Страница:
А сейчас Костя лишь страдальчески морщится и нехотя выговаривает ему за оплошность, когда оробевший возница сваливает свой груз не в воду, а на плотину. Скажет что-либо вроде: "Экий ты росомага, братец!" Или: "Какой же ты неулака! А ведь в солдаты скоро пойдешь!"
И спокойно, молча покажет на следующей подводе, как надо оборачиваться.
Вот и сейчас он молча взял под уздцы очередную лошадь на спуске, отстранив ее хозяина, и уж хотел проделать все до конца сам, как вдруг вздрогнул и словно застыл, подняв голову и глядя на дальний, за большим нижним омутом, берег, где по самому краю пылил проселок. Потом словно бы зарница обошла ему лицо - такая вдруг радость засияла на нем!
Он торопливо сунул повод снова хозяину лошади, мальчугану:
- Давай, давай, пошевеливайся! А то ведь ты лошади боишься, а лошадь - тебя!
Он сказал это по-прежнему: весело и необидно.
Кругом засмеялись.
Но только это он и успел сказать: с быстротою и проворством оленя он вынесся на гребень плотины, приостановился и еще раз глянул на тот берег за омутом из-под щитка ладони.
В полуверсте примерно, по проселку нешибкой рысцой ехал всадник.
"Успею или не успею? - Он мгновенно прикинул: - Если кругом, то не успею".
Там, где корень плотины округло примыкал к тому берегу, образуя с ним огромнейшую и глубокую котловину, на дне ее разрослась темная и густая - не продерешься! - ветляная роща, насаженная когда-то Шатровым, дабы укрепить берег.
Это место звалось: Страшный Яр. Ходить там побаивались. Но Костя и сейчас любил вспоминать, как совсем еще мальчонкой он, преодолевая страх, спускался в эту сырую и темную падь, когда приходило время драть хмель, и надирал его там целые мешки. И страшно этим гордился.
Огибая дно этой котловины, над самым урезом воды, пролегала давно уж не хоженная, перебитая оголившимися от земли корнями, болотистая тропинка. Ею иной смельчак и теперь сокращал путь, когда хотел быстрее выйти на проселок. Она была гораздо короче верхнего пути, как тетива короче дуги лука.
По ней-то и кинулся сейчас Костя, чтобы успеть перехватить всадника.
И успел!
Впрочем, завидя его, бегущего навстречу, всадник сам остановил коня.
Это была Вера.
Подбежав, он ухватился левой рукой за переднюю луку седла отдышаться, а правой принял протянутую ему руку и, сам не зная, как произошло это, поцеловал.
Но можно было подумать, что и не поцеловал, а только невольно ткнулся лицом - с разбегу.
Верочка принахмурилась, но ничего не сказала.
Удивляться надо было его зоркости: как только он мог признать ее в этом всаднике, да еще и за полверсты! Ее и в близи-то не вдруг можно было признать: она сидела верхом по-мужски и в мужском наряде. На ней был легкий, осенний, изящного покроя чекменек с перехватом, вроде казачьего, с каракулевой кое-где опушкой, и казачьего же вида маленькая папаха из серо-голубых, "с морозцем" смушек.
Черная челка ее лихо выбивалась из-под шапочки, тугие яблоки-щеки рдели - от езды ли, от встречи ли, темные, большие глаза сверкали.
- Костя, как это вы узнали меня?! - Это было первым ее вопросом.
- А вот узнал...
И ничего не посмел сказать больше, а только просунул руку под косматую черную гриву гнедого ее коня, в жаркое подгривье и ласково потрепал его шею:
- Ого! Под гривой у него, как в печке: гнали?!
- Что вы! Разве я не знаю... Костя, только вы осторожнее с ним: он ведь у меня страшно злой, может так хватить зубами!.. Он - киргизский, степной породы. Я его Киргизенком и назвала. Он чужих близко не подпускает. Его с поля каждый раз изловом берут - не дается! А меня знает, на один мой голос бежит! А вы с ним поосторожнее!
Конь, однако, не обнаруживал в отношении Кости никаких злых посягновений. Только звонко грыз удила да косился налитым кровью оком.
Верочка сочла нужным удивиться:
- Смотрите, Костя: вы его гладите, и он ничего!
- А лошадь всегда знает, кто его хозяина... кто его хозяину друг!
- Ах, вот как?! - И накопившееся в ней озорное электричество, подавленное внезапностью встречи, прорвалось. Она рассмеялась испытующе и лукаво: - А что же вы... падеж переменили?
Он молчал.
Со свойственной ей быстротой перехода она опять сделалась строгой:
- Все-таки я нехорошо поступаю: говорю с вами, сидя на лошади. Как будто вы - пленник или слуга!
И прежде чем успел он ответить, она уже соскочила на землю.
И, не давая ему словечка вымолвить, принялась хвастаться и конем, и своими познаниями в езде, в седловке и во всем, что относилось до лошадей:
- Он совсем молодой, посмотрите: все чашечки целы, не стерлись.
С этими словами она быстро, и впрямь умело, заставила лошадь раскрыть пасть и глубоко показать зубы:
- Видели?
Костенька ничего не видел, но сказал - да. Тут же сознался в полном своем невежестве по конской части:
- А я думал: киргизская лошадь - она только в пристяжных ходит... вот как у Шатровых.
- А вы не думайте!
И тут уже она совсем осмелела:
- Вы знаете, какой у него бег? Ого! А сила какая, выносливость! Рысью я на нем тридцать - сорок верст могу сделать: я устану, а он никогда!
- Верочка, но ведь рысью, наверно, тряско? На иноходце спокойнее.
- А! Не терплю я иноходцев. Что я - попадья?!
И она, двигая ладонью вправо-влево, насмешливо показала, как покачивает всадника иноходец.
- А мой Киргиз - огонь, зверь!
- А не опасно? Сила же какая нужна - справиться с ним!
Она усмехнулась:
- Сила? А в кого мне хилой-то быть? Папаша мой на пари рублевики серебряные голыми руками ломает!
- Да что вы?
- Вот... А вы говорите!
И спохватилась:
- Что же это мы стоим? Мне времени терять нельзя: я сегодня же и обратно. Идемте.
- Как - идемте? Вы садитесь на свою лошадку.
- А вы?
- А я пойду рядом.
- Нет, так не годится. Пеший конному не товарищ.
На мгновение задумалась. Выход был найден:
- Костя! Он же очень сильный, он свободно выдержит нас двоих: хотите - в тороках?
Шатров был дома один. Поздоровавшись и отступя в сторонку, Костя сказал:
- А я вам гостью привел, Арсений Тихонович.
И тогда из полутемной прихожей в столовую выбежала Вера.
- Здравствуйте!
И, на мгновение окинув руками шею Шатрова, привстав на цыпочки, по-родственному его расцеловала в щеки. И отступила. И, зардевшись, потупилась.
Шатров, отечески, радушно улыбаясь, осмотрел ее с ног до головы.
- Совсем казачонок! Да-а, Емельян Пугачев от такого адъютанта не отказался бы! Ты одна?
- Одна.
- Так...
И ничуть не удивился: знал он ее, Верочку Сычову, - знал еще, когда она под стол пешком ходила, а со временем, как, впрочем, все близкие к семье Сычовых, успел привыкнуть ко всем ее мальчишеским выходкам.
- Ну, адъютант Пугачева, раздевайся, садись, отдыхай. Я распоряжусь насчет обеда.
Костя хотел попрощаться и уйти. Шатров ласково положил ему руку на плечо и удержал:
- Да полно тебе, успеешь. Не велика, там работа! А мне сейчас все равно надо сходить на крупчатку: как там н о в ы й-т о у меня? А ты позанимай гостью. Через час - обед.
Он вышел в прихожую, но тотчас же вернулся, уже в темной шляпе с большими полями и в кожаной распахнутой куртке, - вернулся, чтобы спросить:
- А как же тебя из гимназии отпустили?
- Захворала мамаша. Меня и отпустили на несколько дней. Начальница у нас строгая, но она очень добрая.
Заодно объяснила, что примчалась она к Шатровым за Никитой Арсеньевичем. Посылали нарочного сперва в Калиновку, в больницу, сказали, что уехал. А нарочный - бестолковый: не спросил даже, куда уехал.
- Никита - в городе. Ольга Александровна срочно вызвала его на консультацию в госпиталь свой. Ну, а о Сергее, о Володе ты знаешь: там, где им надлежит быть.
В этих словах Арсения Тихоновича Вера ощутила упрек.
Он ушел.
Она легкой ступью, чуть прискальзывая на цыпочках, пронеслась по всем комнатам, из двери в дверь, будя голосом эхо пустынного и по-осеннему светлого зала. Раскрыла рояль, прошлась пальчиками по клавиатуре и вдруг загрустила.
- Костя, пойдемте в сад, к н а ш е й ветле.
В саду пахло осенью. Студеный Тобол голо и хмуро, жестким каким-то блеском просверкивал сквозь поредевшую листву тополей: словно бы недоволен был, что вот смотрят, как стынет, стынет он, готовясь скрыться под ледяным, зимним своим покровом.
Они - у своей ветлы.
- Костя!
- Да?
- А помните, как вы качали меня на этой ветле и как мне влетело из-за вас от мамаши.
- Помню, Верочка.
- Костя...
- Да?
- А ведь, возможно, мы с вами видимся в последний, в последний раз!
У бедняги заныло сердце.
- Верочка, это почему?
Покачивая "их" ветку, она молча смотрела вдаль, давая глазам своим наполниться слезою. Потом сказала голосом обреченности:
- Я не вернусь в гимназию.
Он переменился в лице:
- Почему?! Верочка... а куда же вы? Что же вы хотите сделать?!
Она печально взметнула брови.
- Я... ухожу на фронт... Буду сестрой милосердия.
В Калиновке, заехав сразу на квартиру к Матвею Матвеевичу Кедрову, Костя не застал его дома: писарь работал в волостном, хотя день был и неприсутственный - воскресенье.
На стук железным кольцом в калитку наглухо запертых ворот вышла на пустынно-песчаный, поросший мелкой, кудрявой травкой заулок сама хозяйка - вдовая попадья, а теперь просвирня калиновской церкви, Анфия Петровна - седая уже, грузная женщина, с пытливым, настороженным взглядом.
Но, узнав Костю - одного, так сказать, из шатровских, - она встретила его приветливо и даже проявила необычайную словоохотливость:
- В волостном, в волостном он, батюшка наш Матвей Матвеич. Я и то говорю ему однажды: "Видать по всему, Матвей Матвеич, вы есть человек верующий; а ведь в воскресенье-то работать грешно: седьмой же день, говорю, господу богу твоему!" А он мне: "Это, дескать, в Ветхом Завете сказано; а что Христос сказал, когда укорили его фарисеи, что зачем он исцеляет в субботу: что должно делать в субботу? Добро или зло? Спасти душу или погубить? Чтите, говорит, сие, Анфия Петровна, в Евангелии от Луки". И даже стих сказал какой! Я прямо-таки дивлюсь такому человеку: я вот священнослужителя, иерея, вдовая жена, а и то не помню, где что сказано. А он, писарь волостной, человек интеллигентный, и, смотрите вы, всю Библию чуть не на память знает! "Так вот, говорит, у меня в воскресенье - солдатский день: пособие выдается солдатским семьям. Потому что в будний-то день народу и вздохнуть некогда: сами знаете. Авось, говорит, Анфия Петровна, не осудят меня на том свете за это, а? Как вы думаете?" Ну, где ж там осудить такого человека!
Голос просвирни пресекся от растроганности, и она смолкла.
Костя терпеливо ждал, когда она отпустит его. Но она сочла нужным поведать ему и про другого своего жильца, прежнего, который, подобно Кедрову, снимал у нее весь верх полукаменного ее дома, но уж совсем, совсем был другой человек. Она и до сих пор не могла простить ему обиды, которые он наносил ей.
Это был фельдшер больницы, человек семейный: жена и трое детей малых.
- Дак вот, не понравилось ему, что у меня там, в паратной комнате, на кивоте - вот увидите сами - икон уж очень много понаставлено. Да еще и лампадка неугасимая, и днем и ночью: по обету. "Что, говорит, это, Анфия Петровна, уж очень много богов-то у вас наставлено, нельзя ли сократить некоторых? Да вот и лампадка ваша: не можете ли вы ее к себе перенести? Ведь сколько она кислороду-то пожирает, а у меня здесь детки спать будут!" Ах, ты, думаю, чемер бы тебя взял! Да в ту же зиму ему и отказала: "Извольте искать другую квартиру!" - "Да где ж я ее найду? Таких домов, как ваш, говорит, во всей Калиновке больше нету. Что же вы меня среди зимы, можно сказать, на снег, и с малыми детьми, выгоняете!" А я ему: "Ну, ин там ки-сло-о-ро-ду много!"
И она в лицах изобразила перед Костей весь свой разговор с фельдшером-вольнодумцем.
- Ну, а Матвей Матвеевич?
Просвирня даже глаза закатила и восторженно пропела:
- Ну-у! Об этом человеке такое спрашивать! Да он даже и не заикнулся! А напротив: увидал у меня Библию, да и выпросил к себе: книга, говорит, исключительная. И сейчас у него - на особом столике, вот увидите... И вообще сказать: ведь уж сколько время он квартирует у меня, а и единой вещицы в комнате у меня не переставил, не перешевелил. Случись - уедет, - не дай бог, конешно! - и все как до него было, так и после его останется: не шевелено. Вот он какой есть человек! Ой, да заговорила я вас! А вы заведите-ка лошадку во двор, да и прогуляйтесь к нему в волость.
Костя так и сделал.
Волостное правление помещалось в приземистом, каменном, с побелкою, многооконном здании, словно бы вросшем в пески.
Как войти, направо, в холодных сенках с запахом сургуча и чего-то нежилого, казенного, виднелась источенная временем несуразно-толстая деревянная дверь, перепоясанная толстыми железными полосами. В проушину дверного пробоя и в кольцо железной наметки, схватывая их, пропущена была дужка навесного замка, похожего на гирю. В двери был глазок, без решетки, но такой узкий, что к нему можно было только припасть глазами, а руки не просунуть.
Костя с любопытством приостановился: так вот она какая, эта волостная "каталажка", "чужовка", а попросту говоря, тюремный чулан для провинившихся мужиков.
Там кто-то был: изнутри припали к дверному окошечку чьи-то глаза. Невольно вспомнилось, как в детстве пугивал его дед: "Не озоруй! А то пришлет стражника урядник: - Кто тут озорничает? - Костя Ермаков. - Ага! Давайте-ка я его в чужовку запру!"
Хриплый голос оттуда громким шепотом окликнул Костю.
- Паренек! Нету ли у тебя на цигарочку табачку?
- Нету, брат.
И как же он пожалел в тот миг, что он - некурящий!
Крепкая, в желто-бурый, казенный цвет покрашенная дверь в присутственную комнату волостного правления была почему-то заперта изнутри на крючок. Костя несмело потянул за холодную скобу, до сверкания натертую множеством мозолистых мужицких ладоней, и отошел: стучать, дергать не посмел - решил обождать, пока откроют.
Волостной писарь Кедров давно уже приучил свою волость к такому порядку. До него было не так: входил всякий и в любое время присутственное и неприсутственное. Если волостное начальство заседало усаживались на скамьи и ждали. А кому же приятно, ежели ты пришел к своему волостному писарю или к старшине с какой-либо своей болью, жалобой, нуждишкой, а тут сидят и глазеют на скамьях соседушки твои или совсем чужие! Как тут выложишь тайное из души? Поэтому и мужики, и солдатки, и увечные воины, и судиться пришедшие одобряли такой распорядок: что иной раз и при закрытых дверях примет их, и выслушает, и совет даст Матвеич. "Идешь к нему, как все равно на исповедь: если что у тебя такое-эдакое, то уж будь благонадежен, сохранит твое дело в секрете. А случись беда - без совета, без помоги человек от него никоторый не уходил!.."
Должно быть, и сейчас т а й н о е нечто выкладывает в слегка высунутый ящик писарского длинного стола под зеленым сукном этот коренастый увечный солдат, с похожей на окорок, толстой и неуклюжей деревягой вместо правой ноги. Только не из души выкладывает, а... из этой самой деревяги!
Деревяшка внутри пустая, долбленка. Хитро устроенная в шаговой боковине выдвижная дощечка, чужому глазу и незаметна, обработана под одно.
Увечный солдат выложил в стол писаря два нагана. С горделивою радостью слегка прищелкнул языком.
- Вот это - штучки! Офицерские: самовзводы... Фронтовички-землячки с собою привезли. Есть и винтовки: на дальней пашне, в избушке зарыты. Не беспокойтесь: в полной сохранности будут. Достанем, как час придет!
Кедров на это ничего ему не сказал. Но вот из дупла деревянной ноги солдата выложен плотный тючок листовок. Солдат поднес ладонь к носу, втянул воздух:
- Свеженькие, Матвей Матвеич, аж газетной краской пахнут!
На лице Кедрова радостное удовлетворение:
- Это нам сейчас дороже всего! Казармы оделил?
- Ну как же!
- Благополучно?
- Так точно!
И, помолчав, добавил:
- Первое: что - георгиевский кавалер, видят. - Тут он докоснулся до Георгиевского крестика на груди своей защитки. - Второе: что не зря, видно, крест даден, если ушел на фронт на обоих - на своих, а вернулся вот... - Тут он похлопал слегка ладонью по залоснившейся поверхности своей деревянной ноги. Усмехнулся. - Ну, - сказал, - кажись, выложил все из своего сейфу! А что? Понадежнее вашего, пожалуй! - Он показал на высившийся в углу, под рукой у писаря, стальной могучий куб несгораемого, где хранились паспорта мужиков, казенные деньги, печати различные, особо важные бумаги и призывные списки. - Нигде никаких подозрений!
- Ну и чудесно, Егор Иваныч, чудесно!
- Всегда вашей хитроумной выдумке дивлюсь, когда свой сейф этот загружаю!
- Твоих рук дело. Смекалисто смастерил!
- Стрелять обучился - стругать не разучился! А насчет солдатской смекалки - так дело известное: солдат, сказано, и черта в табакерке год со днем проносил! Жалко только, что дупло маловато: винтовку не всунешь, не пронесешь!
- Ничего, Егор Иваныч: если солдат в окопах наш будет - то и винтовку с собой захватит!
- А он и наш, солдат! И на фронте - наш, да и в тылу!
Кедров ничего ему на это не ответил, а только спросил:
- Побывал у землячков?
- А как же? Побывал!
- Ну и как?
- А так, Матвей Матвеич, что разговор у землячков один: скоро ли, говорят, фронт в обратну сторону повернется?.. А мы здесь поддёржим. Такое настроение!
Кедров молча, удовлетворенно кивнул головой. Потом в суровом раздумье произнес:
- Да, теперь все - в этом. Солдата, солдата надо добывать! За армию борьба, за войско!
Солдат с деревянной ногой выложил из ее тайника все и однако не торопился задвинуть ее потаенную дощечку. Ждал чего-то.
Кедров встал, готовясь отпустить его: годы и годы подпольной работы приучили его ни на минуту лишнюю не затягивать конспиративных встреч ни с кем.
И в это время, понизив голос до шепота, связной спросил:
- А от вас, Матвей Матвеич, ничего не будет?
- Нет, Егор Иваныч, сегодня от меня ничего не будет. Пойдешь налегке.
Улыбнулся. Сверкнул стеклами очков.
Улыбнулся и солдат.
- Ну, ин ладно! Налегке так налегке, прогуляюсь, значит, порожнячком.
Он задвинул дощечку, молодцевато выбодрился и даже притопнул деревяшкой.
В тот же миг чуть заметная морщинка боли прошла у него по лицу.
Кедров отвел уж протянутую для прощания руку и в тревоге спросил:
- Болит? С протезом что-нибудь неладно?
Солдат покачал головой и как можно беззаботнее ответил:
- Что вы, Матвей Матвеич! Все в наилучшем виде. Хоть сейчас - на круг: станцую! Не верите? Не верите? Ну, ей-богу же, ничево-ничевошеньки!
Но Кедров и впрямь не поверил его бодрению:
- А чего ж ты поморщился? Знаю ведь я тебя: через силу, а терпишь! Этим, Егор Иваныч, шутить нельзя. Натер, наверно... - Он хотел сказать: культю, и - запнулся; жестокой и уничижающей человека показалась ему вдруг грубая голизна этого слова. - Натер, наверно, ну и вот воспаление! Нет-нет, и не возражай! Давай полежи-ка ты дома денька два-три: дай отдых, а я доктора к тебе попрошу зайти. Ты знаешь его: Шатров - доктор, Никита Арсеньевич.
Егор и руками замахал:
- Ну, что вы, Матвей Матвеич! Божиться заставляете! А что поморщился я - так это я кожу ущемил ненароком. Ну, сами подумайте: стану ли я в таком деле так безголово поступать?! Нога ногой, а ведь я-то должен понимать, что завались я в постелю, захворай - тогда и п о л е в а я п о ч т а моя вышла из строя! Какой-никакой, а делу - ущерб!
И, ясными, лучащимися глазами глянув на Кедрова, пояснил:
- Я свою деревягу так и называю про себя: полевая почта. Утром, как проснусь, протягиваю за ей руку - прицеплять, а сам шепотком над ней приговариваю: "А ну-ка, полевая моя почта, иди-ка ты, мол, сюда, становись на свое место: за работу пора приниматься - времена не ждут!.." Нет, Матвей Матвеич, ты, дорогой мой, об этом не беспокойся. Сам себе дивлюсь: а словно бы я о деревяшке своей больше забочусь, чем о той... ну, о прежней, живой, сказать, ноге, чтобы она у меня работала. Без отказу!..
Сняв кепку, Костя вошел наконец в большую, неуютную залу волостного правления. Уже никого не было из приходящих - ни баб, ни мужиков. Длинные, окрашенные под орех скамьи стояли в несколько рядов, пустые.
Кедров сидел посредине длинного, под зеленым сукном стола, стоящего на помосте с лесенкой, и что-то писал.
Сзади высился огромный портрет царя в голубой ленте наискось, через всю грудь.
Увидав Константина, остановившегося между скамьями, писарь поприветствовал его легким взмахом руки, неторопливо собрал свои бумаги и замкнул их в неподъемно тяжелый и на взгляд куб несгораемого шкафа в углу.
Затем спустился со своего помоста в зал.
Поздоровавшись за руку, проговорил глуховатым баском, словно бы извиняясь и в то же время шутя:
- Ничего, братец, не поделаешь: место присутственное! Туда, на эшафот, только мне да старшине - одним словом, начальству волостному восходить положено... Пошли? Все дела покончил.
Дорогой говорили о разном. Кедров расспрашивал о Шатровых: давно их не видел. Больница Никиты Арсеньевича была в полуверсте от села, в березовой роще, так что тоже виделись не часто.
Костя полюбопытствовал: что это за трехгранное медное стояльце, украшенное орлом, на столе перед Кедровым? Зачем эта штучка?
Кедров рассмеялся:
- О, эта штучка, брат, такая, что без нее ни один суд в Российской нашей империи не смеет заседать, ни одно присутствие, даже и наше, волостное! - И он объяснил ему, что этот маленький долгогранник из трех медных пластин, соткнутых шатерчиком, по виду - настольная безделушка, именуется з е р ц а л о. На каждой грани вытравлено по указу Петра Великого - с напоминанием судьям и начальству, чтобы судили справедливо и по закону.
- А мужиков это вы сажаете в каталажку?
- Нет, старшина, урядник; ну, само собой разумеется, и становой, и земский начальник, и исправник. Не надолго сажают, по пустякам. На обед я их домой отпускаю... Правда, бывает, что по этапу гонят политических ссыльных, здесь им бывает остановка, - тогда другое дело: солдата приставляют к дверям.
Дома он учтиво спросил у просвирни, нельзя ли ему с гостеньком попить чайку. Она даже обиделась:
- Господи милостивый! Да идите вы, идите, с гостеньком со своим, уж все будет, все!
Вскоре через лестничное отверстие с открытой крышкой Кедров бережно принял от хозяйки вскипевший самовар и затем большой поднос, установленный блюдечками и тарелочками с медом, сушкой и вареньями.
Когда все было подано, снизу, из полуподвального этажа, донесся голос просвирни:
- Угощайтесь, Матвей Матвеич, беседуйте, а я пойду коровушку подою.
Слышно было, как захлопнулась за хозяйкой наружная дверь.
Кедров снова вышел в сенцы, разделявшие обе его большие комнаты, и опустил над лестничным отверстием западню. Теперь верхние хоромы наглухо были отделены от хозяйских внизу.
Кедров ласково подмигнул гостю:
- Ну, вот, Костенька, теперь спокойненько попьем чайку да побеседуем без помехи! Так зачем же ты пожаловал ко мне? От Арсения Тихоновича?
Смутившись, Костя ответил:
- Нет, я от себя.
- Та-ак...
Заторопившись, Константин расстегнул нагрудный кармашек защитки, достал оттуда телеграмму, вчера лишь им полученную, и, развернув, протянул через стол Кедрову, сидевшему у самовара.
Поправив очки, Матвей Матвеевич пробежал телеграмму.
Она была на имя Кости, из Казани, из тылового госпиталя, от Ермакова Степана. Степан извещал в ней младшего брата, что тяжело ранен, что Ольга Александровна охлопотала ему пересылку в свой госпиталь; просил брата, чтобы тот приехал повидаться.
Возвратив телеграмму, Кедров сочувственно помолчал, покачал головою и сказал:
- Какая же от меня помощь, друг мой, нужна?
- Матвей Матвеич, выдайте мне паспорт.
Кедров взирал на него изумленно:
- Паспорт? Но тебе же еще года не вышли. Зачем тебе паспорт?
- Я на фронт пойду.
- Час от часу не легче! Твоему году еще далеконько, друг!
- Ну и что ж? Я добровольцем пойду. Хочу заменить брата. Хочу отомстить за него... за брата Степана.
- Вот оно что-о-о!
Кедров привычным жестом, пальцами левой руки передвинул оправу очков "на лучшую видимость", как говаривал он сам, и долго всматривался в лицо юноши.
- Отомстить... Кому же ты хочешь отомстить за брата Степана?
Теперь пришла очередь Косте воззриться на него с изумлением:
- Как - кому? Немцам. Они же его... - Тут он приостановился, не зная, как сказать: ранили или убили. - Они же его... кровь пролили.
- А как да и не они?
Костя в недоумении смотрел на него.
Голосом сухого отказа Кедров сказал:
- И паспорта я никак, дружок, не могу тебе выдать. Подожди, когда исполнится тебе совершеннолетие. Не могу.
Ответ заставил его насторожиться:
- Ну как же вы не можете! Вы - писарь волостной: вы все можете!
- Преувеличенное у тебя представление о моем могуществе.
Мелькнула опасная мысль: а что, если как-нибудь по неосторожности Шатрова, по его доверчивости и любви к этому парню стало известно ему, Константину, что не один и не двое из числа совершивших побеги из тюрем, каторги, ссылки гуляют на свободе с паспортами мужиков из Калиновской волости, отошедших на долгое время на заработки? А не подослан ли к нему, Кедрову, этот паренек?
И спокойно, молча покажет на следующей подводе, как надо оборачиваться.
Вот и сейчас он молча взял под уздцы очередную лошадь на спуске, отстранив ее хозяина, и уж хотел проделать все до конца сам, как вдруг вздрогнул и словно застыл, подняв голову и глядя на дальний, за большим нижним омутом, берег, где по самому краю пылил проселок. Потом словно бы зарница обошла ему лицо - такая вдруг радость засияла на нем!
Он торопливо сунул повод снова хозяину лошади, мальчугану:
- Давай, давай, пошевеливайся! А то ведь ты лошади боишься, а лошадь - тебя!
Он сказал это по-прежнему: весело и необидно.
Кругом засмеялись.
Но только это он и успел сказать: с быстротою и проворством оленя он вынесся на гребень плотины, приостановился и еще раз глянул на тот берег за омутом из-под щитка ладони.
В полуверсте примерно, по проселку нешибкой рысцой ехал всадник.
"Успею или не успею? - Он мгновенно прикинул: - Если кругом, то не успею".
Там, где корень плотины округло примыкал к тому берегу, образуя с ним огромнейшую и глубокую котловину, на дне ее разрослась темная и густая - не продерешься! - ветляная роща, насаженная когда-то Шатровым, дабы укрепить берег.
Это место звалось: Страшный Яр. Ходить там побаивались. Но Костя и сейчас любил вспоминать, как совсем еще мальчонкой он, преодолевая страх, спускался в эту сырую и темную падь, когда приходило время драть хмель, и надирал его там целые мешки. И страшно этим гордился.
Огибая дно этой котловины, над самым урезом воды, пролегала давно уж не хоженная, перебитая оголившимися от земли корнями, болотистая тропинка. Ею иной смельчак и теперь сокращал путь, когда хотел быстрее выйти на проселок. Она была гораздо короче верхнего пути, как тетива короче дуги лука.
По ней-то и кинулся сейчас Костя, чтобы успеть перехватить всадника.
И успел!
Впрочем, завидя его, бегущего навстречу, всадник сам остановил коня.
Это была Вера.
Подбежав, он ухватился левой рукой за переднюю луку седла отдышаться, а правой принял протянутую ему руку и, сам не зная, как произошло это, поцеловал.
Но можно было подумать, что и не поцеловал, а только невольно ткнулся лицом - с разбегу.
Верочка принахмурилась, но ничего не сказала.
Удивляться надо было его зоркости: как только он мог признать ее в этом всаднике, да еще и за полверсты! Ее и в близи-то не вдруг можно было признать: она сидела верхом по-мужски и в мужском наряде. На ней был легкий, осенний, изящного покроя чекменек с перехватом, вроде казачьего, с каракулевой кое-где опушкой, и казачьего же вида маленькая папаха из серо-голубых, "с морозцем" смушек.
Черная челка ее лихо выбивалась из-под шапочки, тугие яблоки-щеки рдели - от езды ли, от встречи ли, темные, большие глаза сверкали.
- Костя, как это вы узнали меня?! - Это было первым ее вопросом.
- А вот узнал...
И ничего не посмел сказать больше, а только просунул руку под косматую черную гриву гнедого ее коня, в жаркое подгривье и ласково потрепал его шею:
- Ого! Под гривой у него, как в печке: гнали?!
- Что вы! Разве я не знаю... Костя, только вы осторожнее с ним: он ведь у меня страшно злой, может так хватить зубами!.. Он - киргизский, степной породы. Я его Киргизенком и назвала. Он чужих близко не подпускает. Его с поля каждый раз изловом берут - не дается! А меня знает, на один мой голос бежит! А вы с ним поосторожнее!
Конь, однако, не обнаруживал в отношении Кости никаких злых посягновений. Только звонко грыз удила да косился налитым кровью оком.
Верочка сочла нужным удивиться:
- Смотрите, Костя: вы его гладите, и он ничего!
- А лошадь всегда знает, кто его хозяина... кто его хозяину друг!
- Ах, вот как?! - И накопившееся в ней озорное электричество, подавленное внезапностью встречи, прорвалось. Она рассмеялась испытующе и лукаво: - А что же вы... падеж переменили?
Он молчал.
Со свойственной ей быстротой перехода она опять сделалась строгой:
- Все-таки я нехорошо поступаю: говорю с вами, сидя на лошади. Как будто вы - пленник или слуга!
И прежде чем успел он ответить, она уже соскочила на землю.
И, не давая ему словечка вымолвить, принялась хвастаться и конем, и своими познаниями в езде, в седловке и во всем, что относилось до лошадей:
- Он совсем молодой, посмотрите: все чашечки целы, не стерлись.
С этими словами она быстро, и впрямь умело, заставила лошадь раскрыть пасть и глубоко показать зубы:
- Видели?
Костенька ничего не видел, но сказал - да. Тут же сознался в полном своем невежестве по конской части:
- А я думал: киргизская лошадь - она только в пристяжных ходит... вот как у Шатровых.
- А вы не думайте!
И тут уже она совсем осмелела:
- Вы знаете, какой у него бег? Ого! А сила какая, выносливость! Рысью я на нем тридцать - сорок верст могу сделать: я устану, а он никогда!
- Верочка, но ведь рысью, наверно, тряско? На иноходце спокойнее.
- А! Не терплю я иноходцев. Что я - попадья?!
И она, двигая ладонью вправо-влево, насмешливо показала, как покачивает всадника иноходец.
- А мой Киргиз - огонь, зверь!
- А не опасно? Сила же какая нужна - справиться с ним!
Она усмехнулась:
- Сила? А в кого мне хилой-то быть? Папаша мой на пари рублевики серебряные голыми руками ломает!
- Да что вы?
- Вот... А вы говорите!
И спохватилась:
- Что же это мы стоим? Мне времени терять нельзя: я сегодня же и обратно. Идемте.
- Как - идемте? Вы садитесь на свою лошадку.
- А вы?
- А я пойду рядом.
- Нет, так не годится. Пеший конному не товарищ.
На мгновение задумалась. Выход был найден:
- Костя! Он же очень сильный, он свободно выдержит нас двоих: хотите - в тороках?
Шатров был дома один. Поздоровавшись и отступя в сторонку, Костя сказал:
- А я вам гостью привел, Арсений Тихонович.
И тогда из полутемной прихожей в столовую выбежала Вера.
- Здравствуйте!
И, на мгновение окинув руками шею Шатрова, привстав на цыпочки, по-родственному его расцеловала в щеки. И отступила. И, зардевшись, потупилась.
Шатров, отечески, радушно улыбаясь, осмотрел ее с ног до головы.
- Совсем казачонок! Да-а, Емельян Пугачев от такого адъютанта не отказался бы! Ты одна?
- Одна.
- Так...
И ничуть не удивился: знал он ее, Верочку Сычову, - знал еще, когда она под стол пешком ходила, а со временем, как, впрочем, все близкие к семье Сычовых, успел привыкнуть ко всем ее мальчишеским выходкам.
- Ну, адъютант Пугачева, раздевайся, садись, отдыхай. Я распоряжусь насчет обеда.
Костя хотел попрощаться и уйти. Шатров ласково положил ему руку на плечо и удержал:
- Да полно тебе, успеешь. Не велика, там работа! А мне сейчас все равно надо сходить на крупчатку: как там н о в ы й-т о у меня? А ты позанимай гостью. Через час - обед.
Он вышел в прихожую, но тотчас же вернулся, уже в темной шляпе с большими полями и в кожаной распахнутой куртке, - вернулся, чтобы спросить:
- А как же тебя из гимназии отпустили?
- Захворала мамаша. Меня и отпустили на несколько дней. Начальница у нас строгая, но она очень добрая.
Заодно объяснила, что примчалась она к Шатровым за Никитой Арсеньевичем. Посылали нарочного сперва в Калиновку, в больницу, сказали, что уехал. А нарочный - бестолковый: не спросил даже, куда уехал.
- Никита - в городе. Ольга Александровна срочно вызвала его на консультацию в госпиталь свой. Ну, а о Сергее, о Володе ты знаешь: там, где им надлежит быть.
В этих словах Арсения Тихоновича Вера ощутила упрек.
Он ушел.
Она легкой ступью, чуть прискальзывая на цыпочках, пронеслась по всем комнатам, из двери в дверь, будя голосом эхо пустынного и по-осеннему светлого зала. Раскрыла рояль, прошлась пальчиками по клавиатуре и вдруг загрустила.
- Костя, пойдемте в сад, к н а ш е й ветле.
В саду пахло осенью. Студеный Тобол голо и хмуро, жестким каким-то блеском просверкивал сквозь поредевшую листву тополей: словно бы недоволен был, что вот смотрят, как стынет, стынет он, готовясь скрыться под ледяным, зимним своим покровом.
Они - у своей ветлы.
- Костя!
- Да?
- А помните, как вы качали меня на этой ветле и как мне влетело из-за вас от мамаши.
- Помню, Верочка.
- Костя...
- Да?
- А ведь, возможно, мы с вами видимся в последний, в последний раз!
У бедняги заныло сердце.
- Верочка, это почему?
Покачивая "их" ветку, она молча смотрела вдаль, давая глазам своим наполниться слезою. Потом сказала голосом обреченности:
- Я не вернусь в гимназию.
Он переменился в лице:
- Почему?! Верочка... а куда же вы? Что же вы хотите сделать?!
Она печально взметнула брови.
- Я... ухожу на фронт... Буду сестрой милосердия.
В Калиновке, заехав сразу на квартиру к Матвею Матвеевичу Кедрову, Костя не застал его дома: писарь работал в волостном, хотя день был и неприсутственный - воскресенье.
На стук железным кольцом в калитку наглухо запертых ворот вышла на пустынно-песчаный, поросший мелкой, кудрявой травкой заулок сама хозяйка - вдовая попадья, а теперь просвирня калиновской церкви, Анфия Петровна - седая уже, грузная женщина, с пытливым, настороженным взглядом.
Но, узнав Костю - одного, так сказать, из шатровских, - она встретила его приветливо и даже проявила необычайную словоохотливость:
- В волостном, в волостном он, батюшка наш Матвей Матвеич. Я и то говорю ему однажды: "Видать по всему, Матвей Матвеич, вы есть человек верующий; а ведь в воскресенье-то работать грешно: седьмой же день, говорю, господу богу твоему!" А он мне: "Это, дескать, в Ветхом Завете сказано; а что Христос сказал, когда укорили его фарисеи, что зачем он исцеляет в субботу: что должно делать в субботу? Добро или зло? Спасти душу или погубить? Чтите, говорит, сие, Анфия Петровна, в Евангелии от Луки". И даже стих сказал какой! Я прямо-таки дивлюсь такому человеку: я вот священнослужителя, иерея, вдовая жена, а и то не помню, где что сказано. А он, писарь волостной, человек интеллигентный, и, смотрите вы, всю Библию чуть не на память знает! "Так вот, говорит, у меня в воскресенье - солдатский день: пособие выдается солдатским семьям. Потому что в будний-то день народу и вздохнуть некогда: сами знаете. Авось, говорит, Анфия Петровна, не осудят меня на том свете за это, а? Как вы думаете?" Ну, где ж там осудить такого человека!
Голос просвирни пресекся от растроганности, и она смолкла.
Костя терпеливо ждал, когда она отпустит его. Но она сочла нужным поведать ему и про другого своего жильца, прежнего, который, подобно Кедрову, снимал у нее весь верх полукаменного ее дома, но уж совсем, совсем был другой человек. Она и до сих пор не могла простить ему обиды, которые он наносил ей.
Это был фельдшер больницы, человек семейный: жена и трое детей малых.
- Дак вот, не понравилось ему, что у меня там, в паратной комнате, на кивоте - вот увидите сами - икон уж очень много понаставлено. Да еще и лампадка неугасимая, и днем и ночью: по обету. "Что, говорит, это, Анфия Петровна, уж очень много богов-то у вас наставлено, нельзя ли сократить некоторых? Да вот и лампадка ваша: не можете ли вы ее к себе перенести? Ведь сколько она кислороду-то пожирает, а у меня здесь детки спать будут!" Ах, ты, думаю, чемер бы тебя взял! Да в ту же зиму ему и отказала: "Извольте искать другую квартиру!" - "Да где ж я ее найду? Таких домов, как ваш, говорит, во всей Калиновке больше нету. Что же вы меня среди зимы, можно сказать, на снег, и с малыми детьми, выгоняете!" А я ему: "Ну, ин там ки-сло-о-ро-ду много!"
И она в лицах изобразила перед Костей весь свой разговор с фельдшером-вольнодумцем.
- Ну, а Матвей Матвеевич?
Просвирня даже глаза закатила и восторженно пропела:
- Ну-у! Об этом человеке такое спрашивать! Да он даже и не заикнулся! А напротив: увидал у меня Библию, да и выпросил к себе: книга, говорит, исключительная. И сейчас у него - на особом столике, вот увидите... И вообще сказать: ведь уж сколько время он квартирует у меня, а и единой вещицы в комнате у меня не переставил, не перешевелил. Случись - уедет, - не дай бог, конешно! - и все как до него было, так и после его останется: не шевелено. Вот он какой есть человек! Ой, да заговорила я вас! А вы заведите-ка лошадку во двор, да и прогуляйтесь к нему в волость.
Костя так и сделал.
Волостное правление помещалось в приземистом, каменном, с побелкою, многооконном здании, словно бы вросшем в пески.
Как войти, направо, в холодных сенках с запахом сургуча и чего-то нежилого, казенного, виднелась источенная временем несуразно-толстая деревянная дверь, перепоясанная толстыми железными полосами. В проушину дверного пробоя и в кольцо железной наметки, схватывая их, пропущена была дужка навесного замка, похожего на гирю. В двери был глазок, без решетки, но такой узкий, что к нему можно было только припасть глазами, а руки не просунуть.
Костя с любопытством приостановился: так вот она какая, эта волостная "каталажка", "чужовка", а попросту говоря, тюремный чулан для провинившихся мужиков.
Там кто-то был: изнутри припали к дверному окошечку чьи-то глаза. Невольно вспомнилось, как в детстве пугивал его дед: "Не озоруй! А то пришлет стражника урядник: - Кто тут озорничает? - Костя Ермаков. - Ага! Давайте-ка я его в чужовку запру!"
Хриплый голос оттуда громким шепотом окликнул Костю.
- Паренек! Нету ли у тебя на цигарочку табачку?
- Нету, брат.
И как же он пожалел в тот миг, что он - некурящий!
Крепкая, в желто-бурый, казенный цвет покрашенная дверь в присутственную комнату волостного правления была почему-то заперта изнутри на крючок. Костя несмело потянул за холодную скобу, до сверкания натертую множеством мозолистых мужицких ладоней, и отошел: стучать, дергать не посмел - решил обождать, пока откроют.
Волостной писарь Кедров давно уже приучил свою волость к такому порядку. До него было не так: входил всякий и в любое время присутственное и неприсутственное. Если волостное начальство заседало усаживались на скамьи и ждали. А кому же приятно, ежели ты пришел к своему волостному писарю или к старшине с какой-либо своей болью, жалобой, нуждишкой, а тут сидят и глазеют на скамьях соседушки твои или совсем чужие! Как тут выложишь тайное из души? Поэтому и мужики, и солдатки, и увечные воины, и судиться пришедшие одобряли такой распорядок: что иной раз и при закрытых дверях примет их, и выслушает, и совет даст Матвеич. "Идешь к нему, как все равно на исповедь: если что у тебя такое-эдакое, то уж будь благонадежен, сохранит твое дело в секрете. А случись беда - без совета, без помоги человек от него никоторый не уходил!.."
Должно быть, и сейчас т а й н о е нечто выкладывает в слегка высунутый ящик писарского длинного стола под зеленым сукном этот коренастый увечный солдат, с похожей на окорок, толстой и неуклюжей деревягой вместо правой ноги. Только не из души выкладывает, а... из этой самой деревяги!
Деревяшка внутри пустая, долбленка. Хитро устроенная в шаговой боковине выдвижная дощечка, чужому глазу и незаметна, обработана под одно.
Увечный солдат выложил в стол писаря два нагана. С горделивою радостью слегка прищелкнул языком.
- Вот это - штучки! Офицерские: самовзводы... Фронтовички-землячки с собою привезли. Есть и винтовки: на дальней пашне, в избушке зарыты. Не беспокойтесь: в полной сохранности будут. Достанем, как час придет!
Кедров на это ничего ему не сказал. Но вот из дупла деревянной ноги солдата выложен плотный тючок листовок. Солдат поднес ладонь к носу, втянул воздух:
- Свеженькие, Матвей Матвеич, аж газетной краской пахнут!
На лице Кедрова радостное удовлетворение:
- Это нам сейчас дороже всего! Казармы оделил?
- Ну как же!
- Благополучно?
- Так точно!
И, помолчав, добавил:
- Первое: что - георгиевский кавалер, видят. - Тут он докоснулся до Георгиевского крестика на груди своей защитки. - Второе: что не зря, видно, крест даден, если ушел на фронт на обоих - на своих, а вернулся вот... - Тут он похлопал слегка ладонью по залоснившейся поверхности своей деревянной ноги. Усмехнулся. - Ну, - сказал, - кажись, выложил все из своего сейфу! А что? Понадежнее вашего, пожалуй! - Он показал на высившийся в углу, под рукой у писаря, стальной могучий куб несгораемого, где хранились паспорта мужиков, казенные деньги, печати различные, особо важные бумаги и призывные списки. - Нигде никаких подозрений!
- Ну и чудесно, Егор Иваныч, чудесно!
- Всегда вашей хитроумной выдумке дивлюсь, когда свой сейф этот загружаю!
- Твоих рук дело. Смекалисто смастерил!
- Стрелять обучился - стругать не разучился! А насчет солдатской смекалки - так дело известное: солдат, сказано, и черта в табакерке год со днем проносил! Жалко только, что дупло маловато: винтовку не всунешь, не пронесешь!
- Ничего, Егор Иваныч: если солдат в окопах наш будет - то и винтовку с собой захватит!
- А он и наш, солдат! И на фронте - наш, да и в тылу!
Кедров ничего ему на это не ответил, а только спросил:
- Побывал у землячков?
- А как же? Побывал!
- Ну и как?
- А так, Матвей Матвеич, что разговор у землячков один: скоро ли, говорят, фронт в обратну сторону повернется?.. А мы здесь поддёржим. Такое настроение!
Кедров молча, удовлетворенно кивнул головой. Потом в суровом раздумье произнес:
- Да, теперь все - в этом. Солдата, солдата надо добывать! За армию борьба, за войско!
Солдат с деревянной ногой выложил из ее тайника все и однако не торопился задвинуть ее потаенную дощечку. Ждал чего-то.
Кедров встал, готовясь отпустить его: годы и годы подпольной работы приучили его ни на минуту лишнюю не затягивать конспиративных встреч ни с кем.
И в это время, понизив голос до шепота, связной спросил:
- А от вас, Матвей Матвеич, ничего не будет?
- Нет, Егор Иваныч, сегодня от меня ничего не будет. Пойдешь налегке.
Улыбнулся. Сверкнул стеклами очков.
Улыбнулся и солдат.
- Ну, ин ладно! Налегке так налегке, прогуляюсь, значит, порожнячком.
Он задвинул дощечку, молодцевато выбодрился и даже притопнул деревяшкой.
В тот же миг чуть заметная морщинка боли прошла у него по лицу.
Кедров отвел уж протянутую для прощания руку и в тревоге спросил:
- Болит? С протезом что-нибудь неладно?
Солдат покачал головой и как можно беззаботнее ответил:
- Что вы, Матвей Матвеич! Все в наилучшем виде. Хоть сейчас - на круг: станцую! Не верите? Не верите? Ну, ей-богу же, ничево-ничевошеньки!
Но Кедров и впрямь не поверил его бодрению:
- А чего ж ты поморщился? Знаю ведь я тебя: через силу, а терпишь! Этим, Егор Иваныч, шутить нельзя. Натер, наверно... - Он хотел сказать: культю, и - запнулся; жестокой и уничижающей человека показалась ему вдруг грубая голизна этого слова. - Натер, наверно, ну и вот воспаление! Нет-нет, и не возражай! Давай полежи-ка ты дома денька два-три: дай отдых, а я доктора к тебе попрошу зайти. Ты знаешь его: Шатров - доктор, Никита Арсеньевич.
Егор и руками замахал:
- Ну, что вы, Матвей Матвеич! Божиться заставляете! А что поморщился я - так это я кожу ущемил ненароком. Ну, сами подумайте: стану ли я в таком деле так безголово поступать?! Нога ногой, а ведь я-то должен понимать, что завались я в постелю, захворай - тогда и п о л е в а я п о ч т а моя вышла из строя! Какой-никакой, а делу - ущерб!
И, ясными, лучащимися глазами глянув на Кедрова, пояснил:
- Я свою деревягу так и называю про себя: полевая почта. Утром, как проснусь, протягиваю за ей руку - прицеплять, а сам шепотком над ней приговариваю: "А ну-ка, полевая моя почта, иди-ка ты, мол, сюда, становись на свое место: за работу пора приниматься - времена не ждут!.." Нет, Матвей Матвеич, ты, дорогой мой, об этом не беспокойся. Сам себе дивлюсь: а словно бы я о деревяшке своей больше забочусь, чем о той... ну, о прежней, живой, сказать, ноге, чтобы она у меня работала. Без отказу!..
Сняв кепку, Костя вошел наконец в большую, неуютную залу волостного правления. Уже никого не было из приходящих - ни баб, ни мужиков. Длинные, окрашенные под орех скамьи стояли в несколько рядов, пустые.
Кедров сидел посредине длинного, под зеленым сукном стола, стоящего на помосте с лесенкой, и что-то писал.
Сзади высился огромный портрет царя в голубой ленте наискось, через всю грудь.
Увидав Константина, остановившегося между скамьями, писарь поприветствовал его легким взмахом руки, неторопливо собрал свои бумаги и замкнул их в неподъемно тяжелый и на взгляд куб несгораемого шкафа в углу.
Затем спустился со своего помоста в зал.
Поздоровавшись за руку, проговорил глуховатым баском, словно бы извиняясь и в то же время шутя:
- Ничего, братец, не поделаешь: место присутственное! Туда, на эшафот, только мне да старшине - одним словом, начальству волостному восходить положено... Пошли? Все дела покончил.
Дорогой говорили о разном. Кедров расспрашивал о Шатровых: давно их не видел. Больница Никиты Арсеньевича была в полуверсте от села, в березовой роще, так что тоже виделись не часто.
Костя полюбопытствовал: что это за трехгранное медное стояльце, украшенное орлом, на столе перед Кедровым? Зачем эта штучка?
Кедров рассмеялся:
- О, эта штучка, брат, такая, что без нее ни один суд в Российской нашей империи не смеет заседать, ни одно присутствие, даже и наше, волостное! - И он объяснил ему, что этот маленький долгогранник из трех медных пластин, соткнутых шатерчиком, по виду - настольная безделушка, именуется з е р ц а л о. На каждой грани вытравлено по указу Петра Великого - с напоминанием судьям и начальству, чтобы судили справедливо и по закону.
- А мужиков это вы сажаете в каталажку?
- Нет, старшина, урядник; ну, само собой разумеется, и становой, и земский начальник, и исправник. Не надолго сажают, по пустякам. На обед я их домой отпускаю... Правда, бывает, что по этапу гонят политических ссыльных, здесь им бывает остановка, - тогда другое дело: солдата приставляют к дверям.
Дома он учтиво спросил у просвирни, нельзя ли ему с гостеньком попить чайку. Она даже обиделась:
- Господи милостивый! Да идите вы, идите, с гостеньком со своим, уж все будет, все!
Вскоре через лестничное отверстие с открытой крышкой Кедров бережно принял от хозяйки вскипевший самовар и затем большой поднос, установленный блюдечками и тарелочками с медом, сушкой и вареньями.
Когда все было подано, снизу, из полуподвального этажа, донесся голос просвирни:
- Угощайтесь, Матвей Матвеич, беседуйте, а я пойду коровушку подою.
Слышно было, как захлопнулась за хозяйкой наружная дверь.
Кедров снова вышел в сенцы, разделявшие обе его большие комнаты, и опустил над лестничным отверстием западню. Теперь верхние хоромы наглухо были отделены от хозяйских внизу.
Кедров ласково подмигнул гостю:
- Ну, вот, Костенька, теперь спокойненько попьем чайку да побеседуем без помехи! Так зачем же ты пожаловал ко мне? От Арсения Тихоновича?
Смутившись, Костя ответил:
- Нет, я от себя.
- Та-ак...
Заторопившись, Константин расстегнул нагрудный кармашек защитки, достал оттуда телеграмму, вчера лишь им полученную, и, развернув, протянул через стол Кедрову, сидевшему у самовара.
Поправив очки, Матвей Матвеевич пробежал телеграмму.
Она была на имя Кости, из Казани, из тылового госпиталя, от Ермакова Степана. Степан извещал в ней младшего брата, что тяжело ранен, что Ольга Александровна охлопотала ему пересылку в свой госпиталь; просил брата, чтобы тот приехал повидаться.
Возвратив телеграмму, Кедров сочувственно помолчал, покачал головою и сказал:
- Какая же от меня помощь, друг мой, нужна?
- Матвей Матвеич, выдайте мне паспорт.
Кедров взирал на него изумленно:
- Паспорт? Но тебе же еще года не вышли. Зачем тебе паспорт?
- Я на фронт пойду.
- Час от часу не легче! Твоему году еще далеконько, друг!
- Ну и что ж? Я добровольцем пойду. Хочу заменить брата. Хочу отомстить за него... за брата Степана.
- Вот оно что-о-о!
Кедров привычным жестом, пальцами левой руки передвинул оправу очков "на лучшую видимость", как говаривал он сам, и долго всматривался в лицо юноши.
- Отомстить... Кому же ты хочешь отомстить за брата Степана?
Теперь пришла очередь Косте воззриться на него с изумлением:
- Как - кому? Немцам. Они же его... - Тут он приостановился, не зная, как сказать: ранили или убили. - Они же его... кровь пролили.
- А как да и не они?
Костя в недоумении смотрел на него.
Голосом сухого отказа Кедров сказал:
- И паспорта я никак, дружок, не могу тебе выдать. Подожди, когда исполнится тебе совершеннолетие. Не могу.
Ответ заставил его насторожиться:
- Ну как же вы не можете! Вы - писарь волостной: вы все можете!
- Преувеличенное у тебя представление о моем могуществе.
Мелькнула опасная мысль: а что, если как-нибудь по неосторожности Шатрова, по его доверчивости и любви к этому парню стало известно ему, Константину, что не один и не двое из числа совершивших побеги из тюрем, каторги, ссылки гуляют на свободе с паспортами мужиков из Калиновской волости, отошедших на долгое время на заработки? А не подослан ли к нему, Кедрову, этот паренек?