Охотникам пришлось через довольно высокие слеги перемахнуть, и двум юным дамам опять представился случай блеснуть восхитительной ловкостью, обе успешно взяли препятствие.
   И обе в тот же миг увидели приближающегося по тракту всадника, которого частью из-за кустов, частью из-за отвлекающих обстоятельств раньше не заметили.
   Это он!
   Флора еще сильнее зарделась в эту минуту, Фанни по бледнела как смерть.
   Он!
   Обе его узнали. Да, он. Любящий супруг одной, обожаемый идеал другой.
   Флора, не помня себя от радости, рванулась вперед с восторженным криком:
   - Рудольф! Рудольф!
   Фанни, онемев от отчаяния, повернула и поскакала обратно.
   - Боже мой! - воскликнул Рудольф, на чьем лице пылал еще поцелуй любимой женщины. - Лошадь той дамы понесла!
   - Это графиня Карпати! - сказала испуганно Флора и подхлестнула коня в надежде догнать ее.
   Но та стремглав летела по травостою; все были уверены, что лошадь ей не повинуется. Флора, старый Палко, Мишка Киш и граф Гергей скакали вдогонку, не в силах, однако, ее настигнуть; лишь Рудольф наконец поравнялся с ней.
   Лошадь Фанни взбежала в эту минуту на узенькую запруду на Беретте. Внизу - шестисаженная глубина, стоит оступиться - и конец. Но Рудольф уже тут; из шестерых он лучший наездник. Впервые в жизни видит он эту женщину. Откуда ему знать, что они уже встречались много раз, ведь он ее не примечал. Лошадь Фанни вся в мыле, а как сама она бледна, как вздымается ее грудь!.. Вот он, миг, когда этот юноша скачет рядом, - дыхание его, кудри почти касаются ее лица, а у нее больше, чем когда-либо, оснований желать смерти. Ведь юноша этот, обожаемый ее идеал, - муж прекраснейшей, благороднейшей из женщин и любимейшей подруги.
   Приходится Рудольфу отказаться от мысли остановить обезумелого коня; но когда, теряя сознание, Фанни валится навзничь, он успевает подхватить ее и в мгновение ока переносит в мощных своих объятиях к себе в седло. Молодая женщина в беспамятстве поникает ему на плечо, одичалый конь мчится дальше один, без седока!
   22. МУКИ АДСКИЕ
   Карпати после этого случая тяжко заболела, жизнь ее долгое время висела на волоске. Лучшие врачебные светила были приглашены, консультировались у ее постели, лечили, но никто не знал, что с ней. Сердечные раны, к сожалению, не поддаются лекарственному воздействию.
   Долго она лежала без памяти, бессвязно говоря что-то в бреду, как все больные, в чьем воспаленном мозгу роятся беспорядочные видения. Кто обращает внимание на такие речи? Ни к чему это. Страхи разные, призраки, которых нет на самом деле, мерещатся таким больным, знакомых же они не узнают - и сами меняются неузнаваемо: сильные духом становятся пугливыми, целомудренным рисуются всякие фривольности. Кому придет в голову запоминать сказанное в бреду?
   "Уйди - и дай мне погибнуть".
   Какой в этом смысл? Богу одному известно.
   "Не приближайся: конь, на котором я сижу, адом послан за мной!"
   А это что должно обозначать?
   "Не будь ты счастлив, и мне бы несчастной не бывать".
   Нежная, мягкая ладонь опускается на горячий, воспаленный лоб. Это Флора, которая ночь за ночью бодрствует у постели больной, поступаясь и сном, и приездом мужа, невзирая на запугиванье Марион, твердящей, что у Фанни черная оспа.
   Ах, кабы оспа! Какая это малость по сравнению со страданиями бедняжки.
   Наконец природа победила. Юный организм быстрее, быть может, старого уступает смерти, но яростнее борется с ней. Фанни избегнула ее объятий. Впервые осмысленным взором оглядевшись вокруг, увидела она двух сиделок возле себя. Одна была Флора, другая - Тереза.
   То, к чему ничто не склонило бы Терезу - навестить графиню Карпати, заставила сделать весть о ее тяжелой болезни. Приехав как раз когда в состоянии Фанни наступил перелом, она сменила ухаживавшую за ней Флору.
   Но та нипочем не хотела удаляться, не будучи уверенной, что подруга совершенно вне опасности, и решила остаться еще на несколько дней.
   Жизнь, сознание вернулись к Фанни, она перестала бредить, заговариваться, притихла, - _поправилась_, как говорят лекари.
   Но кто знает, что из двух мучительнее? Мысли, которые теснятся в лихорадочно горящем мозгу, или тихо, безответно таятся в глубине сердца? Страждет сильнее кто буйствует, вопит и кого в цепи заковывают, - кто зубами скрежещет, кровавым потом исходя в неравной борьбе, иди кто молчит и улыбается, незримо чем-то снедаемый, от чего и с ума недолго сойти?
   Теперь можно было хладнокровно обдумать свою жизнь.
   Кем была она, чем стала и что будет с ней?
   Отпрыск злосчастного семейства, чьей известности стыдиться приходится, каждый член которого с радостью открестится друг от дружки - и от себя тоже: кто из них не поменялся бы судьбой с кем угодно, хоть со старухой дряхлой, лишь бы собственную юность позабыть?
   Проклятье, тяготевшее над этим семейством, сняли с нее искушенные в молитвах руки, - они охранили, оградили ее от опасности, тихий, мирный приют уготовили для нее, где она безбедно могла просуществовать, как птаха лесная в укромном гнездышке.
   Но, за фантомом погнавшись, пришлось покинуть это убежище, покинуть для шумного света, о котором она знала столько устрашающего, который манил ее и отталкивал.
   Женское сердце она искала, которое поняло бы ее, и мужской лик, достойный стать ее идеалом.
   И обрела то и другое.
   Благородную сердцем подругу, которая оказалась лучше, добрее, чем можно даже ожидать, и обожаемого юношу, чью душу, чьи чувства все ценили столь высоко, сколь не могла она возвысить и в своем воображении. И вот эта подруга и этот идеальный юноша оказываются супружеской четой, счастливейшей в мире.
   Кем же ей в таком случае прикажете быть?
   Немой свидетельницей счастья, которое она - такое лучезарное! - прочила самой себе? Ежедневно видеть блаженное лицо подруги и милые любовные секреты выслушивать, какие женщины имеют обыкновение поверять друг дружке в задушевные минуты? Похвалам заветному имени внимать и лицезреть человека, кого и втайне нельзя боготворить, - видеть и слова не сметь о нем сказать, чтобы невольный румянец, дрожь в голосе не выдали того, чего никогда, никому знать не следует.
   Или же предать в сердце своем ту, кто с такой любовью приблизилась к ней, первая предложив опору и защиту, - зло умыслить против нее и строить козни, как поселившийся в доме вор, превзойдя коварством собственных сестер и всех им подобных, ибо те лишь на чужие кошельки, а не на чужое счастье посягают.
   И наконец, решись даже она на это, чего этим добьешься? Что принес бы этот грех, на который толкает страсть, ею овладевшая? Ничего, кроме презрения. Есть разве надежда хоть отдаленно уподобиться женщине, на чьей груди познал величайшее блаженство этот мужчина? А коли уж обманывать, губить, обкрадывать, не безумно ль покушение на ту, что так добра, красива и умна? На одно лишь непостоянство человеческой натуры рассчитывать, полагая, будто Рудольф столь же ветрен, как большинство мужчин, и обаятельнейшей, очаровательнейшей женщине изменит с другой, которая сотой доли ее прелести не имеет, потому только, что та знакома уже и ему принадлежит, а эта - новая и чужая, его же скучливый нрав требует перемен? Да, если _таким_ себе Рудольфа вообразить, тогда пожалуй, можно еще надеяться на какую-то любовь. Но какую? Такую презрит он и сам.
   О, горе, горе!
   И в таком-то отчаянии видеть у своей постели двух этих женщин, каждой из которых обязана она столь многим, которые бодрствуют возле нее и берут ее руку в свои, не помышляя даже, достойна ли она их участия! С каким ужасом отдернули бы они свои руки, зная, от каких мыслей ее горит так лихорадочно!
   Какое блаженство не ведать бы никогда этой страсти, не гнаться душой за недостижимым, послушаться в свое время честной одинокой старухи и сидеть бы посейчас дома, в тихой, бестревожной полевой хатке, не заботясь ни о чем, кроме цветиков своих.
   Конец, всему конец!
   Ни вперед, ни назад нет больше пути.
   Жить только, существовать со дня на день, вздыхая каждое утро: "Ах, снова день наступил!"
   Ну а муж-то как там, добрый этот старик?..
   Только теперь ощутил Карпати, как любит жену. Умри она, навряд ли бы он ее и пережил.
   Ежечасно требовалось докладывать ему о ее самочувствии, и пока выздоровленье оставалось под сомнением, он никого к себе не пускал. Время от времени доктора разрешали ему навестить жену; со слезами на глазах стоял он тогда у постели тяжелобольной, целовал ее покрытую испариной руку и плакал, как ребенок.
   Но вот жизнь ее вне опасности. Сент-Ирмаи распрощалась со всеми, крепко наказав Яношу Карпати строго соблюдать предписания врачей и беречь Фанни: не выпускать слишком рано на улицу и ограждать от волнений; читать ей еще долго будет нельзя. А через недельку, если погода выдастся хорошая, покататься можно поехать на полчасика, но все равно пусть оденется потеплее. И много еще разных советов, которые обычно дают женщины.
   Не уставая благословлять дорогую соседку, Карпати отпустил ее, взяв слово опять их навестить как можно скорее.
   - Да ведь теперь за вами визит, - возразила Флора, - через месяц, думаю, Фанни сможет выполнить свое обещание и мои хлопоты разделить по случаю вступления мужа в должность. Кстати, она и не знает ведь, что я сейчас уезжаю, не хотелось ее волновать, вы лучше сами ей скажите.
   Карпати ухватился за это поручение и, разузнав предварительно у Терезы, не спит ли Фанни и не очень некстати его посещение, с тысячью предосторожностей, на цыпочках вошел к ней, взял за руку, погладил по голове и спросил, как она.
   - Хорошо, - ответила больная и попыталась улыбнуться.
   Не очень-то удалась улыбка, но мужа уже сама попытка обрадовала.
   - Сент-Ирмаи кланяется тебе, она уехала только что.
   Фанни промолчала, рукой только провела по лбу, будто прогоняя мысль, мелькнувшую у нее.
   Карпати, думая, что его рука прохладнее, свою положил на ее горячий лоб.
   Обеими руками схватила ее Фанни и поднесла к губам.
   Каким счастливым почувствовал себя старик в эту минуту!
   Даже слезы навернулись у него на глаза, и он отворотился, пытаясь скрыть их.
   Фанни же подумала, что он собирается уйти, и притянула его к себе.
   - Останьтесь. Не уходите. Давайте поговорим.
   О, это радость бОльшая, чем можно даже ожидать. Жене хочется, чтобы он остался! Хочется с ним поговорить! Воистину ангельская доброта.
   - Видите, я совсем уже в себя пришла. Скоро вставать смогу. Вы не будете сердиться, если я вас об одной вещи попрошу?
   - Об одной? Хоть о тысяче! - вскричал г-н Янош, обрадованный, что у нее пробудились какие-то желания.
   - Больные, они уж такие: только и знают, что хлопоты доставлять своим попечителям.
   - Да нет, проси о чем хочешь. Поверь: для меня самое большое удовольствие чем-нибудь порадовать тебя.
   - Правда ведь, что в Пеште у вас новый особняк готов?
   - Там хочешь пожить? - опередил мысль жены Карпати. - Хоть сию минуту можешь туда переезжать, а не понравится этот, лучше захочется, так мне зимой еще другой построили, - с подпольным обогревом, прямо как Кремль московский.
   - Спасибо, мне и одного довольно. Знаете, я давно уже думаю, как мы заживем там, совсем новую жизнь начнем.
   - Да, да, общество блестящее будем приглашать, пышные рауты устраивать...
   - Нет, я о другом думала, о вещах более серьезных, благотворительных. У нас ведь столько обязанностей перед обществом и людьми, пред всеми страждущими...
   Бедняжка! Какими холодными возвышенными абстракциями силится жар своего сердца остудить.
   - Как тебе угодно. Находи отраду, осушая слезы, утеху в благословениях благодарных тебе.
   - Это, значит, вы мне обещаете?
   - Да я счастлив хоть чем-то тебе угодить!
   - Смотрите не будьте таким уступчивым, а то я еще требовательнее стану.
   - Требуй, требуй! Хоть до бесконечности. Уверяю тебя, мне плохо, когда ты не рада ничему, ничего не хочешь, опечалена: вот что меня только огорчает.
   - Еще мне на воды хотелось бы поехать будущим летом.
   - Куда? Только прикажи. Где тебе больше нравится?
   Фанни задумалась. Куда? Да куда угодно. Только подальше отсюда, от соседства этого с Сент-Ирмаи, - и хоть не возвращаться больше никогда.
   - По-моему, Мехадиа [трансильванский курорт] - самое приятное место. ("Самое дальнее", - подумала она про себя.)
   - Сегодня же закажу на лето самую лучшую виллу для тебя. Местечко и вправду приятное.
   - И еще одно пожелание.
   Карпати едва мог совладать с собой от радости.
   - Но это уже потруднее будет выполнить.
   - Тем лучше! Говори.
   - Чтобы вы всюду следовали за мной, всегда со мной были и никогда меня не покидали.
   Ах! Это больше даже, чем в состоянии вместить сердце человеческое. Добрый старик пал у постели жены на колени, орошая слезами и покрывая поцелуями ее руки.
   - Чем я такую радость заслужил, такую доброту?
   Фанни улыбнулась печально и долго не выпускала мужниной руки из своей. Полдня Карпати провел подле нее, исполняя за ласковым разговором разные мелкие поручения дорогой своей больной, счастливый уже тем, что сам ей подносит лекарство.
   "Что это может значить?" - задавалась вопросом Тереза, внимательно наблюдая всю эту сцену и начиная уже догадываться.
   Несколько дней спустя Фанни разрешили вставать, и она, прохаживаясь по комнатам, опиралась опять-таки о мужнино плечо. День ото дня здоровье ее улучшалось, она окрепла и порозовела. И все свое время проводила близ мужа; с вышиванием, чтением шла к нему в кабинет, а садясь за фортепьяно, звала к себе. Вместе каталась с ним в коляске, - словом, не покидала его ни на минуту, ничьего другого общества не ища. Служанкам велела говорить всем прежде у них бывавшим, что госпожа плохо себя чувствует, а сама сидела у мужа, заставляя себя тешить его и ублажать. Что это значило?.. Ни более, ни менее, как _изображать любовь_, или иначе: _любить по обязанности_.
   Даже Терезой она занималась мало. И добрая тетка в недолгом времени покинула дом. Фанни без слез, без слова сожаления рассталась с нею. Но Тереза видела, что у нее на душе. И, поцеловав ее в сомкнутые уста и усевшись в экипаж, невольно вздохнула про себя: "Бедная девушка?"
   23. СОГЛЯДАТАЙ
   Мы - на квартире у г-на Кечкереи.
   Большой оплошностью было бы с нашей стороны совсем выбросить его из головы; такую личность, раз увидев, непозволительно предавать потом забвению.
   Теперь проживает он в Пеште, снимая великолепную, изысканно убранную квартиру. Реноме его по-прежнему безупречно, и, поскольку светская жизнь заметно оживилась, участие его в ней тем незаменимей; он, как выражаются, _амальгамирует_ различные общественные слои (варварский этот мавританский - химический термин как раз тогда начал становиться модным не только в зеркальных мастерских).
   Утро еще, и достойный наш знакомец не одет (причем, коли уж мы говорим "не одет", это надо в буквальном смысле понимать). В одном красном бурнусе восседая посреди комнаты на роскошной, багряного плюша оттоманке, пускает он клубы дыма из невероятной длины чубука и глядится в большое стоячее зеркало напротив, хотя любоваться тут особенно нечем. Не часто бы ему кусок хлеба перепадал, вздумай он его зарабатывать натурщиком в художественных ателье, - разве что позируя для карикатур. На другом конце оттоманки в подобном же бурнусе и подобной изящной позе спиной к нему сидел такого же почти роста орангутанг, тоже с чубуком и тоже смотрясь в зеркало напротив себя. Этот, во всяком случае, - с большим правом, ибо для обезьяны был не столь дурен.
   На полу валялись в беспорядке надушенные любовные послания, разорванные страницы стихов, нот и тому подобные эфемерности, по стенам развешаны были подобранные хозяином по своему вкусу картины, каковые, без сомнения, устыдились бы, обладай они способностью себя видеть. На столе - подлинная, из Геркуланума, бронзовая чаша, полная визитных карточек, - сплошь все знаменитостей обоего пола.
   Вышитые нежными дамскими ручками гобелены, которые изображают сцены охоты, собачьи и конские морды, наводят на подозрение, что за ними потайные дверки. На окнах - двойные шторы.
   В передней от нечего делать ковыряет в ушах грум-арапчонок, которому наказано до двенадцати "утра" не впускать никаких визитеров-мужчин. Тем самым молчаливо присовокупляется дерзостное позволение дам, наоборот, допускать.
   На сей раз, однако, после очень настойчивых звонков Юсуф, всем запретам вопреки, впускает-таки мужчину, и Кечкереи слышно, как негритенок, бурно радуясь, говорит даже что-то вошедшему на кафрском своем наречии.
   - Кто там? Юсуф! - возопил Кечкереи столь пронзительно, что обезьяна в испуге заверещала у него за спиной.
   Вместо ответа сам пришелец ввалился в комнату. "Ну и нахалы эти так называемые закадычные друзья", - успел пробормотать сквозь зубы г-н Кечкереи, вперяя в него взор и с удовлетворением отмечая, как тот отшатнулся при виде дезабилье столь необычного. Но в следующее мгновенье весело воскликнул, протягивая гостю длинную сухощавую руку:
   - Абеллино! Ты? Какими судьбами? А мы думали, ты уже натурализовался там, в своей Индии. Иди присаживайся. Ну что, привез пастилок тех пресловутых, о которых в письмах своих гениальных распространялся?
   - Фу, чтоб тебя с обезьяной с твоей, - выбранился приезжий. - До того похожи, не сразу различишь, шут ее дери!
   - Ах, вот, значит, какая в Египте учтивость в моде сейчас? Ну что ж, комплимент обязывает, даже оранга. Жоко, докажи, что ты воспитан, принеси гостю трубку.
   Жоко так и сделал, притащил трубку, но пребольно ударил ею Абеллино по ноге, - хоть бы не приносил совсем.
   - Самум его задуши, сородича твоего вшивого! Теперь буду знать, палку следующий раз захвачу. В Индии мне приходилось с обезьянами сталкиваться, но там хоть с пистолетом ходишь, раз - и пристрелил мерзкую тварь.
   - Ах, полно, друг мой. От обезьян род людской произошел. Человек первоначально был обезьяной, утверждаю я. А предкам полагается надлежащее почтенье оказывать.
   Такой Кечкереи человек: любую грубость снесет, но подобной же и ответит.
   - Входи, однако, садись поближе да устраивайся. Юсуф, трубку гостю! Наргиле, к сожалению, не могу предложить.
   Абеллино скинул широкий плащ, обмотанный вокруг плеч, и сел напротив Кечкереи, чтобы оттуда бомбардировать обезьяну скатанными бумажками.
   - Итак, с чем пожаловал опять в нашу державу, любезный герой и трубадур? Опять интриги любовные, громкие дуэльные дела? Пари держу, что весталку успел похитить индийскую из Будхура откуда-нибудь.
   - Ответь сначала; о прошлом моем деле говорят еще?
   - Слишком ты о себе возомнил, друг любезный, - ответствовал г-н Кечкереи с достоинством. - Что же ты хочешь, чтобы целый год только и толковали о твоей паршивой дуэли? Других забот не было! О самом существовании твоем позабыли уже. Ты убил Фенимора, а у него есть младший брат, благодаря тебе ему майоратное имение досталось. На днях спрашиваю, чего он с процессом медлит против тебя? "Дурак я разве, говорит, благодетеля своего преследовать". Ты у меня можешь его увидеть нынче вечером, он поприятней братца своего; очень обрадуется тебе.
   - Стало быть, мне повезло. Что ж, поговорим о другом. Так, значит, Пешт становится центром светской жизни, судя по тому, что у тебя здесь квартира. И что же вы поделываете тут?
   - Цивилизацию насаждаем. Поскучнее, конечно, чем сезон в Париже, но несколько венгерских магнатов вбили себе в голову, что в Пеште будут жить, вот ради них и всех прочих и пришлось осесть в симпатичном этом городе, где туманы не хуже лондонских, - достаточные, чтобы глаза застилать.
   - Все это прекрасно. Но о Карпати не слышал чего?
   - Да за кого ты меня принимаешь? - вопросил Кечкереи драматичным горловым голосом, пыжась, как лягушка. - Что я, соглядатай, который тайны семейные выведывает и выдает? Хорошенькое у тебя мнение обо мне!
   Абеллино, скатывая визитные карточки в шарики, спокойно пошвыривал ими в голову Жоко. Он-то знал повадки Кечкереи, который, с величайшим возмущением отклоняя разные неблаговидные расспросы и поручения, тем не менее всегда все пронюхивал и передавал.
   - Мне-то что до этих Карпати? Пускай делают, что хотят. И свет пусть болтает сколько влезет: что графинюшка любовников меняет чуть не каждый день - нынче граф Эрдеи у нее, завтра Мишка Киш; что старый Янчи сам их в дом зазывает и рад-радехонек, коли женушке угодил; что он ее с Мишкой то и дело одну по соседним деревням в гости отпускает и тому подобное, только мне-то что? Волнует меня все это, как вон обезьяньи сны.
   Абеллино весь обратился в слух, оставив визитные карточки в покое.
   Но Кечкереи сделал вид, будто вовсе не для него все это говорит, и кликнул арапчонка:
   - Бре бре! Кхизметкиар!
   Грум тотчас прибежал.
   - Не буюрсюнюз чультамюм? (Что прикажешь, господин?)
   - Эсбаплерими! Чизмелерими! (Одеться! Обуться!)
   Арапчонок умчался и вернулся с большими желтыми сапогами.
   - Кхаир чизмелерими, осел. Туфли домашние подай! Да, трудно из скотины сделать человека.
   Абеллино же, улучив момент, с удовольствием стеганул плетью маленького грума по вывернутым наружу икрам; ему вообще особое наслаждение доставляло убеждаться в своем превосходстве над разными попадавшимися под руку предметами. Так и теперь: пепел растер по полу - и рад; ножнички подвернулись - крутил, вертел, покуда не разломал.
   А Кечкереи оделся тем временем - так он, по крайней мере, полагал.
   - Ну-с, приятель, - сказал он, покровительственно беря Абеллино под руку и прохаживаясь с ним по просторной комнате, - вот, значит, и вернулся ты из индий своих. Теперь, без сомненья, здесь останешься, в нашем кругу, так что и вечера мои почтишь своим присутствием.
   - Спасибо за приглашенье, но я уже не настолько богат. Гриффар отказал мне в кредите, и я скопидомничаю, как самый последний филистер.
   - Жаль, жаль, это не для тебя совсем. Тем резонней бы с дядюшкой помириться.
   - Нет уж, попрошайничать я не буду, - по мне, так лучше бандитом стать.
   - Тоже неплохо. То есть шутка не плоха, но не ремесло. Словом, сидишь на мели.
   - Вот именно.
   - Влюблен еще в дядюшкину-то жену?
   - Нет, больше нет, но другой бы кто не влюбился, вот чего я боюсь.
   - Ну, это едва ли.
   - Что значит "едва ли"?
   - Старика будто подменили. Помолодел лет на двадцать, просто не узнать; образ жизни ведет правильный, - доктора, видно, толковые у него. Вдобавок все Карпати до глубокой старости женщинам нравятся, это в роду у вас. Намедни в Солноке столкнулся я с твоей свойственницей: она куда счастливей, куда довольней показалась мне сейчас.
   - Гром и молния! - вскричал в ярости Абеллино, выдергивая руку у Кечкереи и бросаясь с ожесточением в кресло. - А кто причиной, что она счастлива, что довольна? Муж? Быть того не может, не способен он на это; чепуха все, притворство одно!
   - Что ж, возможно, друг мой; может быть, и чепуха, может, и притворство, - отвечал Кечкереи, закладывая хладнокровно руки меж колен и раскачиваясь на американском кресле наподобие санок, именуемом ныне качалкой.
   - Если б только доказать, что эта женщина влюблена, - раскрыть перед всеми воочию, со скандальной очевидностью, что она в предосудительной связи с кем-нибудь...
   - Да, для тебя это был бы просто клад.
   - Меня же обжулить хотят!
   - Не так уж невероятно. Неверность старик вполне может спустить жене, лишь бы тебя прав наследства лишить.
   - Но это же немыслимо, невозможно. Закон не допустит такого позора.
   - Ну, друг, - рассмеялся Кечкереи, - если исследовать подобросовестней иные наши генеалогические древеса... Преконфузнейшие вещи вышли бы наружу!
   - Нет, но чтобы жалкая какая-то побродяжка в родовитое семейство пролезла и благодаря шашням с чужими молодцами похитила права законного наследника под боком у развалины мужа, - этого-то уж ни в коем случае не потерпят!
   Кечкереи захохотал еще откровенней.
   - Однако ты, я вижу, блюстителем нравственности заделался! Год какой-нибудь назад сам же только и мечтал стать таким вот чужим молодцом!
   - Шутки в сторону, приятель! Пойми же, я разорен, жертвой дьявольских, адских козней оказался. И случись то, чего я так опасаюсь, только пулю в лоб себе остается пустить. Я должен, должен любой ценой узнать нечто компрометирующее молодую Карпати перед законом, а если нет ничего такого, толкнуть ее на это.
   - Дорогой друг, - сказал Кечкереи с видом оскорбленной невинности. - Не понимаю, зачем говоришь ты мне это? Разве похож я на советчика в такого рода делах? Нет, я самым решительным образом протестую. Поступай как знаешь, меня это не касается. Зимой Карпати здесь будут жить, пожалуйста, подкупай их челядь, подсылай к этой женщине клевретов своих, которые будут покушаться на ее честь, а потом свидетельствовать на нее, шпионами ее окружай, за каждым шагом следи и передавай улики хитрейшим из крючкотворов, - но меня оставь в покое: я джентльмен и ни соглядатаем, ни платным Мефистофелем, ни чичисбеем наемным быть не хочу.
   Достойный джентльмен поспешил, таким образом, смыть с себя даже тень каких-либо подозрений, но подсказал зато Абеллино, как ему поступать. Воспротивившись просьбам посоветовать, дал тем не менее подробнейший совет.