Одним словом, вместо кубков пришли зеленые столы, а вместо мужских застолий встретили наших знакомцев клубы, где у многих заматерелых буянов проснулись склонности более высокие.
   Старейшего представителя дома Карпати тоже вытащили в Пожонь национальные конституционные обязанности. Пришлось скрепя сердце расстаться с шутами и псами, собутыльниками, гайдуками и девками дворовыми. Только с Мишкой не в силах был он разлучиться и взял его с собой. Может статься, опять только для забавы: еще больше знатных бар перезнакомить со своим псевдодворянином. Кто знает, еще влюбится какая-нибудь графская дочка в него; то-то славно будет гайдуком после отрекомендовать жениха в скарлатовой ливрее, чье место на запятках, когда в карете господа!
   Однако веселый, открытый нрав, приятная, видная наружность сами служили Мишке Кишу рекомендацией, и его всюду радушно принимали в пожоньском обществе.
   В образованных кругах свой словарь. Грубость зовется там "ветреностью", неправильная речь - "самобытностью", запальчивость - "мужественностью", а невнимательность - "сосредоточенностью". Мишка сделался, таким образом, обладателем множества прекрасных качеств, даже пальцем для этого не шевельнув, куртку только переменив на атиллу. Он казался прирожденным дворянином. Всех восхищали пусть не ум, - им он не тщился блеснуть, - но мужские его достоинства: румянец во всю щеку, стройный стан, огневой взор, черный ус - то, что любой учености важнее. Достаточно ему было вскочить без дальних слов в седло - и куда с таким тягаться разным книгочиям, горбы себе нажившим за письменным столом. Конечно, в спорах о конституции или публичном праве предпочитал он благоразумно помалкивать, но умел уж зато поговорить там, где отцы отечества были не столь речисты: с дамами, и немало уже чувствительных историй ходило о той или иной красавице, не совсем неблагосклонной к галантному искателю приключений, чьи поместья, правда, лежат неведомо где, но доход, как нетрудно убедиться, приносят изрядный.
   Барин Янчи только в усы посмеивался: алая троица не за горами, а с Мишкой чуть ли не вся золотая молодежь на "ты", и заботливые мамаши уже там и сям начинают осведомляться об имущественном положении славного молодого кавалера, отнюдь не пресекая его ухаживаний за своими дочками и по секрету даже сообщая близким приятельницам о таких его авансах, кон заставляют серьезные намерения подозревать.
   Подобные секреты разбалтываются быстро, и у старика Карпати начались странные припадки: вдруг в серьезном самом собрании как пойдет хохотать при мысли, что сей балуемый всеми кавалер через несколько дней станет его гайдуком. Иной раз в постели даже сядет и ну смеяться, а однажды plena sessione [на пленарном заседании (лат.)], при полном стечении публики, как раз когда протокол оглашался, приметил, что все дамские лорнетки Мишкину статную фигуру отыскивают, и закатился неистовым хохотом - и был тут же оштрафован за нарушение порядка в двойном размере, ибо нипочем не мог остановиться.
   Настал наконец самый забавный день: алая троица.
   В роще за Дунаем устроил Карпати роскошное, богатое угощение, пригласив на него всех, кто хоть сколько-нибудь знал Мишку.
   То-то будет потеха: многократного триумфатора как простого лакея представить обществу. Хоть именье целое сули, не отказался бы барин Янчи от этакой шутки.
   Вот и три четверти четвертого пробило.
   Задумано было, что троицын король еще раньше окажется в передней, но впустят его к барину только в это время.
   - Что это еще за мода? - вскричал Мишка, когда его наконец пригласили, и бросился в кресло. - С каких это пор по десять минут в прихожей ждать заставляют человека?
   У барина Янчи во рту была трубка, которую он только что набил.
   - Слушай, Мишка, голубчик, - попросил он не без коварства, - встань-ка да трубку мне запали.
   - Вон бумажка подле вас, скрутите да зажгите, сами дотянетесь.
   Барин Янчи уставился на него.
   Забыл, что ли, парень, какой день нынче? Ну, ничего, тем забавней будет, как узнает.
   - А помнишь ли ты, братец, что алая троица у нас?
   - Поп да календарник пусть помнят, а мне на что?
   - Ай, ай, да ведь без четверти четыре срок царствованья твоего истек, сообрази-ка.
   - Ну и что? - глазом не моргнув, спросил Мишка и шелковым платком принялся полировать старинные опаловые пуговицы на своей атилле.
   - Как "ну и что"? - вскричал барин Янчи, начиная уже сердиться. - То, что ты с этой минуты не барин больше!
   - А кто же я?
   - Кто? Мужик ты, бетяр, шалопай, проходимец бессовестный; руку должен мне целовать, если я в гайдуки тебя еще приму, чтобы ты с голоду не подох или на виселицу не угодил!
   - Ничего подобного, - возразил Мишка, крутя ус. - Я - помещик Михай Киш, владелец деревни Альмашфальва, которую вчера приобрел у Казмера Альмашфальви навечно за сто двадцать тысяч форинтов, причем с торгов самым что ни на есть законным порядком.
   От изумленья барин Янчи чуть со стула не свалился.
   - За сто двадцать тысяч! Да как же это ты и где такие деньги раздобыл?
   - Честнейшим путем, - отвечал Мишка Киш с улыбкой, - на вечернем одром заседании в карты выиграл у своих приятелей дворян. Я и больше выиграл, да остальное на загородный дом пойдет, который в имении у себя хочу поставить, чтобы летом там жить.
   Барину Янчи все стало ясно. На пожоньском собрании выигрывались-проигрывались суммы и покрупнее.
   Одного только он не понимал.
   - Но как ты дворянское-то имение купил? Ты же не дворянин.
   - Тоже просто. Помните, не было меня две недели? Так я в Задунайщину ездил, распечатал там в одном комитате, что некто из Кишей, давно уехавший, ищет близких своих и, коли остались в этих местах Киши-дворяне, которые не забыли о родиче, переселившемся в Саболч, и готовы подтвердить его право на дворянскую грамоту, извольте, мол, явиться за получением тысячи форинтов к нижеподписавшемуся. За неделю пятьдесят девять Кишей припомнили свою саболчскую родню и грамот мне понанесли самых разнообразных, оставалось только герб подобрать покрасивей. Мы облобызались, генеалогию составили, я им тысячу, они меня своим признали, в комитате официально о том объявили, и я теперь дворянин; вот герб на перстне моем.
   Проделка эта барину Янчи понравилась пуще его собственной, и он не только что не рассердился, а расцеловал даже хитреца, который всех обошел. Они-то думали, что играют только с ним, а он, на тебе, сам всех разыграл: всерьез занял место, предназначенное ему лишь шутки ради.
   9. ТЫСЯЧА ВОСЕМЬСОТ ДВАДЦАТЬ ПЯТЫЙ
   Вот как жило венгерское общество в первой четверти века...
   Многие из наших вельмож и не знали даже толком страны, где простирались их огромные, за день не обойти, земельные владения. Чужд, а то и совсем незнаком был им язык, на котором изъяснялись их предки, деньги свои разбрасывали они по чужим краям, силы душевные расточали на пошлое обезьянничанье. Гоняясь по всему свету за пустопорожними удовольствиями, лишали себя единственно полного: приносить пользу.
   Те, кому могла бы выпасть иная слава, чьи имена могла увековечить благодарная память миллионов, однодневными балаганными триумфами тешились на подмостках тщеславия, воздвигаемых глупцами да трутнями. Дорого, дорого покупалась ими европейская образованность: ценой любви к родине; да и вопрос еще, разве утонченная испорченность, салонная бойкость, знание правил клубных и дуэльных - такие уж непременные слагаемые европейской образованности?
   Другая, хотя меньшая, часть магнатов оставалась дома, отвергая всякое, мало-мальски высокое, не по их уму, образование и тем думая сберечь исконные наши обычаи, в чистоте сохранить здоровую мадьярскую кровь. Прямая пропаганда бетярщины: на танцы в полушубке, в сермяге ввалиться, по улице под ретивые цыганские скрипки прогуляться, неделя за неделей только из дома в дом переходить от масленичного стола к свадебному, со спрысков на каши, ученых почитая дураками, книжки - способом сокращать жизнь, труд - делом мужицким и пребывая в блаженном самообольщении, будто ты не токмо истинную мудрость постиг, но еще и добрый патриот, ибо штучки там всякие заграничные даже близко не видал.
   На два эти направления разбивалось и большинство остального, обыкновенного дворянства. Из лучших наших домов либо вовсе изгонялся национальный дух: глава семьи с женой и детьми объяснялся на чужестранном наречии, по-венгерски обращаясь лишь к прислуге; молодые люди и девицы воспитывались в таких заведениях, где в преподавании даже скромного места не отводилось ничему, что могло бы напомнить о нации нашей и языке. Заговорите на каком-нибудь публичном увеселении с девушкой из хорошей семьи или на танец пригласите ее на отечественном диалекте - вот и sottise [глупость (франц.)] совершеннейшая; можете быть уверены, что афронт получите самый возмущенный: ведь в наречии этом даже в исконно мадьярских городишках только со служанками одними упражняются. Либо же иная манера, нарочитая и доходящая до полной уж дикости, бытовала во дворянском обиходе. Национальное чувство во всем усиливалось быть прямой противоположностью описанного, и дочери, сыновья не обучались ровно ничему: девице зачем же учиться, никто замуж не возьмет, а сыновья налегали на ученье, если их очень уж много урождалось и зайцев на всех не хватало, чтобы гонять по столетним перелогам. Вот тогда тот или другой одолевал кое-как латынь и выходил в стряпчие. Corpus juris [свод законов, здесь: римское право (лат.)] - вот все, что ему полагалось знать.
   Народ? Его не было нигде. На барщине или в земской избе можно еще было с ним столкнуться, но там не принято было величать его "народом".
   И слово "труд" неведомо было у нас.
   Да и какую работу стал бы исполнять венгерский дворянин?
   Торговлей, ремеслом занимались по большей части немцы-горожане.
   Пахать годился и мужик, земледельчество особого умения не требовало.
   В науках какая была дворянину нужда? На что он мог их употребить? Самое большее геморрой наживал от сидячей жизни и, ежели не вознамеривался стать профессором, никакого проку из познаний своих не извлекал.
   Язык родной облагораживать? Перед глазами стояла у него плачевная участь померших с голоду поэтов и бродячих комедиантов, коих толкнули на кремнистый тот путь злой рок или исключенье из школы, - все примеры довольно печальные.
   Лишь одно-два крупных дарования выдвинуло это погруженное в спячку поколение. Но и того довольно было, чтобы догадаться: песок сей - россыпь золотая, ее только разработать надо.
   Появились у нас женщины высокой души, принявшие осиротевшее дело национального пробуждения под свою материнскую опеку. Имена супруги верховного королевского судьи Анны Урмени в Венгрии, графинь Телеки, Борнемиссы, баронессы Банфи в Эрдее вечно будут памятны как последние звезды ночи и первые вестницы зари.
   И средь вельмож наших нашелся не один, кто, невзирая на отечественную апатию и вызываемое ею иностранничанье, с твердостию удивительной выступил на поприще просвещения и прогресса, обеспечив венгерской нации место в обетованном краю культуры, а культуре - добрый прием в Венгрии. Враги лютые, чащобы дремучие окружали их со всех сторон!
   Из мужей сих вечного уважения достойны Дердь Фештетич, устроитель Геликона ["Геликоном" именовались литературные чтения, которые в 1817-1819 годах устраивал в своем имении меценат граф Дердь Фештетич (1755-1819)], почтенный его шурин граф Ференц Сечени, основатель Национального музея. Они и Радаи, Телеки [в истории венгерского национально-освободительного движения известны трое графов Телеки: Иожеф (1790-1855) - историк и политический деятель, с 1830 года - президент Академии наук; Домонкош (1810-1876) - историк, сторонник либеральных реформ; Ласло (1811-1861) один из руководителей антигабсбургской политической оппозиции и писатель], Майлат [Майлат Дердь (1786-1861) - политический деятель периода реформ, участвовал в основании венгерской Академии наук], Подманицкий, Дежефи [Дежефи Йожеф, граф (1771-1843) - просвещенный меценат, защищал права венгерского языка и свободу печати] - вот первые знаменосцы духовного движения, которое началось, когда считалось повсеместно, будто народ венгерский лишь саблю держать умеет в руках, а иными и в том ему отказывалось.
   Явились и певцы близкой весны: Бержени, Казинци, братья Кишфалуди, Кельчеи [Бержени Даниэль (1776-1836) - поэт-классицист, автор страстных патриотических од и лирико-философических стихотворений; Казинци Ференц (1759-1831) - поэт и филолог, виднейший ревнитель венгерского литературного языка; Кишфалуди Карой (1788-1830) - драматург и поэт романтико-патриотического направления; Кишфалуди Шандор (1772-1844) автор популярных любовных и историко-патриотических стихов; Кельчеи Ференц (1790-1838) - зачинатель прогрессивного романтизма в венгерской поэзии], Верешмарти и Байза - все еще очень юные тогда, двадцать восемь лет назад.
   Стали возникать газеты, кои весьма поучительно почитать и новому поколению.
   Серьезные, достойные люди сплотились в них, провозглашая права искусства и родного языка, опровергая столь укоренившееся в дворянском сословии предубеждение. Отечественных бойцов опередил во рвении своем Эрдей: в том же знаменательном году в Коложваре [ныне Клуж - один из старинных культурных центров Трансильвании] открылся роскошный Национальный театр - с великой торжественностью, возвысившей его авторитет. Два десятка мужчин и дам из лучших эрдейских фамилий, почтенные, уважаемые все лица, вызвались представить в нем первый спектакль, участием своим освятив новый этот храм нашей национальной культуры.
   Вот как дело обстояло перед тысяча восемьсот двадцать пятым годом, который ознаменовал эпоху в жизни венгерской нации.
   Забурлившая кровь, живой пульс во всех жилках общественного организма; воспрянувшие ото сна люди, сами себе не верящие, что могли спать, - и еще спящие, коим доселе мнится, будто и все спит кругом.
   Не буду уж говорить о политических свершеньях того года, о схватках в национальном собрании. Ни довольно умным, ни достаточно глупым себя не почитаю, чтобы в нынешние времена о сем предмете рассуждать. Есть вещи, о коих многое найдет сказать мудрец, но иногда и мудрость не помога.
   Плоды свои год принес и в жизни общественной. Пожоньское собрание не только укрепило администрацию новыми, благими законами, но и общество пополнило новыми, интересными людьми.
   Не все из них нам незнакомы.
   Спустя несколько месяцев после его открытия прелюбопытную рознь можно обнаружить в стране, если приглядеться. Уже сложились противные партии, и нити взаимных симпатии и антипатий протянулись чрез всю общественную жизнь.
   Немало известных нам лиц играет видную роль на той или иной стороне.
   Первым должен быть упомянут граф Иштван, чье юношеское одушевленье вкупе со зрелой рассудительностью покоряет патриотов самых мудрых; чьи нравственные правила столь строги, что друзья не решаются выказать ему свою любовь, а враги - ненависть, хотя равно его уважают.
   Миклош не ходит уже с ним больше под руку; страсть более пылкая увлекла его на более крутые дорожки. Миклоша окружают горячие юные головы, рьяные патриоты, кто чувству повинуются прежде, нежели разуму. В общем мнении начинает он уже затмевать тех дряхлых кумиров, которые славу свою либо пережили, либо растеряли.
   Что предвещал он однажды и чего призывным своим пением не могли добиться поэты - возвращение блудных наших аристократов домой - свершилось благодаря регалиям, королевскому вызову в Пожонь. Всех вернуло на родину сословное собрание, в ком хоть чуть теплилась гордость. Не национальная, увы; во избежание недоразумений сразу должен заявить: самая обыкновенная кичливость.
   И если перед десятичасовым совместным заседанием постоять у входа, наблюдая с радостно замирающим сердцем этих статных, бравых патриотов, как они подкатывают один за другим на своих великолепных упряжках - шляпы с перьями, венгерки со шнуровкой и опушкой, ментики на плечах, руки на усыпанных бирюзой эфесах, франтовски подкрученные усики или Тухутумовы [Тухутум (Техетем) - один из древних венгерских вождей] окладистые бородки, - и узнавая в них парижских наших знакомцев: Белу Карпати, Фенимора, Ливиуса и прочую родовитую знать, ах! Радость эту ничто бы не смущало, не запинайся только большинство их так мучительно, когда приходится выговорить всего лишь три венгерских слова: "Я голосую за" (или "против"); дерзни хотя один не по-латыни речь произнести...
   Не узнать и венгерского набоба Яноша Карпати в этом пышном, сверкающем драгоценными каменьями наряде, в коем он во всей своей грузной красе словно воплощает косность и неподвижность, служа вечной мишенью для язвительных стрел юной оппозиции. И нет среди них острей и ядовитей тех, что посылает в него племянник, которого, не будь даже иных поводов, сама возможность публично травить дядюшку уже заставила бы воротиться в милую отчизну.
   Не так уж влекли его на это национальное собрание мысли о молве, известности, славе; о том, что здесь, блистая во всем великолепии, может он покорять супруг и дочерей съехавшихся отовсюду вельмож. Куда заманчивей именно эти ежедневные встречи с дядюшкой в таком месте, где он не может от них уклониться - где смертельные оскорбления можно ему наносить и никто не вправе оградить его от этого.
   Будь дядя в оппозиции, Бела примкнул бы к консерваторам. А так наоборот: оппозиционером заделался, и столь рьяным, что даже собственные сподвижники начали в нем сомневаться.
   И еще с одним знакомым именем будем мы теперь встречаться чаще - не в ведомостях собрания, не в отчетах и жарких спорах на заседаниях или в светской хронике венских газет, а при каждой свободомыслящей акции, под каждым благотворительным подписным листом, в списках учредителей всех национальных институций. Это Рудольф Сент-Ирмаи, которому во всех филантропических или просветительных начинаниях сопутствует обычно и другое имя: Флоры Сент-Ирмаи Эсеки.
   Итак, все воротились домой.
   Большие события готовятся, в этом все согласны.
   Серьезные идеи, далеко идущие реформы занимают публику, газеты в кофейнях нарасхват, на званых обедах и вечерах рассуждают не об одной только охоте да о материи на платье. Дамы разборчивей начинают одеваться, общественное мнение - низвергать неугодных и возвышать избранников. Днем публика ходит на балкон в сословное собрание с таким же любопытством и охотой, как в театр, а вечером отцы отечества в театр - еще охотней, чем на заседанья.
   Нынче как раз открытое заседание верхней палаты, и галереи для публики заполнены зрителями всех званий и состояний, ибо накануне еще разнесся слух, что дискуссия ожидается острая и выступят самые популярные ораторы, - ни в хвале, ни в хуле не будет недостатка.
   На повестке важный вопрос, от решения которого зависят победа или поражение той или этой партии. Слушатели внизу и наверху - само внимание, и протоколы предыдущего дня оглашаются в тишине абсолютнейшей, слышно даже, как поскрипывает перо скорописчика.
   Подымается, однако, печально знаменитый своим многоглаголанием и пристрастием к скучным речениям оратор и приступает к нудному латинскому докладу, само ужасающе длинное экспозе не предвещает скорого конца.
   На публику, не сильную в латыни, утомляюще действует монотонное это бормотание, а председательские призывы к порядку только пуще раздражают. Юная рать правоведов начинает нетерпеливо побрякивать шпагами; после какой-нибудь задевающей внимание фразы оппозиционеры не упустят крикнуть: "Ого!" А выражения чуть резче вызывают немедленный возглас: "Слушайте!" который повторяется затем на сотни, тысячи ладов, так что услышать-то как раз ничего и невозможно.
   Оратора все это ничуть не смущает, он и посреди общего шума продолжает говорить, не подымая даже глаз от бумаги, пока наконец ропот не утихает сам собой.
   Речь его вызывает величайшее возмущение в палате. Многие магнаты погорячее вскакивают из-за столов, чтобы посоветоваться с единомышленниками напротив. Где трое-четверо рядом, склонятся друг к дружке - и начнется сопровождаемое оживленной жестикуляцией шушуканье, а публика гадает, о чем это они там переговариваются.
   На одном из балконов, занятом смешанным мужским и дамским обществом, видна стайка молодых юристов в черных атиллах и венгерских брюках в обтяжку. Один в Пожони уже давно, остальные, вероятно, только прибыли, уж очень дотошно разглядывают все и расспрашивают его поминутно: "Кто это встал сейчас? А тот, что перо в чернильницу обмакнул? А этот вон, к нам спиной? Где такой-то сидит, а где такой-то? Который либерал, который консерватор?" - и тому подобное. У товарища их, разумеется, на все готов толковый ответ, он ведь практикант у самого королевского уполномоченного и в Пожони со дня открытия; лично со всеми знаменитостями знаком; знает даже, в какую кофейную ходит тот или иной, так что у однокашников имеет некоторый авторитет.
   - Вон Бела Карпати, глядите! - показывает он им. - Вот молодец, либеральней его во всей палате нет. Подумать только, на дядю родного как нападает за принадлежность к консервативной партии! Да я разве посмел бы выступить так против моего дяди Гергея? А мой ведь исправник всего-навсего. Да, друзья, вот это характер, это муж государственный. И по-венгерски знает, бегло даже говорит, сразу можно понять.
   Наивные провинциалы не уставали диву даваться.
   - Смотрите, смотрите, не нравится ему речь оратора, вот перо берет; славно! А как твердо в чернильницу макает! Наверняка заметки делает для себя или предложение собирается внести. Ага, по рукам пустил. Всем нравится, все одобряют, ну а как же: умница ведь большой!
   А младший Карпати забавлялся тем, что, сидя напротив дядюшки, рисовал диковинную карикатуру на него: изобразил ни в чем не повинного старика в виде барана, жующего благодушно податные акты. Это и был лист, который показывал он соседям и который правоведы приняли за важный какой-то документ.
   - Смотрите-ка, вон двое поднялись, подходят к нему! Этих я тоже знаю. Удивляюсь только, зачем это он с ними разговаривает, оба ведь из противной партии. На свою сторону хочет, наверно, склонить. Видите, гордо как заявляет, что сам им будет отвечать. Похоже, те колеблются уже. Да, до выступленья дойдет, тут он и с двоими шутя управится...
   - Споримте, что придет! - говорил меж тем Карпати двум молодым аристократам, которые беседовали с ним, стоя по обе стороны стула.
   - Пока не увижу, не поверю, - заявил Ливиус, стройный юноша с орлиным носом. - Эта девушка в исключительно строгих правилах воспитана.
   - Девушки, они все одинаковые. У любой сердце есть, ключ к нему только надо подобрать.
   - Нет, тут тебе даже лом не поможет. Богомольная тетка-святоша и свирепый дядя-мужлан стерегут ее неотступно, не отходя ни на шаг.
   - Ба! Тетке-святоше глаза отведем, дяде-грубияну острастку дадим, и сад Гесперид - наш.
   - Я же тебе говорю: не подступиться к пей; ее ни в одно публичное место не пускают. Ни в театр, ни на прогулки - никуда, где людно, за вычетом церкви, да и там она обыкновенно возле органа сидит и с хором поет.
   - Знаю я это давно. Мне тоже говорили, что она только на мессах хоральных бывает. Но и этого достаточно. Я из этого делаю вывод, что она натура художественная и любит, чтобы ее послушали. А для такого подвоя любой привой сгодится. Вы же знаете, я на тысячу золотых поспорил с Фенимором: через год девица у меня будет жить.
   - Маловероятно; особенно если вспомнить, как плачевно кончились ухаживанья самого Фенимора.
   - А как? Что там с ним произошло? - полюбопытствовал третий, который как раз подошел.
   Абеллино с готовностью взялся объяснять.
   - Да письма любовные вздумал, простак, посылать, которые она тут же тетке передавала. А хитрая эта богомольная ведьма назначила ему от имени Фанни свидание в саду возле дома; он и проберись туда в урочный час через задний вход, оставленный незапертым. Подождал там терпеливо в крыжовнике: никого. Тут он понял, что в дураках остался, с тем и хотел идти, но калитка уже на замке. Как быть? Стучать рискованно, у почтенного господина Болтаи - восемь столярных подмастерьев во дворе, нашумишь - изукрасят так, что родная мать не узнает, а стены кругом каменные, не перелезть. Устраивайся, значит, как можешь, прямо посреди клумб и жди до утра, пока садовник калитку отомкнет: другого ничего не остается. Представляете, каково это Фенимору-то, который уснуть не может, если на простынке хоть складочка малейшая, и не ложится, в семидесяти семи своих водах не ополоснувшись предварительно. А тут еще несчастье: дождь полил - и до самого утра, как из ведра, а во всем саду ни беседки, ни оранжерейки, ни просто рогожки какой-нибудь, чтоб укрыться. И продолжалось сие удовольствие до шести утра, когда Фенимор выбрался наконец из-под этого холодного душа. Нанковые панталоны были на нем, фрак с шелковым воротником и касторовая шляпа. Можете себе представить, в каком все это было виде! Пришлось по дороге объяснять знакомым, что самоубийцу спасал, который в Дунае хотел утопиться.
   - Так вот почему припала ему охота биться об заклад Фанниной добродетели!
   - Конечно. Выиграет - его, значит, правда и тысяча золотых в придачу; проиграет, может утешаться, что но устояла дама, хоть и не перед ним. Думаю, наверняка проиграет. Знаете Фанниных сестриц? Через год и она по той же дорожке пойдет.
   - И как же ты думаешь добиться своего?
   - Это я заранее не хочу говорить. Довольно и того, что девушка сюда сегодня явится, на галерею; видите, насколько я преуспел! Вон там будет, у пятой от нас колонны, ровно в одиннадцать; вон, где гористы эти собрались...