит девушку, но она влюблена в другого, а тот, в свой черед, быть может, томится по ком-нибудь безнадежно, и так идет всю жизнь, и счастье никому не достается: звезда лишь несется за звездой, никогда ее не настигая.
   Где может он быть сейчас, незнакомый, безымянный, незабвенный? И не подозревает, наверно, что кто-то втайне тоскует по нем. Так луна не ведает о лунатике, следующем за ее лучом и ступающем в головокружительную бездну, лишь бы к ней приблизиться.
   Хоть бы приблизиться к нему!
   Счастливицы эти светские дамы, которые могут видеть его каждый день, болтать с ним, удивляться ему и поклоняться. Быть может, и избранница есть у него среди них? Но кто же в состоянии любить его так страстно, самозабвенно, как она, готовая даже умереть ради него, хотя никогда ему этого и не скажет? Чуть-чуть оцарапано сердце шипом, и вот ни о чем уже больше и думать нельзя, кроме сладостной этой боли, пока наконец рана не станет смертельной; день за днем хиреть, увядать и в могилу сойти от нее, чтобы лишь тогда он узнал, как был любим; лишь под молчаливым кладбищенским холмиком внимать негромким его рыданиям - меланхолической этой дани, коей нежное состраданье почтит посмертный ее алтарь.
   Отчего не дано ей так же близко быть от него?..
   Не дано?
   Странная мысль вдруг ее пронизала.
   Так ли уж недосягаемо это блистательное светское общество? Уж так заказаны туда все пути, что благоговейное ее влечение навек должно остаться лишь немым душевным томлением, наподобие лунатического транса?..
   _Да ведь стоит ей слово только сказать_, и самые надменные салоны отворят перед ней свои двери и она в одном ранге окажется с высокопоставленными дамами, которые, на зависть ей, свободно могут созерцать сейчас лик и слышать голос ее кумира, - в одном ряду с ними будет краснеть, встречая его взгляд, и сама провожать его неотступным взором, впивая алчно тайные яды, которыми отравляет безответная любовь.
   Дрожь прошла по ее телу.
   Может, свежий ночной зефир ее коснулся?
   Отдай руку Карпати - и ты у цели. Шаг - и ты в вышине, мнившейся недостижимой.
   Но мысль эта ее устрашила. На мгновенье лишь допустила она ее в душу и тотчас изгнала оттуда.
   Что скажут ее близкие - Болтаи, Тереза? Славного, мужественного, благородного юношу отвергла, а старцу нелюбимому ради денег, ради роскоши согласие дала. Из корысти, из тщеславия.
   Но есть все-таки и другие близкие люди, которых осчастливил бы этот шаг, избавил на старости лет от позора, а может, и от вечных мук: мать и сестры.
   Их, будь она богата, можно из страшной бездны извлечь... Вот что ей нашептывал искусительный расчет.
   И потом - месть, расплата: с тем встретиться, кто ее опозорить хотел, кто деньги ставил на нее, и самого высмеять перед его друзьями, самого унизить в его же кругу; Дать ему свое глубочайшее презрение почувствовать, брезгливое пренебрежение, которое тем весомей сделает равнозначное имя, тем больнее и невыносимей могущество, вырванное из его рук.
   Умничай, умничай, невестушка. Попалась уже.
   Не жажда мести движет тобой, не дочерняя и сестринская любовь, а совсем другая: она, как вспыхнувшая новая звезда, ярче всех миров, добрых и дурных, будет тебе сиять, а прочее - один самообман.
   Можешь себя уверять, что жертвуешь собой, говорить, что опекуну не хочешь быть в тягость; воображай, будто в новом своем положении много добра сделаешь обездоленным страдальцам, упивайся радужными мечтами о всеобщем благе... Мираж это все, самообольщение. Любовь тебя побуждает дать согласие немилому старику богачу, и бога пойдешь ты искушать к алтарю, чтобы сказать пред ним "люблю", думая вовсе не о том, в чьей руке трепещет твоя собственная...
   Следуй же за роком своим!
   Весь дом смежил наконец глаза. Спите! Утро вечера мудренее.
   Ты приснись себе счастливым дедом, с внуками играющим, тебя объемлют пусть монастырские тишь да покой, а ты окажись во сне близ предмета своего, как звезда, летящая вослед другой. Утро вечера мудренее!
   Утром на стариков свалилась нежданная новость. Фанни попросила Болтаи, если Янош Карпати пришлет за кольцом, не отсылать его обратно.
   15. ОХОТНИК В ВЫРЫТОЙ ИМ ЯМЕ
   Болтаи с Терезой, ни слова не сказав и воздержавшись от всяких суждений о браке Фанни, принялись готовить приданое, как того требовал обычай. Выйдя за набоба, накупит она себе вещей, конечно, пошикарней, но на эти хоть взглянет изредка, о мирных, скромных радостях вспомянет среди великосветского блеска и суеты.
   Приготовления к свадьбе велись, однако, в такой тайне, что никто ничего не знал, кроме лиц заинтересованных, они же не имели привычки хвастаться или жаловаться.
   Тем временем приключилась странная история.
   Однажды - мастер как раз дома был при своей мастерской - вбегает какая-то грязная оборванная женщина, чуть не в лохмотьях, которую Болтаи никак не мог признать, несмотря на все усилия. Да в том и нужды не было, ибо плачевной внешности особа сама поспешила объяснить, кто она, и, пока не выговорилась, слова вставить не дала.
   - Я - несчастная мать Фанни Майер! - с безутешными рыданьями сообщила пришелица и бросилась к ногам мастера, поцелуями осыпая и щедрыми слезами орошая сначала руки его, потом колени, а напоследок сапоги.
   Не привыкший к сценам столь трагическим. Болтай стоял столбом, не предлагая ей даже встать и не спрашивая, что случилось.
   - Ах, сударь, любезный сударь, ах, честный, достойный, великодушный господин Болтаи, ножки-то, ножки дайте поцеловать! Чтоб вечно мне за вас бога молить. Ангел вы хранитель всех правых, заступник невинных, пошли вам господь доброго здоровья и всяких, всяких благ! Ну, бывает с кем такое, слыхано ли когда? Нет. Сердце ведь надорвется, ежели рассказать, но расскажу. Пускай узнают все, а раньше всех вы, господин Болтаи, что я за несчастная мать. Ох, вам и не представить, господин Болтаи, как ужасны страдания матери, у которой дочери дурные, а мои-то дурные, ой дурные, и поделом мне, сама виновата, зачем им потакала, бить их надо было, колотить, в работу запрягать, вот и уважали бы, позора на голову мою седую не навлекли. До такого дожить! О господи боже, и что же ты мне уготовил! Муженек-то мой бедный вовремя от срама этого ушел, не вынес, в Дунай бросился; было б и мне прыгнуть тогда за ним! Да видите, как оно, сударь: сердце материнское не камень; пусть и дурные дети, а все любит их мать, все-то ждет: вот исправятся. Эх, глаза б мои на них не глядели, уши бы их не слушали! Четыре года целых стыдобу эту терпела, и как это еще волосы у меня все не повылезли. Но что слишком, то уж и правда слишком. Опиши я вам, сударь, все те ужасы, что в доме моем творились ежедневно, и у вас бы волосы дыбом. Вчера наконец не стало больше моего терпения, прорвало меня, и выложила я им все, что на душе накипело. "Что же это, до каких пор этак будет продолжаться? Вы, значит, и спрашивать уже не желаете, что можно, а чего нельзя? И вести себя пристойно не собираетесь? Мне вон на улицу нельзя из-за вас показаться, порядочным людям стыдно в глаза посмотреть!" И что же вы думаете, сударь? Злючки эти все сразу на меня: "Что ты учишь нас, какое тебе дело до всего? Не мы ли тебя, как барыню, содержим? И платье это вот я купила, что сейчас на тебе. И чепец этот от меня ты получила. Стула соломенного в доме нет, на который ты бы заработала, все на наши деньги куплено!" Я, сударь, прямо ужаснулась. "Так вот как вы с матерью-то родной обращаетесь, так вот награда мне какая за тяжкие мои труды? - Тут голос рассказчицы прервался, но, справясь с рыданьями, она продолжала: - Так вот чего я удостоилась за ночи все бессонные, которые у постелей ваших провела, за куски те, что у себя отымала, лишь бы вам хватило, - за то, что чучелой, грязнулей, оборванкой ходила, лишь бы вас приодеть; что и служанок не нанимала, сама за прислугу была, только б вас в барышни вывести! Вот что за все мне услышать довелось, негодницы вы этакие!" И тут, сударь, нет чтобы одуматься, а этак вот подходит ко мне одна, старшая самая, и с улыбочкой заявляет: "Не нравится вам с нами, на наши деньги жить, - что ж! Город велик, можете и отдельную квартиру себе снять на капиталы на свои; забирайте, говорит, мебель свою да наряды и без нас живите, коли вы такая порядочная-распорядочная". "Ну, говорю, погодите, мерзкие, вы девчонки, не воображайте, будто надсмеялись надо мной". Снимаю платье, что они мне купили, отыскиваю то, которое при муже еще носила, когда еду потаскушкам этим сама на кухне готовила, надеваю - и вон на улицу. А сама и не знаю еще, что делать буду. "В Дунай брошусь", первая мысль. Но только дошла, словно ангел какой нашепнул: "У тебя же еще дочка есть, которую люди добрые в строгости и повиновении воспитали, - к ней поди! Те люди и тебя не оставят, приютят где-нибудь в уголочке, там и будешь жить, доколе богу угодно, там и опочиешь, когда от страданий тебя избавит святая его воля". С тем, сударь, пришла. Вся тут, какая есть. Нет у меня ничего на белом свете, куска даже не было нынче во рту; прогоните меня, дочь родная видеть не захочет, так с голоду на улице и помру, потому как погибнуть лучше, чем хоть корку сухую принять от неблагодарных, бесчестных детей; милостыню же просить не умею. Одно мне осталось: за муженьком моим бедным, ненаглядным последовать, которого дочери злые в Дунай, в могилу свели.
   У Болтаи из услышанного почему-то крепче всего засело в голове, что добрая женщина сегодня ничего еще не ела, и из чувства христианского милосердия достал он из буфета тарелку пышечек со шкварками, налил стакан вина и поставил на стол - подкрепиться на первый случай и хоть от голодной смерти спастись.
   - О, тысяча благодарностей, сударь, хотя я ни капельки не голодна, больше огорчена, да и ем-то всегда, как птичка: встану из-за стола, все цело остается. Одно бы только слово, словечко доброе от доченьки, от голубки моей, пользительней самых лучших яств. Да нельзя, верно, сударь? Как ей в таком виде показаться, стыдно, да и не узнает, поди. Ровно нищенка последняя, грязная да оборванная... старуха совсем... мне бы вот глянуть на нее, хоть глазком одним. Спрятаться где-нибудь да поглядеть из окошка, как пройдет, голосок услышать, ежели поговорит с кем. Вот и все мое желание.
   Совсем расчувствовался Болтаи при этих словах; вспомнилась ему немецкая трагедия одна, там тоже была подобная сцена и хорошо очень играли, он так же вот чуть не прослезился.
   - Ну, полно, сударыня. Не надо так отчаиваться, - поспешил ободрить он причитавшую женщину. - Желание ваше, конечно, исполнится. И увидите дочку свою и услышите. С ней и жить будете! Прекрасно уживетесь вместе, и все будет хорошо.
   - Ах, сударь, ангельские вы речи говорите. Но доченька, доченька-то не полюбит уж меня, презирать будет.
   - Об этом вы не беспокойтесь, сударыня. Вас никто перед рей не чернил, а Фанни - слишком добрая душа, чтобы от матери своей в нужде отвернуться. Я вас к ней отвезу, потому что в деревню ее отослал, от козней разных укрыть. Там она и живет с теткой, сестрой отца своего. Женщина это довольно суровая, ну да я уж за вас заступлюсь.
   - Ах, сударь, да я и не жду, что Тереза меня до себя допустит; я и служанкой готова, кухаркой при ней, лишь бы с дочкой, доченькой моей единственной рядом побыть.
   - Будет вам, сударыня, оставьте вы эту чепуху! - возмутился с деланным негодованием Болтаи. - Хватит у меня служанок, не буду же я мать своей подопечной работой нагружать! Через час едем, а остальное предоставьте мне.
   Майерша еще раз попыталась обхватить его сапоги, но добрый человек поспешил уклониться от чувствительной сцены и оставил почтенную матрону, пообещав воротиться через час, - пока же книги разные божественного содержания может посмотреть, вот они, на подоконнике.
   Часовое это отсутствие употребил Болтаи на посещение лавки готового платья, где всякой всячины накупил для Майерши, ибо совестился в столь отчаянном виде везти ее к дочери к огорчению последней. Так что вернулся он с полным комплектом одежды, на которую Майерше, невзирая на благородное сопротивление, и пришлось сменить эффектные свои лохмотья.
   Весьма вероятно, что почтенному мастеру не хватало в делах такого рода тонкого вкуса какого-нибудь Лазара Петричевича [Петричевич-Хорват Лазар (1807-1851) - консервативный журналист, нападавший на Петефи и на весь радикальный литературный лагерь; слыл знатоком светских мод и законодателем изысканного вкуса] в бозе почившего патриота нашего, коему и элегантнейшая дама спокойно доверила бы приобретение нужных нарядов. Болтаи заботился только, чтобы все было теплым да просторным, а уж по моде которого года сшито, не больно интересовался; так что, когда Майерша, экипировавшись целиком, глянула в зеркало, то, будучи одна, не удержалась от смеха, разом позабыв свои горести. Вот так фигура! То-то посмеются дома девочки да галантные их кавалеры при виде этакого убранства.
   Что?
   Да, да, девочки и галантные кавалеры там, дома.
   Ибо истинной почесть разыгранную выше трагедию мог разве лишь такой безгранично доверчивый человек, как почтенный мастер Болтаи. Ни слова правды не было во всем длинном монологе. Вовсе Майерша не ссорилась с дочерьми, они ее не прогоняли и в Дунай бросаться не было нужды, а дело обстояло вот как.
   Доведенный последними неудачами до бешенства, Абеллино (опять он!) с удвоенной страстью принялся осуществлять свой незадавшийся план и попросил мосье Гриффара перевести ему последние сто тысяч из второго миллиона. У благоразумного банкира постоянно находился при Абеллино шпион из его слуг, который не замедлил написать в Париж и о последних событиях в Карпатфальве в именинную ночь. Узнав, что барин Янчи при смерти, Гриффар вместо ста тысяч направил Абеллино двести, каковые требовалось возвратить, разумеется, в двойном размере. Все вышло по чистому недоразумению. Четыре дня спустя из другого письма Гриффар понял: дядя остался в живых, но деньги были уже в пути и дошли как раз словно в утешение племяннику.
   На сто тысяч больше, чем он рассчитывал. Это придало ему уверенности. Таких денег для успеха вполне достаточно.
   Заново разработал он план, сообразно с которым Майерша (родная мать!) ловко должна была проникнуть в дом к Болтаи и втереться в доверие к собственной младшей дочери. Остальное мы знаем.
   Сошлись на шестидесяти тысячах пенге [другое (старое) название форинта], если выгорит.
   Возможно ли такое?
   Не уверяйте, что я ужасы рисую. Сама жизнь такова.
   Майерша рассудила, что шестьдесят тысяч - деньги немалые, из них тридцать себе взять можно и в кассу на сбережение положить, тридцать же оставить для Фанни, вот обе и обеспечены до конца дней своих; а что за это отдается? Сущая безделица, химера, от которой все равно проку нет, если нету спроса; добродетель. А шестьдесят тысяч - хорошая цена. Благодаря им она, так сказать, и дочь облагодетельствует.
   Преступник, значит, все-таки тот, кто покупает.
   Не будь рабовладельцев, не было бы ведь и работорговцев.
   Спустя час лошади были поданы. Болтаи предложил глубоко опечаленной Майерше садиться, попросив не поназывать кучеру, что она плачет, каковое пожелание выполнить стоило доброй матроне немалого труда.
   Сам же мастер не рядом, однако, сел, а с кучером, оправдываясь тем, что всегда ездит с ним, а то заснет, лошади понесут и так далее, - на деле же, как ни чтил, ни уважал он вернувшуюся на стезю добродетели матрону, стеснялся все-таки вместе с ней показаться всему городу.
   Он даже вожжи отобрал и кнут у кучера и так через Пожонь промчался, будто уносясь от смертельной опасности.
   На краю же деревни слез и, запинаясь, объяснил гостье, что дельце, мол, тут у него, с евреем надо поговорить, то есть с греком одним, а она пусть себе едет, все равно он низом, по-за садами, их опередит и как раз дома будет.
   Трудно далась славному Болтаи невинная ложь, и врал-то он, может статься, впервые в жизни, по крайней нужде: ему и впрямь хотелось пораньше попасть домой, - Терезу и Фанни предупредить о приезде Майерши да попросить сколь можно приветливей быть, не изъявляя никакого испуга или удивленья. Заодно и причины пояснил, понудившие Майершу к бегству, и все это с краткостью такой, что при стуке колес уже выскочил за ворота встречать гостью, покрикивая с преувеличенным рвением на кучера: "Куда ты в самую грязь, круче к воротам забирай!"
   Обе женщины стояли на наружной галерее. Фанни - прямиком из сада, сняв только большую соломенную шляпу: не помешала бы обняться с матерью; Тереза - отложив свой перпетуум-мобиле, который у женщин именуется вязаньем, чтобы спицей в глаз не угодить ненароком братниной вдове.
   Завидя дочь, Майерша попыталась не то чтобы слезть, - скорее свалиться с повозки, чего, однако, мастер с кучером ей не позволили, а, бережно сняв, поставили ее на землю. Но никак уж не могли ей воспрепятствовать разыграть пред всей прислугой и косцами сцену, приуготовленную для дочери: пасть на колени и так подползти к обеим женщинам, которые до того растерялись, что и не догадывались поднять ее, пока наконец Болтаи, немало, видно, раздосадованный, что все это происходит на глазах у слуг, разинувших рты, сам ее не подхватил.
   - Что это вы, госпожа Майер, зачем же на колени! Мадьяры, они ни перед кем на колени не становятся, даже нищие или преступники; мадьяры к этому не привыкли, их, хоть убей, не заставишь.
   Добряк ремесленник уже и гордость национальную на помощь призвал, лишь бы на ноги поставить Майершу, но ничего не помогало. Едва очутилась она перед дочерью, как опять рухнула на колени, пытаясь ее крохотные ножки обхватить и облобызать. Тут уж Фанни перепугалась не на шутку: с раннего утра за садовой работой, она только туфельки домашние успела надеть, и поползновения Майерши угрожали перед всеми обнаружить, что на ней нет чулок. В страхе от этой мысли девушка, покраснев, нагнулась быстро и подняла мать с колен, а та, почтя сие за объятие, сама пала дочери на грудь, плача-заливаясь и чмокая ее куда попало. Фанни стояла только и поддерживала мать, ни поцелуем не пытаясь ответить, ни лаской, ни слезами.
   Вот странно: бывает иногда, что совершенно ничего не чувствуешь при встрече. Один - в слезы, другой - холоден как лед.
   Наконец общими усилиями удалось отвести Майершу из прихожей в комнату, усадить там и втолковать, что здесь ее жилье, хотя она всеми силами порывалась уйти. Сначала сказала, что на чердаке будет спать, потом - что на кухне, с прислугой, под конец же стала умолять: уж ежели комнатой ее удостаивают, пусть самую малюсенькую отведут, с погребок, только чтобы забиться можно было да на дочку оттуда глядеть. Но, на ее несчастье, комнаты у мастера все были с амбар.
   В деревенском своем доме и с людьми своего звания Болтаи очень радушным хозяином бывал и, уж коли пустил к себе, хотел, чтобы гостю было хорошо. Развлекать он, правда, не умел, но было у него одно замечательное свойство: если тому хотелось поговорить, он мог слушать хоть до ночи, и Майерша нашла в нем благодарный объект. Мастер только попросил позволения трубку запалить и предоставил пожелавшей ему излиться матроне изложить всю длинную историю ее жизни, в коей правда и поэзия переплетались столь изощренно, что добрая женщина, сама запутавшись, подчас с собою же пускалась в прения или сызнова пересказывала часть, чем, впрочем, нимало не нарушала тихо-созерцательного расположения своего слушателя.
   Фанни с Терезой поторопились тем часом привести предназначенную ей комнату в порядок. Добрая женщина упрашивала в такую ее поместить, где голосок ее доченьки милой слышен или пенье, вызвавшись даже под кроватью у нее ночевать на подстилочке, и Тереза определила ей сообразно с ее пожеланьями боковушку, которая выходила в залу с фортепьяно. Сначала хотела, правда, собственную спальню уступить, смежную с Фанниной, но девушка взмолилась не уходить, остаться рядом.
   - Право же, тетя, я не виновата; мне бы радоваться, что матушку вижу, и горевать, что она в жалком таком состоянии; а я ни плакать, ни радоваться не могу, сердце у меня, наверно, недоброе очень. И стыдно ведь мне, неприятно, что я бесчувственная такая, а поделать ничего не могу.