- Нет, вправду, Никита, неужели ты мог бы родную мать срезать? И укоризненно-вопрошающе заглядывала ему в глаза.
   Он кивал головой:
   - Мог бы, мать. Non est dubium*.
   _______________
   * Нет сомнения (лат.).
   - Танцен, танцен! Володя, становись на патефон! - И уездный водитель кадрилей, вальсёр, а с недавнего времени пылкий наставник гимназисток и гимназистов во все еще полузапретном т а н г о, прапорщик Саша Гуреев, скользя в своих ловких, на намыленные носки натягиваемых сапожках, выбежал, с откинутой головой, с прихлопом в ладоши, на огромное, зеркально-лоснящееся поле шатровских полов в большом нижнем зале.
   Лишние кресла, столики, стулья были заранее унесены. Но и сейчас, как всегда, неприкосновенным оставлен был тяжелый овальный стол под бархатной скатертью, стоявший в углу, на ковре, осеняемый старым, раскидистым филодендроном, простиравшим чуть ли не до средины зала свои прорезные, огромные, лапчатые листы на узластых, толстых ветвях, привязанных кое-где к потолку. Этот угол в гостиной был исполнен какого-то неизъяснимого уюта.
   Шатровы очень любили этот свой угол под филодендроном. "Уголок семейных советов", "Уголок под баобабом" - называли они его.
   "В большие гости" здесь усаживались, покоясь и созерцая, пожилые, почтенные, не умевшие или уже не могшие танцевать.
   Володя заводил патефон.
   Никита стоял в сторонке, у распахнутого в сад окна, беседуя с отцом Василием, красивым, чернобородым, но уже начинавшим тучнеть священником, в голубой шелковой рясе, с серебряным наперсным крестом. Это был дальний родственник Шатровых, женатый на племяннице Ольги Александровны. Священствовал он в том же самом селе, где была больница Никиты.
   Бог. Свобода воли и причинность. Мозг и психика. Кант и Шопенгауэр. Геккель с его "Мировыми загадками" и его неистовый противник Хвольсон - о чем, о чем только не успели они перемолвить сейчас в своем укромном уголке!
   Странно, а Никита любил почему-то этакое вот, ни к чему не обязывающее, нестрогое "любомудрствование", то с лицом духовным, иной раз со старообрядцами, а то, напротив, с каким-либо завзятым атеистом, глядя на мелькающие перед глазами пары, в перекрестном говоре, смехе и шуме. Он отдыхал тогда. И в то же время как часто в такие именно мгновения, в неторопливых этих беседах о вечном, о самом главном вдруг осеняла его какая-нибудь врачебная догадка, почти прозрение, и тогда, внимая своему собеседнику, не упуская ход спора, он внутренне говорил себе: "Да, да, это непременно так: надо будет испытать, как вернусь к себе". И уж виднелось ему сквозь марево бала лицо того самого больного, чей образ, чей недуг не давал ему покоя все эти дни, не покидал его души, хотя бы он явственно и не думал о нем.
   Привычно касаясь перстами краев нагрудного креста своего, отец Василий с легким семинарским оканьем говорил собеседнику:
   - А не полагаете ли вы, дражайший мой Никита Арсеньевич, что кичливый ум человека ныне распростер свои отрицания за пределы доступного ему мира? Бог вне доступности познания и представлений о нем человеческих существ. Да и может ли - априорно должно отвергнуть сие! - не только конечная, а и неизъяснимо ничтожная, или, сказать по-вашему, м и к р о с к о п и ч е с к а я, частица так называемого серого мозгового вещества адекватно отобразить Вселенную?!
   Никита молча наклонял голову, показывая отцу Василию, что он внимательно слушает его, а самому виделись в это время светло-бревенчатые, еще не оштукатуренные стены одной из палат в больнице и одна из коек с температурным листом у изножия, а на белоснежной, смятой от судорог подушке - голова девочки с тяжкой хореей, ее жалостное лицо все в мучительных гримасах и корчах, с высовыванием языка, словно бы она дразнила кого-то... "Ну что, ну что делать с нею?!"
   ... - Вальс "На сопках Маньчжурии"!
   И распорядитель танцев Гуреев широким щеголеватым жестом, как бы поклонясь сразу всем, повел рукою в блистающий простор зала.
   Первой парой в вальсе, со своей Ольгой Александровной, прошелся Шатров. Танцевали они чудесно: легко, свободно, с какой-то величественной, чуточку старомодной грацией.
   Затем, и даже не передохнув, она, смеясь, пригласила Никиту.
   Он смутился:
   - Ну, мама... нашла танцора!
   - Нечего, нечего тебе бирюком стоять! Пойдем... Отец Василий, уж вы извините меня, а я-таки разлучу вас: еще будет время - наговоритесь о высоких материях, врач духовный с врачом телесным. Пусть повеселится сегодня немножко, на именинах матери.
   Отец Василий почтительно поклонился:
   - Отчего же? Пройдитесь, пройдитесь, Никита Арсеньевич! Сие и пастырям не возбраняется... во благовремении. Древле видывали и царя Давида скачуща и играюща и на гуслях бряцающа... Пройдитесь с маменькой. А вы чудесно танцуете, Ольга Александровна, чудесно! Сожалею, что сан мой, а более всего одеяние мое... - Он смутился, не договорил и только показал на свою рясу.
   Сверх ожидания доктор Шатров оказался безупречным танцором. Ими залюбовались. Об этом прямо сказала ему Кира Кошанская, с присущей ей озорной откровенностью. Она подбежала к нему, взяла за локоть, слегка прижалась к нему упругим, полным плечом и горячо зашептала на ухо:
   - А знаете, дорогой доктор, я любовалась вами, ей-богу! И вы, оказывается, красивый. Да, да, не спорьте... Такой высокий, сильный, мужественный... И - стройный... И эта чудесная грива волнистых темных волос! - Не удержавшись, она слегка провела рукою по его волосам. - А глазища - синие, большущие! - Засмеялась. - Что, смутила вас, доктор? Но, ей-богу же, это здорово, черт возьми, эти волны ваших пышных волос над большим лбом... мыслителя!
   Тут Никита не выдержал:
   - Ну, полноте, Кира, вы меня просто в краску вогнали. "Волны, волны!" - приходится утешаться, когда не унаследовал отцовских кудрей. Вон у Сергея - кудри! И, признаться, я даже ненавижу это выражение: волнистые волосы... И еще - шевелюра!
   Он рассмеялся.
   Кира не отставала:
   - Бросьте, девица красная! У Сережи... Сережа - прелестный мальчик. Даже предчувствую в нем сокрушителя девичьих сердец. Но... кудри у него совсем не отцовские: он не кудрявый, он... кучерявый. Не люблю такие! Волны лучше!
   - Ах, Кира, Кира!
   - Ну, что - "Кира"? Экий вы медведь! Девушка ему объясняется в любви, а он... Ну и оставайтесь, созерцайте этот... Ноев ковчег!
   Никита вспыхнул. Нахмурился. Однако удержался от резкости, а только сказал холодно, с затаенным осуждением:
   - Ну, что ж... как хозяин я должен и э т о от вас стерпеть!
   Она покраснела. Поняла. У нее набежали слезы. Отвернулась. Быстро вышла в столовую, а оттуда - в сад, на веранду.
   Она стояла, притянув к своему лицу ветвь сирени, и глубоко дышала. Сзади неслышно подошел отец. Склонясь к ней с высоты своего большого роста, красавец родитель своими панскими, вислыми усами пощекотал ей шею.
   Кира не обернулась. Досадливо дрогнула плечом:
   - Ну, что тебе нужно? Оставь меня, пожалуйста! Я злая сейчас. Могу наговорить тебе грубостей.
   Он рассмеялся:
   - Грубостей или глупостей?
   - И того и другого.
   - Ну что ж! Бедному твоему родителю не привыкать слышать и то и другое...
   - Старик, ты скоро уйдешь?
   Этак они разговаривали частенько, хотя очень и очень любили друг друга. И, ничуть на нее не обижаясь, Анатолий Витальевич сказал, предварительно оглянувшись, и сперва по-английски:
   - А я тобою чрезвычайно доволен, дочурка!
   - Можно полюбопытствовать чем? - Она произнесла это, переходя на грудные, низкие ноты, протяжно-ленивым, как бы с потяготою, голосом. И это была тоже ее манера разговаривать с отцом.
   - Никита - да, это человек!.. Со временем, я не сомневаюсь, будет блестящим врачом, с огромной практикой... А впрочем, зачем ему это? Он Ш а т р о в. И этим уже все сказано! У меня же все дела его, ну, Арсения, конечно, как на ладони. А он еще только плечи разворачивает. И уж разворот будет, поверь мне, на всю Сибирь!
   Все с той же лениво-усталой манерой, но уже насторожаясь - дрогнули ушки! - Кира спросила:
   - Ну, а почему вы мне об этом... повествуете, дорогой мой родитель?
   - А потому, что я, признаться, не понимал тебя сегодня и... негодовал. Этот шалопай - прапорщик Гуреев - что он такое? Сынок обнищавшего дворянина и незадачливого коммерсанта! Или Сережка, этот молокосос, лоботряс! Ну что ж ты молчишь?
   Кошанский закурил. Развеял рукою дымок.
   Все так же, не оборачиваясь, дочь сумрачно произнесла:
   - Прежде всего, не кури, пожалуйста, надо мною. Мне вовсе не доставляет удовольствия быть в этой дымовой завесе: волосы потом отвратительно пахнут... таверной!
   - Прости, пожалуйста!
   Кошанский бросил папиросу в куст сирени.
   Дочь продолжала. Теперь она повернулась к нему лицом и смотрела прямо в глаза, испытующе и насмешливо щурясь.
   Музыка, шум и говор, доносившиеся через распахнутые окна, заглушали их беседу.
   - А затем: вот что значит для тебя совмещать в одном лице и папу и маму! Тебя одолевают, я вижу, матримониальные заботы о своем детище любимом: ищешь мне женихов? Или, быть может, это забота о самом себе, Анатолий Витальевич? Решили, что пришло время освободить в вашем доме место для настоящей хозяйки?
   - Бог знает, что ты говоришь, Кира!
   Кошанский года два, как овдовел, и в доме полной хозяйкой всего была Кира. Однако с некоторых пор в городе стали поговаривать о каких-то намерениях его в отношении дочери местного миллионера, Зои Бычковой, гимназистки-старшеклассницы. За это не осуждали, поведение же его во все время вдовства признавалось всеми безупречными и вкруг его имени не роилось никаких сплетен.
   Но раза два в год как-то так оказывалось, что сам Шатров настойчиво предлагал своему дорогому поверенному прокатиться по неотложным делам в столицу. Кошанский для приличия упирался: ведь в Петрограде же Никита Арсеньевич учится, стало быть, можно поручить и ему, не будет лишних расходов. Хозяин возражал: именно потому, что у ч и т с я, да еще и потому, что готовится к государственным экзаменам, его никак нельзя отвлекать. Никита - человек одной мысли и одного дела, весь, без остатка! Да и не любит он наших с вами дел, Анатолий Витальевич. Для него какой-нибудь, извините меня, катар желудка или бессонница важнее всех наших заводов и мельниц. Нет, уж вы поезжайте: пора поразведать в министерстве, какие там новые сети плетут, какие ямы копают для нас, бедных тоболян-мельников, эти миллионщики наши, судоходники!
   Речь шла о яростной, беспощадной борьбе всех водяных мельников Тобола, возглавленных Арсением Шатровым, против комплота городских толстосумов, владельцев мельниц паровых. "Паровики" так их называл попросту Шатров - вдруг воспылали рвением к судоходству по Тоболу вплоть до Кустаная и даже выше, для чего непременно надо было снести сперва все мельницы Тобола и разрушить все плотины. Молодой миллионер Смагин и его адвокаты извлекли из архивов прошлого века целую тяжбу, в которой еще отец Смагина домогался и почти добился объявления Тобола судоходным, вплоть до верховьев. Однако признано было, что без постройки шлюзов и без коренного переустройства всего русла реки нечего и начинать: выше Кургана река слишком мелководна. Мельники этого дела поднять не могли, да и заведомо отказывались от самоубийства в пользу "паровиков" и пароходчиков. Казна средств не давала. Крестьяне на сходах стеной встали за сохранение мельниц: а судоходство - это, дескать, не для нас, чужая затея!
   И вот опять погребенное это домогательство "отрыгнуло"! Смагин не жалел денег: его поверенный месяцами жил в столице. Ходили слухи, что уж нашли "тропку" к самому Распутину и, чего доброго, вот-вот из министерства путей сообщения может изойти указ: Тобол и выше Кургана судоходен; мельники пусть сносят свои плотины, а либо сооружают проходы для пропуска грузовых судов.
   В конце концов Анатолий Витальевич сдавался на уговоры Шатрова: да, пожалуй, целесообразно будет съездить в Питер! Тут он блаженно закрывал глаза:
   - Ах, Мариинка... Александринка! Юность, юность золотая... Петербурженки! И - Вы меня простите, Арсений Тихонович, вы, я знаю, фанатик Сибири... Я преклоняюсь, конечно... Но... только петербуржец меня поймет, только петербуржец! И говорят, старуха Кшесинская все еще хороша в "Жизели"!
   Музыка, разноголосый веселый говор, шум, смех, - нет, в этом году день "благоверныя княгини российской Ольги" у Шатровых справляют на славу! Вихрь вальса, эта зачаровывающая зыбь, колдовское кружение втягивало и втягивало одну пару за другой.
   Вот насмелился подойти к Верочке Сычовой Костя Ермаков. Неуклюже склонил перед нею голову - светлая чуприна закрыла румяное лицо - и ждал, застыв в полупоклоне, с кукольно опущенными руками.
   Веруха прыснула было, но тотчас же опасливо прикусила губу и взглянула на мать - жалостно, просительно. Та благосклонно и важно покивала головой:
   - Пройдись, пройдись, деточка. А то что же сидеть-то буканушкой! Я и сама в молодые-то годы была охотница до вальсов: чинный танец, благородный, ничего не скажешь! Не то, что нынешние эти... как их... выплясеньки: весь-то выломается он перед нею, да и она перед ним не лучше - аж глядеть на них жалость берет!
   Володя Шатров звонко оглашает названия сменяемых вальсов: тут и "Осенние мечты", и "Осенний сон", и "Над волнами", и "Амурские волны", и опять, и опять - "В последний раз, по просьбам публики!" - кричит весело Гуреев - неувядаемое "На сопках Маньчжурии".
   Упоенно кружатся Костя и Вера.
   Волостной калиновский писарь, Кедров Матвей Матвеевич, поднял с места истомную, отучневшую красавицу попадью, жену отца Василия, раскормленную сорокалетнюю блондинку со стыдливой полуулыбкой на алых, тугих губах, синеглазую и немногословную: слова ей нередко и чудесно заменял какой-то особый, е е смешок, затаенно-благозвучный, но негромкий, и вдруг прерываемый. Этот ее смех казался собеседнику исполненным глубокого значения, почти таинственным, а она попросту прикрывала им свою застенчивость и отсутствие находчивости.
   Кедров - еще не старый, лет сорока, но уж сутуловатый и с легкой проседью в лохмах каштановых волос, ниспадающих на лоб. Очки в тонкой дешевенькой оправе. Косоворотка, пиджачок. Рыжеватая бородка - тупым клинышком. Он вдовец, бездетен и все не женится. И его сильно осуждают и в самой Калиновке, и в других селах, - а невест-то нынче хоть отбавляй! И жалование-то у него хорошее, никак рублей семьдесят пять - восемьдесят. Волостной писарь, легко сказать; мало ли еще доходов может быть на такой должности: теперь-то, в военное время, когда призывы, да комиссии разные, да отсрочки, да пособия солдаткам! А только не тот человек! Напротив, слыхать: свои последние деньжонки кое-каким солдатским семействам, из бедных да многодетных, раздает, - ну, это его дело: "Филарет Милостивый"! - этак его лавочник местный прозвал.
   Танцует Кедров превосходно. Только вид у него при этом уж слишком какой-то озабоченный. Против попадьи Лидии он кажется подростком. Она идет в танце властно и прямо, откинув голову, а он - чуть согнувшись: от чрезмерного старания соблюдать должную дистанцию между собою и своей дамой.
   Когда он искусной глиссадою подвел Лидию как раз к ее креслу и опустил, и поклонился, да еще и ручку поцеловал, его наградили восхищенными возгласами и рукоплесканиями. Никто не ожидал от него такой прыти. А Шатров, тоже слегка похлопав ему, сказал:
   - Ну, знаешь ли, Матвей Матвеевич, давненько мы знакомы с тобой, а этих талантов я за тобою и не подозревал. Да тебе не волостным писарем быть, а учителем танцев! И где ты так преуспел, в своем волостном правлении сидя, эдакой домосед!
   Писарь весело сверкнул глазами поверх очков, рассмеялся и отвечал:
   - А я, видишь ли, Арсений Тихонович, подражал английскому философу Юму. Тот тоже домосед был. А ему приходилось на королевских балах танцевать - менуэты там всякие. Что тут делать? Думал, думал, да и вычертил у себя на паркете все кривые, которые танцоры ногами выделывают на полу. Так по этим кривым и постиг. Лучшим танцором стал при дворе...
   - Ах ты, Юм!.. Теперь так тебя и стану звать Юм. - Шатров расхохотался.
   И еще одна пара кружилась, неторопливо, зная, что ею любуются: здешний лесничий Куриленков со своей молодой лесничихой, с Еленой Федоровной.
   "Лесной барин" - звали его мужики. И боялись, и ненавидели в нем беспощадного к ним, рачительного лишь для казны, хозяина неисследимого казенного бора.
   Прелестна была лесничиха. Шутил привычно: "Елочка. А я лесничий. На Тоболе у нас всё сосны и сосны - елей нету. Вот я и выписал себе елочку-волжаночку, пересадил. И подождите годок-другой - разведем целый ельничек. Акклиматизируется!"
   Женился на ней Куриленков, будучи вдовцом. Было ему тогда лет тридцать пять. Она - едва успела окончить гимназию. И зачем только она шла за него? Был он и груб, и суров, и прижимист. Жесткое, "оренбургско-казачье" лицо было у него. Бритое, с подстриженной щеточкой рыжих усов. Глаза - с хитринкой, прищурые, в густых лапках мелких морщинок. С папиросой не расставался, то и дело посасывая ее, полупотухшую, перебрасывал из одного угла рта в другой. Разговаривал через папироску, почти не разжимая рта. Особенно за картами. Картежник был завзятый. И выпивоха.
   Помощники - лесники, объездчики - эти перед ним просто трепетали. Был службист. А мужики - те говаривали: "Не дай господь с им дело иметь, с господином лесничим, с Куриленковым. Видно, на то лесничему и лес дан, чтобы мужики голели!"
   В него стреляли.
   Только одному Шатрову признался он, что ненавидит казенную службу, тяготится ею. А когда сдружились, то сперва в полушутку, а потом и всерьез, стал просить Шатрова, чтобы тот взял его в компаньоны: "Завидую вам - не богатству вашему, а тому, что сами вы себе господин и владыка: и никакого черта над вами. Я, в сущности, не по той дороге пошел: всю жизнь мечтал быть предпринимателем, промышленником. Так сложилось: кишка тонка! Возьмите, не раскаетесь: я - человек дела. У меня - и хватка, и нюх. А в честности моей вы, я думаю, не усомнитесь!"
   И Шатров уступил наконец его просьбам и домогательствам. Однажды он предложил ему войти в пай по вновь купленной отдаленной мельнице, в Казачьей степи, на том же самом Тоболе. Мельница эта была разорена бесхозяйственностью и ежегодными промоями. И Шатров подумал, что если обучить лесничего основам плотинного дела, то вскоре будет кем замениться на этой мельничонке. Она ему, собственно, была и не нужна, а покупал он ее, чтобы там не уселся какой-нибудь конкурент, и покупал больше само место, чтобы соорудить там крупчатку.
   Лесничий призадумался: если он станет совладельцем частного предприятия, то его уволят со службы. Как же быть? И выход был найден: на имя жены! Он тотчас же заставил ее съездить к маме, в Самару, и вытребовать свою часть наследства: что-то около десяти тысяч рублей. Так Елена Федоровна сделалась совладелицей мельницы.
   Лесничий был счастлив. Его любимой шуткой отныне стало называть жену мельничихой: "Ну, моя мельничиха, ты что-то засиделась в своем бору! Не пора ли съездить на свою меленку, похозяйничать там, навести порядок кассовые книги проверить? Плотинному делу поучиться?"
   К Шатрову он стал питать чувства, близкие к нежности. Был почтителен с ним сыновне. Угождал во всем. Для шатровских плотин и построек отныне отводились заповедные, лучшие деляны в бору, недоступные для других.
   Шатров отвечал ему еще большими заботами. Он посоветовал ему для увеличения доходов завести хорошее стадо удоистых коров и через то стать крупнейшим молокосдатчиком на его, шатровский, маслодельный завод. А выпас, да и сено в бору для него, лесничего, ничего не будет стоить!
   И выдал ему деньги для покупки коров.
   А на компанейской мельнице дела шли прекрасно. Помолы повысились многократ. Отношения с казаками, народом своенравным и неподатливым, Шатров наладил. Захирелая мельница быстро стала доходной. Лесничий как-то признался Шатрову, что его доля мельничной выручки почти втрое превышает его казенное жалованье.
   И вдруг, совсем неожиданно для Шатрова, лесничий предлагает ему, чтобы тот и вторую половину мельницы продал ему: в рассрочку. Арсений Тихонович нахмурился. Уж язвительное, насмешливое слово вот-вот было на устах. Сдержался. Зато ответил ему с полной откровенностью:
   - Нет, Семен Андреевич, на это я не пойду. В компаньоны я вас пригласил, вы знаете, вовсе не потому, что у меня не достало денег, а из уважения к вашей давней мечте. А так, скажите, пожалуйста, какой для меня смысл сажать в сорока верстах от себя мельника-конкурента, да еще открывать ему на это кредит? Правда, вы лично никаким конкурентом мне быть не можете. Это, надеюсь, для вас ясно. Но вы можете эту мельничонку перепродать какому-нибудь Смагину, Бурову, Колупаеву. А я и своего верхнего ближнего соседа - Паскина уговорил-таки, чтобы он продал наконец мне свою допотопную скрипуху, с которой он не в силах справиться. Вернее - с Тоболом. И знаете, для чего я куплю ее? Только для того, чтобы тотчас же снести, а на ее месте поставить новую, современную вальцовку. К черту все его обомшелые маховые колеса, жернова, идиотские его плотины! Все переведу на турбину. Установлю динамо - как здесь, на своей мельнице. Дам электричество. Вот для чего... А вы говорите! И для чего это вам понадобилось - остаться без меня?
   - Хочется полным хозяином побыть.
   - Ах, так? Я не думал, что при своей практичности вы столь наивны. Да если я оставлю вас, дорогой Семен Андреевич, одного, то, поверьте мне, в ближайшее половодье и мельница ваша, и плотина, и капитал поплывут в омут! Я знаю: в этом году вы получили изрядный доход. И вы склонны думать, что мельница - это чудесный кошель-самотряс. Да! Она - самотряс, только из кармана! А что вы запоете завтра, когда потребуются капитальные затраты, переоборудование? А без этого нельзя! И потом: не думайте, что Шатров сидит на Тоболе ради прибылей. Есть, особенно нынче, в такое время, куда более доходное приложение капиталов. Для меня, для Арсения Шатрова, Тобол - это покоряемая мною стихия! Тобол, конечно, не Терек не пенится, не клубится, не пролагает себе путь через скалы, а вы попробуйте-ка обуздать этого ленивого богатыря! Попытайтесь! Да еще без помощи какого-то ни было бетона, а так вот, по-шатровски: моими плотинами - землица, соломка, кусточки! И что же - у меня промоев уж много лет не бывало. Я и забыл о них. Вода - как в котле... Инженеры дивятся!.. Вот что такое для меня Тобол! Несчастье мое в том, что в сынах не взрастил я себе помощника крепкого: все трое не туда смотрят. Ну, это их дело. Каждый следует своему призванию. Не хочу угнетать. Мечтал я всех их рассажать вдоль Тобола. Не только мельницы, но и заводы, электростанции. Тоболу дать максимальную высоту спада. Так я мечтал, но эти дурацкие гимназии! Но и все равно: не умру, доколе весь Тобол не станут звать ш а т р о в с к о й рекой!
   - Ну до чего ж мила, до чего хороша эта лесничиха! - И, по своему обыкновению, Аполлинария Федоровна пропела-проговорила очередное присловьице: - Алый цвет по лицу разливается, белый пух по груди рассыпается!
   И впрямь была хороша: стройная, полногрудая, со светло-русыми волосами, зеленоглазая. Никита как-то сказал про нее: похожа на ландыш. Вероятно, она и сама это знала: у нее было пристрастие к белому и зеленому. И любила ландыши. Людям казалось, что она и сама пахнет лесом, ландышами, - быть может оттого, что веяло от этой юной женщины свежестью и здоровьем и что была л е с н и ч и х а. Одевалась Елена Федоровна изящно, просто и строго. Зимою любила окутать плечи пуховым оренбургским платком. И, когда она, промчавшись по морозцу на рысаке десять верст из своего бора к Шатровым - а случалось это на святках, или просто так, в воскресенье, входила с мужем в прихожую, все молодые Шатровы стремглав кидались к ней навстречу - раскутывать ее, подавать ей табуретку, снимать с ее полных ног фетровые ботики.
   И сам "старый Шатров" радушно и радостно приветствовал ее, стоя у порога, и подшучивал над сынами.
   А лесничий притворно-ревниво ворчал и грозился, что это в последний раз он привозит к ним свою Елену Федоровну.
   И как прелестна бывала она в эти свои зимние приезды, когда, смущенная шумной и радостной встречей, рдея нежным румянцем, переступала наконец порог гостиной и приветствовала хозяйку своим грудным, благозвучным голосом. А та с материнской нежностью целовала ее, протягивая ей обе руки.
   У лесничихи был чудесный меццо-сопрано, с каким-то чуточку трагическим оттенком, и она пела, но, конечно, только для очень близких гостей и если очень, очень просили. У Шатровых аккомпонировал ей Никита.
   Играла на рояле и она. И рояль этот - превосходный, старинный - был частью ее наследства, достался ей в приданое, и его с великим трудом доставили из Самары сюда, на Тобол, в глухое лесничество. Но когда супруги стали собирать деньги на мельницу, Елена Федоровна приняла страшное для нее решение: продать и рояль. Но тут возмутился Шатров: "Ни в коем случае! Нет, нет, а то совесть меня замучает!" И три тысячи из десяти он оставил за Семеном Андреевичем - в долгосрочном кредите. "Внесете из доходов, госпожа мельничиха!"
   С первых же дней знакомства Елена Федоровна полюбила бывать у Шатровых. Она чувствовала, конечно, эту влюбленность в нее и Никиты, и Сергея, и даже Володину - отроческую и смешную, и в то же время трогательную до слез, и ей становилось легко и радостно в этом доме. Было такое ощущение, словно бы искрилась кровь.
   И еще оттого хорошо было, что ее супруг, всегда угрюмо-ревнивый, настороженный, когда ее окружало общество молодых мужчин, здесь, у Шатровых, ни к кому не ревновал. Напротив, он даже снисходительно, благодушно поддразнивал и Сережу, и Володьку, выводя, так сказать, наружу их беспомощно скрываемую любовь.