Сергей - тот неестественно оживлялся в присутствии юной лесничихи, то вспыхивал, то бледнел, томился жаждой подвига на ее глазах и даже смерти.
   Володя - этот непременно успевал, улучив момент, увести Елену Федоровну от старших к большой карте военных действий и сделать, только для нее, обзор всех русских фронтов - и северного, и западного, и юго-западного, а иногда даже и кавказского, если, конечно, не вмешивалась в "оперативный доклад" Ольга Александровна и не возвращала жертву к гостям.
   Впрочем, Елена Федоровна как будто и не тяготилась этими докладами "начальника штаба", и слушала, и улыбалась, и спрашивала Володю: а что с Трапезундом, а скоро ли возьмут Эрзерум и тому подобное. Володя смеялся над ее забавной ошибкой и терпеливо объяснял ей, что сперва Эрзерум, а потом - Трапезунд.
   Что же касается смерти отважных на ее глазах, то если бы понадобилось вырвать лесничиху из плена "германских вандалов" или врубиться во главе эскадрона в самую гущу врагов, не уступил бы Володя в том Сергею, нет, не уступил бы!
   Никита Арсеньевич - тот, само собой разумеется, в недосягаемой тайне, с мужественным достоинством, негодуя на самого себя, одолевал в своем сердце эту непрошеную боль по чужой жене.
   О его чувстве лесничий даже и не подозревал. И во всяком случае, не посмел бы подшучивать.
   Невдомек было и Ольге Александровне и отцу.
   И казалось бы, что в ней особенного, в этой лесничихе! Лесной дичок, молодая, светло-русая здоровячка. Наивна, доверчива, иной раз - до простоватости.
   Против Киры Кошанской она была и впрямь дикий ландыш рядом с чудесной, в теплице взращенной розой.
   Та - и красавица, и эрудитка, и остроумна. Свободно говорит на двух языках - на английском и на французском. Выросла с боннами и гувернантками. Незадолго до войны изъездила всю Европу. Лувр и Дрезденскую знает лучше, чем Третьяковку.
   А лесничиха - что ж? - в конце концов, не провинциальной ли свежестью она и обаятельна?
   ... - Ну, до чего ж мила! - Аполлинария Федотовна помолчала и со вздохом:
   - А не тому досталась!
   Саша Гуреев остановился посреди зала - поднял ладонь. Это был условленный знак "оркестру" в лице Володи:
   - Дружок, довольно старины. Танго!
   И небрежно-изящною глиссадою пронесся через весь зал и остановился с поклоном приглашения на танец перед лесничихой.
   Она стояла, слегка обмахиваясь белым веером.
   - Мадам?..
   Выставил руку колачом. Ждал.
   Вся зардевшись, она отказывалась:
   - Что вы, что вы! Танго я совсем не танцую...
   - Ну, полноте. Я видел ваш вальс. Танго для вас - пустяки. Недаром французы говорят: утята являются на свет готовыми пловцами, девушки - с искусством танца. Да и если бы не умели - вам стоит лишь следовать моим движениям. Да, да, только отвечать на них! Уверяю вас, танго - это в а ш танец! Вам только его и исполнять... с вашей фигурой...
   Он сказал это - и у нее еще больше вспыхнули щеки: "Боже мой, а если уже заметно?"
   Уверенно и не ожидая отказа, он взял ее за левую руку, а правой своей рукой уже приобнял ее.
   И вдруг она как-то непонятно для него исчезла из-под его руки. Да, да, исчезла, уплыла! Отстраняясь, полуобернувшись через плечо, он увидел над собою спокойное, строгое лицо Шатрова.
   С какой-то поразительной ловкостью, быстротою Арсений Тихонович успел воспользоваться тем, что еще не доиграна была последняя пластинка вальса, - и вот остолбеневший Гуреев видит, как эта лесная недотрога-царевна кладет свою прекрасную руку на плечо Шатрова и они уходят, уходят от него в вальсе.
   Черт возьми, еще никогда не было с ним такого: увели, из-под самых рук увели избранную им даму! Позор! А он-то втайне готовился поддразнить Сережку. И не он ли, Александр Гуреев, еще недавно вдалбливал этому молокососу, что целые годы обычного знакомства, вяленького ухаживания и сопливеньких вздохов никогда так не сближают, как всего лишь несколько мгновений танго. А потому: учись, учись, Серж!
   И вот, как у последнего идиота, увели!
   "Ну, будь бы это не Шатров!"
   Растерянный, злой, он, однако, и виду не подал - весело, недоуменно развел руками, оглядел зал и быстро направил свои стопы в сторону Киры Кошанской.
   Тем временем пластинка с вальсом была доиграна.
   Да! Это была поистине достойная его выбора дама, не танцорка, а скорее т а н ц о в щ и ц а. И у кого же она училась, у кого? Или и впрямь, французы правы?
   На Гуреева и Кошанскую залюбовались, засмотрелись даже и те, кто с привычно выражаемым отвращением осуждал этот неведомо откуда нахлынувший перед самой войной знойный танец, это дьявольское наитие, от которого молодежь как сдурела - в открытую насмехается над прелестной, а для них только пресною "стариной", над всеми этими бальными лезгинками и мазурками, тустепами и падекатрами и даже, даже над самим вальсом!
   Поприутихла и смотрела, не шелохнувшись, сама Аполлинария Федотовна.
   "Танго, тангере... - думалось Никите Шатрову, - как это здорово все-таки и как страшно верно названо: и т р о г а т ь, и п р и м ы к а т ь, и с о п р и к а с а т ь с я, - да, все, все это есть в этом странном, лунатическом как бы хождении в едином ритме - мужчины и женщины.
   Вот они, эти утороплённые, хищные, рядом с женщиною, шажки мужчины шажки, переходящие в бег. Они смешными бы показались, не будь этой знойной, кабацкой, чарующе-гнусавой музыки, которая так властно ведет их, мужчину и женщину. Музыка эта воет и восклицает, и в ней самой как бы заключено все это: и хищный, стремительный порыв, и застывшее на миг соприкосновение, и изнеможение, усталость...
   И они повинуются ее зову, как сомнамбулы.
   Вот музыка велит им это - и они устремляются оба вперед, взявшись за руки, в тесном полуобъятии, шаг в шаг, словно в бездну кидаются - вместе, оба. И на самом-самом краю останавливаются. Как бы немая борьба. Удар друг о друга. О, это припадание друг к дружке - мужчины и женщины, эта покорность ее всем его движениям - полная, беззаветная, упоенно-блаженная!
   Музыка изнеможения, музыка печали, безысходности, конченности, внезапно перебиваемая вскриками страсти.
   "Танго... тангере! Боже мой, но как же все-таки она хороша, эта Кира! А я и не видел этого. Да! Таким вот всё прощают, всё, всё... И женятся, заведомо не ожидая, не требуя от них ни любви, ни девственности. И мучаются всю жизнь, истязуясь. Ведь знают, знают, что она - Магдалина, Манон; это она-то - твоя жена, друг, матерь детей твоих?!"
   Так думалось, так виделось, так непререкаемо чувствовалось в эти мгновения Никите Шатрову. О как знал он, как ненавидел этот проклятый, знойный туман чувственности, как стыдился этих падений и как бывал горд и светел, одолевая их! Нет, сегодня же в ночь уехать к себе, в больницу, и носа не показывать никуда, на эти пиры и вечеринки! Ну их к черту! Праздность, вино, обжорство и эта властно-бесстыдная музыка, - да разве же он не прав, старик Толстой?!
   И не видеть ее, этой Кошанской!
   А они между тем - и Гуреев и Кира - успевали в этом дьявольском наваждении, в этом будто бы танце еще и беседовать, перекидываться словами, неслышными для других:
   - Ну что ж, вперед вам наука, Сашенька: не в свои саночки не садитесь!
   - Муж?..
   - Я не снизошла бы для столь вульгарных предостережений!
   Он побелел в лице. В голосе его и злоба и нетерпение:
   - Но кто же тогда? Чьи... саночки?
   - Чьи? А вас это очень волнует?
   - Не мучьте!
   - О! Прекрасно. В таком случае я скажу вам. Но это... должно оставаться тайной... Слышите?
   - Слово офицера.
   - Если верить злым языкам... Шатровские...
   - Что-о?!
   От неожиданности ее ответа он даже сбился на мгновение в шаге.
   - Никита?!
   Она покачала головой.
   - Ну не Сережка же?
   - Вы забыли о самом старшем... Да, да, не удивляйтесь: отец...
   - Сазонов, господа, накануне падения. Поверьте мне. Не сегодня-завтра попросят сего несменяемого, незаменимого, гениального, и т. д. и т. д., министра иностранных дел Российской империи, попросту вон! Конечно, последует высочайший рескрипт: в связи с расстроенным тяжкими трудами здоровьем вашим, и... - Тут Анатолий Витальевич Кошанский, понизив голос, приоглянулся и элегантным жестом привычного оратора гостиных, слегка помавая блюдечком мороженого в левой руке закончил: - "...пребываю к вам неизменно благосклонным".
   Имени царя он все же не произнес - из-за осторожности и считая, что это было бы и не совсем порядочно - навлекать какие бы то ни было подозрения властей на дом своего патрона и друга. От него не было скрыто, что с девятьсот пятого года его друг и доверитель был под негласным надзором, несмотря на все свое богатство и немалый свой вес в торгово-промышленных кругах Сибири. Правда, с тех пор прошло много времени, и времена-то сейчас другие, но все же джентльменство обязывает. Недаром высшей и редчайшей похвалою кому-либо из уст Анатолия Витальевича было: "О! Это - в полном смысле джентльмен!"
   Давний юрисконсульт Шатрова, втайне почитавший себя "возлежащим на персях" и "в самое ухо дышащим", убежденный, что у Арсения Тихоновича нет ничего от него утаенного, изумился бы страшно, не поверил бы и даже оскорбленным себя посчитал бы, если бы только узнал, что самое главное, самое страшное в своей жизни из тех времен его патрон-доверитель скрыл от него, Кошанского, наглухо.
   Правда, как старый юрист, привыкший вершить дела и вращаться в кругах промышленных, банковских, купеческих, он сумел бы по-своему объяснить, понять такую скрытность своего доверителя: этакая тайна, будь она предана огласке, поколебала бы Шатрову кредит, воздвигла бы в делах препоны неодолимые: там, глядишь, директор банка отказал переучесть векселя господина Шатрова; а там оптовики-друзья вдруг, словно сговорившись, закрыли отпуск товаров в долг для его сельских лавок, на которых держалось его маслоделие; да мало ли что! Наконец, попросту начал бы расползаться слушок: как, мол, доверять человеку, с которым чуть не стряслось этакое?!
   Словом, Кошанский понял бы, но оскорбился бы смертельно: как скрыть от него, Анатолия Витальевича Кошанского, столь существенное и даже страшное обстоятельство своей биографии! На каком основании? Да разве любой порядочный юрист, будь он кто угодно - нотариус, юрисконсульт, просто адвокат - не хранит подчас такие тайны своих доверителей, что смешными покажутся так называемые "врачебные тайны", о сохранении которых у врачей есть даже особая клятва?!
   И все ж таки не был, нет, не был удостоен! И до поры до времени даже и не подозревал.
   Однако ж было и что скрывать! Да и не только свою, а и чужую смертную тайну, тесно переплетшуюся со своей.
   Десять лет тому назад, зимою тысяча девятьсот шестого, в середине января, Арсений Шатров, тогда еще мало известный в городе мельник и маслодел, выходец из волостных писарей, прямо-таки чудом каким-то успел спасти Матвея Кедрова от уже намыливаемой для него палачом городской тюрьмы удавки.
   А вскоре и ему самому едва-едва удалось унести буйную свою головушку от неминучей, именно для него, Арсения Шатрова, предназначенной пули: имя его уже стояло в списке, тайно поданном здешней охранкой в "поезд смерти" - поезд сибирской карательной экспедиции барона Меллера-Закомельского.
   Это было уже в первых числах февраля того же тысяча девятьсот шестого. Окровавя бессудными, втемную, расстрелами тысячеверстные рельсы Великого сибирского пути, сомкнувшись в Чите со встречной карательной экспедицией другого барона, Ренненкампфа, страшный поезд Меллера-Закомельского третьего февраля прибыл на обратном пути в Челябинск.
   Местные жандармы должны были к этому часу представить "Дело" Арсения Тихоновича Шатрова и самого обвиняемого.
   Обвинительный акт против Шатрова уличал его, во-первых, в том, что он "в октябре тысяча девятьсот пятого года на многолюдных, мятежных сборищах, именуемых митингами, неоднократно произносил революционные речи, подстрекающие к ниспровержению государственного строя", а во-вторых, - и вот это-то в о-в т о р ы х в те дни января тысяча девятьсот шестого в поезде Меллера означало расстрел, - "содействовал всячески, а также и своими личными средствами преступному сообществу РСДРП, в его крайнем крыле - большевиков, способствуя попыткам и устремлениям сего общества отъять верховные права у священной особы царствующего императора, насильственно изменить в России установленный основными законами образ правления, учредив республику".
   Улики были неопровержимы: да, произносил; да, содействовал; да, призывал "отъять верховные права у священной особы"!
   Что же касается "сообщества РСДРП", то если это наименование стояло в приговоре военно-полевого суда, то разуметь под этим надлежало большевиков, коммунистов, и только их! Ибо хотя и меньшевики временами числились еще заодно, и во множестве городов существовали единые комитеты Российской социал-демократической партии, - но кто же бы и зачем стал предавать военно-полевому суду, расстреливать или вешать... меньшевика? Разве только под горячую руку, не разобравшись!..
   ...Вот к бушующему, грозовому морю, вырвавшись от палачей и тюремщиков, ринулся узник, чьи могучие ноги скованы кандалами, отягченными вдобавок пудовою гирею: сейчас, сейчас он бросится в море и поплывет - богатырскими взмахами сажёнок. Вдогонку ему гремят выстрелы. Но какой же смысл, какой расчет тем, кто преследует его, целиться и стрелять в гирю, отягощающую его кандалы?! Уж не затем ли, чтобы отторгнуть ее? Но ведь избавленный от этой гири, он, пожалуй, и выгребет, пожалуй, и одолеет бушующее вкруг него море!
   ...Такою вот г и р е ю на кандалах российского пролетариата всегда и всюду, в любом городе и на любом заводе и повисали меньшевики в грозу и бурю тысяча девятьсот пятого года!
   В то время когда голос Ленина, голос большевиков, будто гулкий, неистово могучий, исполинский колокол вечевого набата, бил, бил, пронзая сознание, непрестанно наращая и учащая свои удары, подымал, будил, звал миллионы и миллионы рабочих, крестьян, солдат, - двинуться всему трудовому люду, всему народу, на кровопийцу царя; кончать с чудовищной и постыдной бойней - там, на сопках Маньчжурии; отымать землицу у господ помещиков, стряхивать с нее вековечных тунеядцев и паразитов, - в это самое время что же делали меньшевики? Они шикали на революцию: не по книжке идет! Путались под ногами. Хватали рабочего сзади - за рубаху, за шаровары. Повисали на сапогах. Забегали вперед и закрещивали, заклинали русский рабочий класс именем самого Плеханова, самого Вандервельде, именами всех святейшеств II Интернационала: "Стой, стой, товарищи рабочие! Куда?! Это еще не ваша революция. Подайтесь в сторонку, расступитесь: сперва пускай буржуа-либерал пройдет к власти, опытный парламентарий, - пусть это е г о будет революция, буржуазия - ее вожак! Зачем опережать ход истории?!" Что дальше, вы спрашиваете? А дальше - известно: реформы, реформы! Буржуазии и самой, как вы знаете, не по нутру наше азиатское, полуфеодальное самодержавие: поможем ей ограничить его. И на сей раз хватит! Наша задача в этой революции исполнена. И пускай невозбранно, бешено развивается русский капитализм: наш рабочий класс еще не созрел, еще долго-долго предстоит ему вывариваться в котле отечественного капитализма! А насчет того, чтобы русскому рабочему классу стать вождем, гегемоном этой революции, да еще в союзе, видите ли, с крестьянством, столь темным, зараженным инстинктом собственности, да еще и в достаточной мере патриархально-царелюбивым, - так это же ведь фанатизм, утопия большевиков! Этот их Ленин думает, что можно пришпорить историю!
   Так вещали и кликушествовали российские меньшевики. Где только можно, они "гапонствовали": подобно сему кровавому попу, и они вместе с шарахнувшейся от шкурного страха буржуазией призывали рабочих к полюбовной сделке с хозяевами и с царем, к переговорам у подножия престола. Ломали политические стачки идущих за большевиками рабочих учили стачкам экономическим: выторговывать копеечку на рубль!
   Но уже заглушал их в народе голос большевиков:
   - Ложь! Обман! Кончайте с царем, с помещиками, с кровавой авантюрой на Дальнем Востоке. Ширьте политические забастовки. На улицы! На демонстрации! Останавливайте заводы, фабрики, железные дороги, шахты и рудники: пусть воочию убедится каждый, что все, все, чем живет и дышит город, страна, государство, - все это есть дело мозолистых рук. И вооружайтесь, вооружайтесь! Вперед - к вооруженному всероссийскому восстанию! Да здравствует революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства!.. Солдаты! Поворачивайте штыки против царя, против угнетателей! Матросы! Наводите орудия на твердыни царизма!..
   И народ повалил за Лениным, за большевиками!..
   Первомятежный бронированный исполин - броненосец "Потемкин" в июне тысяча девятьсот пятого года кладет начало открытому восстанию флота. Могучая эскадра Черного моря вот-вот готова последовать за ним...
   В эти дни вся Швейцария стала Ленину как бы клеткою льва! Он метался, он задыхался в ней.
   Но если б даже ЦК разрешил ему, то не так-то просто, из-за неотступной и тайной и полуявной слежки, вождю партии и революции было вдруг переброситься в недра будущей России!
   Сердце и мозг партии - разве мог быть подвергнут Ленин опасности быть убитым при переходе русской границы?! Царская тайная полиция преследовала его и за рубежом. Недаром еще в тысяча девятисотом году, сразу после выхода Ленина из сибирской ссылки, охранка предлагает физически уничтожить его - "срезать эту голову с революционного тела... Ведь крупнее Ульянова сейчас в революции нет никого..."
   Мозг огражден черепом.
   Из недосягаемости зарубежья, через бесчисленные способы и связи им созданной обширнейшей, глубокой и всепроницающей конспиративной сети, через боевиков-эмиссаров, тайно рассылаемых по всему пространству империи, Ленин мудро, действенно, прозорливо руководил ходом революции.
   Тайно пробравшегося к нему в Женеву, через все препоны, посланца российского подполья всегда поражало то в Ленине, что как будто и не о чем поведать ему из совершавшегося на родине: знает все, чувствует, словно бы даже в и д и т отсюда вот, от подножия швейцарских Альп, и до Саянского хребта. "Да не потому ли и любит он восхождения на Альпы, что оттуда еще виднее!.."
   Едва только Ленина достигает весть о восстании на броненосце "Потемкин", он тотчас же вызывает одного из надежнейших боевиков партии; знакомит его с постановлением ЦК:
   - Завтра же - в Одессу, надо спешить, пока корабль там!
   Наказ Ленина четок. Предусмотрено, обдумано все. Он вдохновенно нетерпелив. Не скрывает тревоги: соглашательством, мешкотностью, разбродом могут погубить все! - Действовать решительно, быстро, без оглядок и колебаний. В город - десант. Немедленно! Если станут препятствовать - громите из орудий правительственные учреждения. Городом - овладеть. Рабочих Одессы - вооружить. Боевые дружины. Подымайте окрестное крестьянство. В прокламациях и устно зовите крестьян захватывать помещичьи земли и соединяться с рабочими для общей борьбы. Архиважно! Союзу рабочих и крестьян в начавшейся борьбе я придаю огромное, исключительное значение. И сделать все, все, решительно, сделать, чтобы захватить, увлечь за собою весь Черноморский флот. Я уверен, что большинство судов примкнет к "Потемкину". Нужно только действовать решительно, смело и быстро. Тогда немедленно к берегам Румынии шлите за мной миноносец!..
   Посланный Лениным боевик, снабженный паспортом генеральского сына, спешит изо всех сил, - и вот уже он в Одессе. Поздно! Первомятежный корабль уж предан меньшевиками. Большевистский комитет в городе опустошен и обессилен арестами...
   Но уже всюду - где скрытно, а где взметываясь и прорываясь - жарко рдели пламена военных мятежей.
   Солдат убеждали; им льстили; их спаивали водкой; их обманывали; их запугивали; их запирали в казармы, обезоруживали; предательством и провокацией из их рядов вырывали большевиков: вешали и расстреливали.
   И все ж таки, все ж таки из-за Урала - из Сибири и с Дальнего Востока - надвигалась на трехсотлетнюю российскую монархию еще неслыханная гроза!
   Более чем трехсоттысячная, уже отвоевавшая армия грозила выйти из повиновения. Позорная царизму и едва не опрокинувшая его в пропасть русско-японская война закончилась; мир был подписан. А несчастных солдат все еще томили в невероятно тяжких, бесчеловечно унизительных, скотских условиях - томили полуголодных, больных, измученных. Чудовищное скопление запасных, этих бородачей, отцов семейств, пахарей, распирало промозглые бараки казарм, станции и полустанки.
   К тому же на Забайкалье надвигался голод.
   Брожение в войсках день ото дня усиливалось. Местами солдаты захватывали классные поезда и самовольно грузились, высаживая пассажиров, невзирая на ранги.
   Нет, не только к семьям, к родной избе рвались солдаты Маньчжурской армии! Еще на фронте принялись они разделываться с теми, кто тиранствовал над ними. А теперь, с каждым днем революции, глаза их все больше и больше становились отверсты на гнусную и страшную причину войны: корысть и прибыли царских дружков - какого-то, говорят, там Безобразова, Абазы! Ишь ты, воевать нам велят с японцами из-за корейской земли! А на што нам корейская земля, когда у нас под боком помещицкой земли сколько угодно! Собирались. Митинговали. Разговорчики были что надо! "Будто там, слышь ты, у нас, в Расее, мужички уж земельку делят из-под помещиков; что уж царем трясут; будто бы уж и на корапь сел со своим семейством и сколько имущества успел захватить с собой: за границу, вишь ты, уплыть хочет, к тестю ли, к свату ли, у них ведь, у царей, не поймешь! Риволюция идет полная. А нас вот здесь папашка Линевич все держит да держит. Гноит. Всех, стало быть, выморить хочет! И всё на то ссылаются: Сибирска, дескать, дорога насквозь бастует - не проехать. Врут, поди: как же нас, простого солдата, рабочий класс к себе домой не пропустит?! Нет, умный один человек вчерась объяснял нам: боятся, говорит, вашу армию возворотить - как бы еще больше делов не натворили! А што? И очень даже просто, и натворим: уж накипело сердечушко!..
   Зорко и неусыпно всматривался Владимир Ильич из своего душу истязующего, ненавистного "далёка" в этот дальневосточный "эпицентр" грядущего социального землетрясения, способного - он уверен был в том! потрясти до основания империю, свалить трон и похоронить под его обломками не только самого Николая, но и весь феодально-монархический строй. Если, если только успеть у с и л и т ь этот неимоверной мощи очаг, дать его нарастающим волнам сомкнуться в один, в один всесокрушающий катаклизм с волнами тех революционных очагов, которые уже охватили и сотрясают и Россию, и Украину, и Кавказ, и Польшу, и Белоруссию, и Эстонию, и Латвию, и Литву!
   Октябрьская политическая всероссийская стачка уже бросила было на колени перед восставшим народом насмерть перепуганного царя и его присных.
   Ее вдохновители, застрельщики и стратеги - большевики уверенно ширили ее во всенародное вооруженное восстание.
   - Да! Если сейчас нам удастся повернуть эти сотни тысяч штыков Маньчжурской армии, несомненно уже крайне революционной, против правительства, на помощь восставшим рабочим и крестьянам, то революция получит немедленно, враз, столь огромную военную силу, что конец царизма будет предрешен! Я считаю, что лучших из лучших товарищей мы должны послать туда - в Маньчжурскую армию, на Дальний Восток. И вообще - в Сибирь. Всеми силами мы должны во что бы то ни стало захватить Сибирскую железную дорогу. Непременно. Главнейшие станции. И телеграф. Да, да, и телеграф! И тогда - Сибирь наша!
   Так думал. Так говорил. Так требовал Ленин.
   И боевые дружины большевиков шли в первых рядах восставших и первыми принимали смерть.
   Но где же было взять их столь, сколь требовалось их народу, этих "лучших из лучших"!
   И ведь почти каждый, каждый из этих людей был за самый ничтожный, стремительно промчавшийся срок неистовой, титанической, непрестанной борьбы усмотрен, выбран самим Лениным лично; выверен им, закален и воспитан!
   И туда - на Дальний Восток, в Сибирь, в Хабаровск, в Иркутск, в Читу; в казармы и теплушки митинговавшей армии; в железнодорожные мастерские Красноярска, Челябинска, Кургана, на Великий сибирский путь были брошены партией опытнейшие агитаторы, бесстрашнейшие боевики.
   Там, в Сибири, были в те дни и Киров, и Куйбышев, и Курнатовский, и Костюшко-Валюжанич, и любимец Ленина - Иван Васильевич Бабушкин, убитый карателями из поезда Закомельского.
   Туда был послан Лениным и Матвей Кедров. Впрочем, Кедровым объявился он лишь на Тоболе. Таков был его последний паспорт. И "выправил" этот паспорт ему не кто иной, как Шатров.
   Кедровым останется этот человек и для нас.
   Предвидение, стратегический расчет, страстное упование вождя на Сибирский великий путь, на Дальний Восток, на Маньчжурскую армию в грозных событиях и осени и зимы тысяча девятьсот пятого года были уже близки к своему полному воплощению.
   Бабушкины и Кедровы ценою жизней своих вершили великое дело пославшей их партии!
   Именно Сибири и Дальнему Востоку суждено было стать последней крепостью революции даже и после того, как гвардии Семеновский полк, пушки Дубасова, а скорее всего - предательство и трусость петербургских меньшевиков потопили в крови декабрьское восстание Москвы. Трусость и предательство. Так это, так! Ибо в столице империи, в Санкт-Петербурге, при абсолютном почти параличе правительства Витте, властью в те дни обладали меньшевики, возглавленные Троцким и Хрусталевым. Была даже ходячая шутка: "Неизвестно, кто кого вперед арестует: Витте Хрусталева-Носаря или Хрусталев-Носарь - Витте!"