Вот какой поучительный разговор велся теми важными особами, на которых не могли наглядеться наши правоведы, пока прочие отцы отечества обменивались резкими репликами по вопросам, более насущным для страны.
   - Смотрите, - сказал новичкам бывалый их собрат, - его сиятельство на меня взглянул. Знает меня отлично! Мы частенько беседуем с ним, когда принципал пошлет к нему с циркулярами. А глянул сюда, наверно, потому, что выступить хочет, нас предупреждает. Покричимте "ура" ему потом? Только уж давайте погромче!
   Тут шелка прошуршали за спиной молодых людей, и оглянувшиеся успели заметить одетую не без изящества девушку мещанского сословия в сопровождении пожилой, но в пух разряженной матроны. Девушке нельзя было дать больше шестнадцати. Стройная, с крепкими румяными щечками, в эту минуту особенно разгоревшимися, со вздрагивающими пугливо губками, она через плечи впереди стоящих усиливалась заглянуть вниз, а принаряженная матрона шептала ей что-то на ушко, - девушка, любопытно озираясь, тихонько переспрашивала: "Который?"
   - Вот она! - шепотом сказал Абеллино окружающим и наставил свой лорнет. - Только что пришла; вон, за теми юристами. Сейчас не видно ее, верзила этот загородил. Вот опять показалась, а раскраснелась-то как... Ищет, меня украдкой ищет черными огромными своими глазами; не смотрите же все туда, спугнете. А, дылда этот, черт бы его побрал!
   - Ого! - сказал правовед. - На меня указал. Их сиятельства тоже все сюда смотрят. Определенно про меня им говорит. Очень уж любит: принципал мой хвалит ему меня всякий раз. Ах ты, пристально как смотрит. Поздороваться, пожалуй, надо бы.
   Бедняга уже места себе не находил, шпагу сунул между колен, потом оперся на нее, подбочениваться принялся так и этак, усы крутить и разговаривать с неестественной важностью, то кроткий вид принимая, то улыбаясь многозначительно, - как все очень юные люди, замечающие, что их разглядывают.
   В конце концов ему стало невмоготу в лучах славы, направленные на него увеличительные стекла, казалось, жгли ему кожу. Объяснив друзьям, что торопится к принципалу, он попросил заметить хорошенько и передать ему все, сказанное Карпати, если тот возьмет слово, а сам убежал.
   В образовавшемся просвете снова стала видна фигурка красивой мещаночки, которая провела на галерее всего лишь несколько минут, удалясь затем вместе со своею спутницей.
   - И верно, она, - заговорили внизу. - Да он кудесник, этот Бела!
   Последний оратор оппозиции закончил как раз свою речь, заключительные слова которой утонули в разноголосом шуме публики.
   - Что это? Почему шумят? - заволновались юные отцы отечества. - О чем он говорил?
   Во избежание споров, готовых опять разгореться, председатель почел благоразумнее поставить решение нижней палаты на голосование. Маститые государственные мужи с озабоченным челом произносили свое "да" или "нет". Юное поколение отвечало как бог на душу положит.
   Юристам нашим не составило труда наизусть запомнить речь Абеллино.
   - Ну? Как? - стал их спрашивать воротившийся корифей. - Что Карпати сказал? Правда ведь, смело? Правда, замечательно?
   - Он сказал: "Предложение нижней палаты принимаю".
   - Да? Вот это ум!
   10. БОГОМ ПРОКЛЯТОЕ СЕМЕЙСТВО
   Жила в то время в Пожони одна известная семья, если только можно для простоты поименовать "известным" фатальный ее жребий.
   Назовем их Майерами; фамилия эта столь распространена, что никто за свою не примет.
   Глава семейства служил где-то кассиром, и было у него пять дочерей.
   Дочери все были очень красивы, одна краше и очаровательней другой.
   Какое это благо - пятеро прелестных детей! Две девочки уже к 1818 году подросли, став королевами всех балов, украшеньем всех редутов [здесь: танцевальный и маскарадный зал, место публичных увеселений (франц.)]. Светские господа, вельможи даже, охотно с ними танцевали; иначе их и не величали, как только "красоточки Майер".
   Как радовались отец с матерью этой лестной славе! Красавиц дочек они и воспитывали сообразно их красоте, не в будничных трудах по хозяйству, а словно ждало их нечто поприглядней мещанского домоводства: на барский, изысканный манер. Вместо обычных школ шитья да вязанья в первоклассные пансионы их отправляли, - одна отлично выучилась вышивать, другая недурно пела; у остальных тоже открылись разные художественные склонности. "Эта знаменитой артисткой будет, - подумывал частенько отец, - та модный салон откроет и разбогатеет; оглянуться не успеешь, всех в жены разберут банкиры да помещики, что вкруг них увиваются". Наверное, из романов прошлого века вычитал что-нибудь подобное.
   По барскому бы воспитанию и доход, да жалованье простого чиновника большим доходом, как известно, не назовешь. На домашнее хозяйство уходило куда больше допустимого, - отец видел это и по целым ночам ломал иногда голову: где бы, с какого боку немного подсократиться, урезать траты; но выхода не находил. Дочерей нельзя, непозволительно отлучать от светской жизни, чтобы счастье их не разрушить: за старшей как раз помещик один начал ухаживать, - на прошлогодних редутах с ней познакомился; пожалуй, и возьмет, какие же другие могут быть виды на дочь у порядочного человека, а тогда что для него составят тысяча-другая форинтов, тестя вызволить из затруднений?
   Но с помещиками знакомство водить - дело дорогое: публичные увеселения, туалеты, шик да блеск до ужаса много денег съедают; портные, сапожники, галантерейщики, куаферы, шелковщики да цветочники - все кусок норовят ухватить, словно присутствуя незримо за твоим столом.
   Вдобавок и жена заботами себя не отягощала, хозяйкой была никудышной: дымом от нее и не пахло, как в Венгрии про таких говорят. Ничего-то она не умела, все валила на служанок; если ж в средствах была стеснена, занимала направо и налево, нимало не думая, что долги и отдавать ведь придется, и часто, когда денег оставалось в обрез, возьмет и выкинет штуку: пойдет да купит ананас.
   И вот в один прекрасный день начальство внезапно, без предупреждения, как уж водится, назначило ревизию, и во вверенных Майеру суммах обнаружилась недостача в шесть тысяч.
   Вот к чему привело отцовское легкомыслие!
   Майера тотчас уволили и имущество у него конфисковали; поговаривали даже о тюрьме.
   Недели две в городе только и разговоров было что о его позоре.
   Была, однако, у Майера в Пожони старшая сестра - удалившаяся от суеты людской старая дева, мишень для насмешек всего семейства в лучшие времена. И правда: ничего по целым дням не делает, молится только, да по церквам толчется, да кошку свою гладит, а сойдется с такими же старушками божьими - и ну чернить, поносить молодежь, потому, наверно, что сама ее удовольствиями уже не может насладиться. А вдобавок, кто ее там знает, чуть ли не ростовщичеством занимается и ни к кому не питает такой неприязни, как к братниной семье: все-то на них серчает, в толк взять не может, зачем это им нарядно так одеваться, в холе жить, по балам разъезжать, когда сама она зимой сидит невылазно у печки, двенадцать лет единственного платья не снимает и не ест по целым неделям ничего, кроме тминной похлебки с накрошенной туда булкой. Девочкам, чтобы рассмешить друг дружку, довольно было спросить: "А не пойти ли нам к тете Терезе пообедать?"
   И вот эта смешная и порядком зловредная старая дева, прослышав про грустную участь младшего брата, посбирала тотчас отовсюду положенные под законные проценты денежки, свои, урываемые у себя форинт по форинту, долголетние сбережения, и, завязав их в пестрый носовой платок, отправилась в ратушу, где внесла обнаруженную в кассе недостачу, - и не успокоилась, пока всех подряд чиновных господ не обошла и не добилась, не умолила не сажать брата в тюрьму, а дело уголовное против него прекратить.
   Узнав о таком поступке сестры, Майер поспешил к ней и в слезах излил свою благодарность, бессчетно целуя ей руки и слов не находя для изъяснения теплых чувств. Он и дочерей прислал ручку ей поцеловать, что уже с избытком доказывает жертвенную добрую волю милых девушек, кои не побрезговали розовыми, земляничными своими губками к увядшей старческой коже приложиться, без тени улыбки глядя на ее букли и старомодное платье.
   Майер Христом-богом клялся, что отныне единственной целью жизни его будет отблагодарить дорогую сестрицу за благодеяние.
   - Этого ты одним только можешь достигнуть, - ответствовала маститая дама, - если научишь честно жить свою семью. Я последнее, как говорится, отдала, чтобы уберечь тебя от публичного бесчестия, теперь сам уж потрудись поберечься бесчестья еще более громкого, ибо есть на свете срам больший, нежели долговая тюрьма. Ты меня понимаешь. Себе приищи занятие, дочек к труду приохоть. И не считай, пожалуйста, зазорным к купцу какому-нибудь поступить книги вести. Ты в этом деле понимаешь; все подспорье какое-то. И дочери у тебя уже взрослые почти, сами себе сумеют помочь, - от чужой же помощи избави их бог! Одна рукодельница хорошая и своим модным товаром прокормится, другая бонной поступит в приличный какой-нибудь дом; вразумит господь и остальных, посмотришь, еще счастливы будут все.
   Добряк Майер совсем утешенный вернулся домой. О самоубийстве он больше не помышлял, а нанялся вскорости письмоводителем в один торговый дом, сообщив свой спасительный жизненный план дочерям, которые, всплакнув, его и приняли. Элиза пристроилась к портнихе одной. Матильда же предпочла не в гувернантки пойти, а в артистки; обладая красивым голоском и умея немножко петь, она без труда уверила отца, будто на сцене ее ожидает блестящее будущее, что именно на этом поприще легче и достойней всего можно разбогатеть. Очень кстати пришло ей на память и несколько имен знаменитых певиц как раз из разорившихся семейств, избравших тоже сценическую карьеру, а потом в достатке содержавших родителей, которые не знали иной опоры.
   Отец уступил и предоставил дочери следовать ее склонности. На первых порах ангажироваться удалось ей, правда, лишь хористкой; но ведь и прославленные артистки точно так же начинали, твердили Майеру люди понимающие, заслуживающие доверия, которым мы верить, однако, отнюдь никого не призываем.
   Тетю Терезу, само собой, во все это не посвящали, сказали ей, что Матильда в гувернантках. В театрах старушка не бывает, а если и нашепчут ей, что девица Майер на сцене играет, нетрудно будет разубедить: это другая, мол, не брата дочь, ведь артисток с такой фамилией сотни три в Вольфовом [Вольф Пий Александр (1782-1828) - актер и драматург, издавал театральный еженедельник] альманахе наберется; скорее уж на слово поверит, чем близко подойдет к ненавистному ей заведению, правду там разузнавать.
   Итак, Майер решил, что начнет новую жизнь, заведет в семье иные порядки, все будут свои обязанности выполнять, и счастье привалит в окна, двери и во все печные заслонки.
   Пришлось г-же Майер привыкать к готовке, а г-ну Майеру - к пригорелым супам. День-деньской вся семья трудилась. Майер спозаранок и дотемна сидел в своей конторе, Майерша - на кухне, дочки шили, вязали, старшие усердствовали вне дома: одна горы шляпок и чепцов мастерила, другая роли еле успевала разучивать. Так они, во всяком случае, думали друг про дружку. На самом же деле отец больше по кофейням прохлаждался, почитывая газетки: самый дешевый вид тамошнего угощения; супруга, горшки препоручив няньке, судачила себе с соседками; дочки книжки доставали припрятанные или в жмурки играли; старшую развлекали у модистки хлыщеватые молодые барчуки, а про хористку с ее зубрежкой что уж и говорить. Только к обеду семья сходилась вместе и угрюмо, с недовольными лицами садилась за стол. Младшие дулись, препирались завистливо из-за скудных блюд, старшая вообще ела безо всякого аппетита, отбитого разными сладостями перед тем. Все молчали, скучая и будто дожидаясь, когда же кончится праздное это свидание и можно будет вернуться к трудовым хлопотам.
   Бывают счастливцы, умеющие закрывать глаза на все неприятное. Такие ни за что не поверят, будто у них есть недоброжелатели, пока те хвост им не прищемят, не хотят замечать, если лучшие их знакомые отворачиваются от них на улице; даже под носом у себя, в собственной семье, не видят ничего, покуда им не укажут. И наоборот, по отношению к себе в ревнивом самоослеплении целиком вверяются лукавому бесу душевной лености, который склоняет их даже явные свои недостатки скорее оправдывать, нежели постараться исправить.
   Это, вне всякого сомнения, удобно, и прожить так можно очень долго.
   Майеры несколько месяцев влачили свое уединенное, чтобы не сказать печальное, существование.
   Людям, вынужденным жить своим трудом, провидение по естественной заботе своей дарует некий благой инстинкт, который и радость, гордость помогает находить в тяжелой работе. Собираясь всей семьей, такие люди рассказывают, кто насколько преуспел, и это так приятно!
   Инстинкта этого Майеры начисто были лишены. Над их работой словно первородный грех тяготел: никто ни собственным успехам не порадуется, ни другого не порасспросит. Разговоров все избегали, точно боясь, как бы они в жалобы не перешли, а что может быть ужаснее, чем родственные жалобы слушать.
   Но бывают жалобы, внятные и без слов. Во внешности всего семейства стали проступать черты неряшества, обычного для тех, кто лишь в новом платье имеют быть нарядными, а всякое иное, даже не ветхое, если над ним не потрудиться хорошенько целый день, морщит, болтается на них, кажется поношенным, словно вопия о бедности.
   Пришлось девушкам прошлогодние платья разыскивать да перешивать. Масленая наступила, всюду балы, а они дома сиди: жалованья не хватает.
   На кого ни глянь, все расстроенные, надутые, удрученные, но Майера домашние не очень-то занимали. Лишь по воскресеньям после обеда язык у него развязывался под гальваническим действием кварты вина, и отеческие наставления лились рекой. Он говорил, как счастлив, сохранив репутацию свою незапятнанной, и хоть беден и сюртук у него порван (невелика честь для взрослых дочерей!), но гордится этими лохмотьями и желает, чтобы и дети добрым его именем гордились, и прочее и тому подобное.
   Те, конечно, спешили улизнуть от этих рацей и одна за другой выскальзывали из комнаты.
   Но вот семью опять стало посещать более веселое, радужное настроение. Вернувшись как-то из конторы или бог уж там весть откуда, честный наш Майер застал вдруг дочек за громким пением. Жена гладила новые чепцы; платья снова сделались наряднее, еда лучше, и сам г-н Майер, кроме непременной воскресной кварты, и по другим дням получил возможность услаждаться сим приятным застольным феноменом. Все это принял он как должное - так птичка божия, кормясь, не любопытствует, откуда тут пшеничное поле; да еще жена в один прекрасный день нашепнула: Матильда, дескать, такие успехи в своем искусстве показала, что директор нашел нужным прибавить ей значительно жалованье, каковую прибавку, однако, до норы до времени лучше в секрете держать, дабы остальные не пронюхали и того же не потребовали. Г-н Майер и это счел вполне в порядке вещей.
   Его, правда, удивляло, что Матильдины наряды день ото дня становятся все роскошней, что шали и шляпки свои, одну моднее другой, она, едва надев, уже младшим сестрам отдает. Примечал он также, что разговор в комнате при его появлении сразу, бывало, оборвется, а спросишь, о чем тут они, дочки переглянутся прежде с матерью, словно боясь дать разноречивый ответ. И в беспокойстве своем как-то отважился Майер даже сказать жене: "Что это Матильда такие дорогие платья носит?"
   Добрая женщина, однако, поспешила рассеять опасения заботливого отца. Во-первых, материя эта совсем не такая уж дорогая, просто эффектная, кажется, будто муар, а на деле-то струйчатая тафта, и потом Матильда платья эти не по настоящей цене берет, а у примадонн, которые за бесценок их сбывают: одно купят, от другого избавляются, так уж у них принято там, в театре.
   Любопытные очень вещи г-н Майер узнавал, принимая все за чистую монету.
   С того дня все домашние особенно стали ухаживать за ним. Справлялись, чего бы ему хотелось, допытывались, что он больше любит.
   "Какие добрые дочки у меня!" - твердил про себя счастливый отец.
   На день рождения обе приятно поразили его своими подарками.
   Особенно его порадовала преподнесенная Матильдой великолепная пенковая трубка с резным узором, изображавшим гончих. Вещица, не считая даже серебряного колпачка, пожалуй, все двадцать пять форинтов стоила.
   На радостях, а также из приличия решил Майер и сестру в этот день навестить - тем паче, что к сюртуку ему новый бархатный воротник пришили. Сунув и затейливую свою трубку в рот, гоголем прошествовал он через весь город до Терезина обиталища.
   Старая дева мирно домоседничала у камелька; у нее еще топили, хотя весна была в разгаре.
   Господин Майер поздоровался, не вынимая трубки из зубов.
   Тереза предложила садиться. Держалась она с ним очень холодно, трижды кашлянет, прежде чем раз ответить. Майер ждал все вопроса, откуда у него трубка эта красивая, - ждал не без тайной надежды, что, узнав о знаменательном ее происхождении, сестра тоже не преминет его осчастливить каким-нибудь подношеньем. Наконец сам отважился:
   - Смотрите-ка, сестрица, трубка какая пенковая у меня.
   - Вижу, - отозвалась та, не глядя.
   - Дочка ко дню рожденья купила. Взгляните же!
   И подал ей с этими словами изящную вещицу.
   Старуха схватила ее за чубук и так шваркнула об железную печную лапу, что трубка разлетелась в мелкие дребезги.
   У Майера даже челюсть отвисла. Вот так поздравила со днем рождения!
   - Что это значит, сестра?
   - Что значит? А то, что глупец вы, разиня, рохля. Ему уже такие вот рога наставили, в дверь не пролезают, а он не видит ничего. Этакий простофиля! Все кругом знают давно, что дочь ваша - любовница магната-богача, а вы не то что жить с нею в одном доме не чураетесь, заработки ее постыдные разделять, - вы еще сюда, ко мне приходите этим похваляться.
   - Как? Которая дочь? - вскричал Майер, у которого от неожиданности в голове все перепуталось.
   Тереза пожала плечами.
   - Не знай я вашего легкомыслия, оставалось бы только счесть вас ужасно испорченным. Думали, одурачили меня, сказав, что дочку в бонны устроили, отдавши ее в театр? Не буду взгляды мои на жизнь излагать, это взгляды прошлого века, согласна; но имею же я право предположить, что человеку, который алгебре обучался, под силу простейшее уравнение решить: как это при месячном жалованье в шестнадцать форинтов сотни тратить на роскошества, бьющие в глаза?
   - Но простите, жалованье Матильде повысили, - сказал Майер, которому очень хотелось и других хоть отчасти уверить в том, во что слепо верил он сам.
   - Неправда. Можете, если хотите, самого директора спросить.
   - И потом не такое уж это роскошество, как вы, сестрица, полагаете. Платья, которые Матильда носит, она подержанными у примадонн достает.
   - Тоже ложь, все с иголочки у нее; у одних только Фельса и Губера больше чем на триста форинтов кружевного белья на этой неделе накупила.
   На это Майер не знал, что ответить.
   - Да что вы на меня, как телок на мясника, уставились! - закипая наконец, воскликнула Тереза язвительно. - Ее сотни, тысячи в коляске, в наемном экипаже с господином этим видели, вы только умник такой, что под носом у себя ничего не замечаете. Вот вас за нос-то и провели, франтик вы безголовый. Удивляюсь, как это про вас еще пьеску веселую никто не сочинил, eine Posse mit Gesang [водевиль, опереточный фарс (нем.)]. Отец семейства, который, накачавшись вином, проповеди воскресные читает дочкам, хихикающим у него за спиной, и трубками пенковыми еще тут похваляется, которые дочернин совратитель на день рожденья покупает для него. Да если б вы хоть отдаленно об этих гадостях догадывались, метлой бы этой вот, которой черепки от вашей трубки сейчас выгребаю, из комнаты вас погнала. Уж коли совесть вашу за пенковую трубку можно купить, я за вас и понюшки табака больше не дам!
   Почтенный наш Майер, крепко таким заявлением скандализованный, ни слова не говоря, встал, взял шляпу и пошел - сначала к Фельсу и Губеру. В лавке он выяснил, сколько всего понакупила там дочь. Да, это поболее трехсот форинтов выйдет. Тереза хорошо осведомлена. Что поделаешь, всегда найдутся добрые друзья, готовые сообщить про вас все, что только может вам неприятность причинить.
   Оттуда направился он в театр, к директору, и спросил, какое у Матильды жалованье.
   Директор, не заглянув даже в книги, тотчас ее припомнил и сказал: шестнадцать форинтов, но и тех она не заслуживает, потому что готовится кое-как, вперед не продвинулась совсем, да, видно, и не заинтересована в этом, - репетиции пропускает, полжалованья на вычеты уходит у нее.
   Это было уже слишком!
   Не помня себя бросился Майер домой. Вломился он, по счастью, с таким шумом, что у семьи было время укрыть Матильду от его ярости. Но все же хоть то удовлетворение получил, что лишил всех прав на имущество негодяйку и от дома отлучил, предупредив, чтоб и на порог не совалась, а не то шею ей свернет, кости переломает, на куски изрубит и со свету сживет посредством казней столь же малоупотребительных.
   Незлобивый человек, воспылал он свирепостью тигриной, жестоко-неумолимой; о проклятой им дочери и слышать больше не хотел, запретив даже имя ее при нем произносить, а какая посмеет, вышвырну, мол, и ту.
   Безжалостная эта фраза вызвала слезы безутешные, но честный Майер порешил быть отныне твердым и не замечать, как дочки с матерью вздыхают все время за обедом. Вздыхать никому не возбраняется, пускай себе вздыхают, если им нравится, но он, Майер, и не подумает даже спрашивать, почему да отчего.
   Неделю целую выдерживал он характер, хотя иной раз не прочь был бы и услышать словечко - одернуть, по крайней мере; а так ведь и не за что.
   Часто уже с языка готов был сорваться у него вопрос о дочери, но сдержится и промолчит.
   Наконец однажды за обедом - вся семья была в сборе, но к еде никто не прикасался, хотя подали "штерц" [мука с картофельным пюре, пережаренные с жиром], - Майер не выдержал.
   - Ну, что там еще? Что с вами? Почему не едите, кукситесь мне тут?
   Дочери поднесли к глазам передники и пуще прежнего расплакались.
   - Доченька при смерти моя, - рыдая, ответила мать.
   - Ну, конечно! - сказал отец, полную ложку жареной муки отправляя в рот, так что чуть не поперхнулся. - Не так-то это просто, помереть. Не так уж оно легко...
   - Да и лучше бы для нее, бедняжки, умерла бы - и не страдала больше.
   - Что ж вы доктора к ней не позовете?
   - Доктора недугов таких не лечат.
   - Гм, - буркнул Майер и принялся в зубах ковырять.
   Жена помолчала и завела слезливо:
   - Все-то тебя поминает, все тебя одного; только б разик последний отца повидать, ручку поцеловать ему да скончаться спокойно...
   При этом слове все семейство завыло в голос, что твой орган. Сам Майер достал платок, сделав вид, будто сморкается.
   - И где же она лежит? - спросил он, стараясь говорить твердо.
   - В Цукерманделе [тогдашняя окраина Пожони], в комнатке дешевой, меблированной, одна, всеми покинутая.
   "Ага, значит, в бедности живет, - подумал Майер. - Так, может, не совсем верно, что сестра про нее говорила? Ну, влюбилась, положим, и подарки брала; не такой уж это грех, не следует же из этого, будто она на содержании. Ох, уж эти завидущие старые девы, сами радостей в жизни настоящих не изведали, вот и злятся на молодых".
   - Гм. И обо мне, значит, негодница, вспоминает.
   - Она говорит, это проклятье твое ее сгубило. Как отсюда ушла... - Тут снова общие рыданья прервали ее. - Как ушла, - продолжала Майерша, - так с тех пор и не вставала. И не встанет больше, уж я знаю, теперь одна дорога ей - в могилу...
   - Ладно, отведите меня к ней после обеда! - отрезал Майер, окончательно отмякнув.
   Вся семья повисла у него на шее, лаская его и целуя. Какой папочка добрый, какой великодушный, лучше на свете нет.
   Еле дождавшись, пока со стола уберут, поспешили все приодеть мягкосердого главу семейства, палку ему подали и вместе отправились в Цукермандель. Там в убогой мансарде, где, кроме кровати и бесчисленных пузырьков с лекарствами, не было в полном смысле ничего, лежала Матильда.
   Сердце защемило у доброго отца при виде этого запустения. Так, значит, Матильда - нищая! Вот бедняжка!
   Хотя не трудно бы и сообразить, что не могла же она за одну неделю все свои кружевные рубашки и шелковые косынки проесть, с лекарствами проглотить!
   Увидев отца, девушка хотела было приподняться, но упала без сил. С сокрушением подошел к ней Майер, точно сам кругом перед ней виноват. Дочь схватила его руку, прижала к груди и, осыпая поцелуями, стала умолять прерывающимся голосом простить ее.
   Поистине каменное сердце требовалось, чтобы устоять! Он простил. Тут же кликнул извозчика и отвез ее обратно домой. Пусть соседи плетут что вздумается! Кровь у него в жилах или водица? Как это может отец собственное дитя из-за ничтожного проступка губить.
   Тем более что и причины ведь отпали все. В тот же день Майер получил доставленное ливрейным лакеем и собственноручно написанное не раз уже упомянутым помещиком послание, в коем выражалось искреннее сожаление, что невинные его знаки внимания, чуждые всякого дурного умысла, подали повод к столь печальным недоразумениям. Он-де все почтенное семейство глубоко уважает, и питаемые им к Матильде чувства вызваны исключительно ее искусством. Сколь же добродетель ее неуязвима, о том никто не знает лучше его самого, в чем готов он дать хоть письменное заверение, буде таковое потребуется.