Огромные, тяжелые полотна шатровских ворот распахнуты настежь. Подворотня выставлена: въезжайте, гости дорогие!
   И они вот-вот въедут.
   Первой показывается на дальней, предмостной плотине знаменитая гнедая тройка Сычова, Панкратия Гавриловича. Сычов не терпит тихой езды. А легко ли целые сорок верст, да в этакую жарынь, ухабистыми проселками, через боровые сыпучие пески мчать тяжелую, с откидным верхом коляску, а в ней две такие туши восседают - хозяин с хозяюшкой! Да еще пятнадцатилетняя дочка между ними, да еще ведь и кучер на козлах, а как же!
   И добрые кони изнемогли: черные струйки пота прорезают их крупы, потощавшие за один перегон. Шлейные ремни пристяжных - в клоках мыла.
   Бережно, на тугих вожжах искуснейшего возницы, плывет сычовская тройка - сперва по несокрушимой, не страшащейся ни льдов, ни промоев шатровской плотине, затем, погромыхивая вразнобой серебряными ширкунцами-глухариками, позванивая звонкоголосыми валдайскими колокольчиками, гремит по большому мосту, из отборнейшей сосновой креми, с подъемными исполинскими заслонами для сброса лишней воды.
   Но какая же у доброго мельника на Тоболе в эту пору, в самую засуху, л и ш н я я может быть вода? Кто станет сбрасывать голую, даровую энергию, - уж не Шатров же, Арсений Тихонович, пойдет на такое безрассудство! Да это все равно, что уголь выбрасывать из топки паровоза, когда нужно наращать и наращать скорость! Ведь экий у него завозище!
   И не выдержало сердце потомственного, старого мельника: Сычов приказал остановить тройку на малой, средней плотине, едва только миновали мост. Сопя и кряхтя, накреняя на свой бок коляску, он вылез из нее, как медведь из берлоги, и приказал супруге и дочке следовать дальше без него:
   - Тихоныч на меня не осердится! Скажите ему: полюбоваться, мол, вашими плотинами вылез. Он это любит.
   Сычов едва успел договорить: руки его доченьки, чадушка единственного, богоданного, вдруг обняли его сзади, сверху, за плечи, и она в кою пору выметнулась из коляски прямо на его могучую спину, смеясь и озорничая:
   - Папаша, и я с тобой! Я тоже хочу шатровские плотины посмотреть. Пускай мамка одна поедет!
   Рука ошеломленной матери протянулась вслед ей из коляски и звонко шлепнула озорницу по заголившейся выше чулка ноге. А голос был благодушно-ворчливым:
   - Ох, ты мне баловушка отцовская! Людей-то хоть бы постыдилась, коза! Уж не маленькая этак прыгать! Одерни платьице-то!
   Но в это время отец уж бережно опустил ее наземь, поцеловал ее загаром пахнущие, розовые, упругие олокотья. Потом обернулся к коляске и прогудел шумным от бородищи и густых усов, рокочущим басом:
   - Ладно, мать, поезжай одна. А мы тут не долго пробудем.
   - Ох, Веруха, Веруха!
   Тройка тронулась.
   Вера привстала на цыпочки, дотянулась, поцеловала отца. Потом прицепилась к его локтю: ей все-таки страшновато стало от неистового шума-грохота водопада - они стояли на самом краю плотины.
   Отец высился на юру - огромный, чернобородый, обмахиваясь большим белым картузом.
   Дочь рядом с ним казалась маленькой, но это была уже девушка-подросток, рано развившаяся, плотно сбитая, с красивыми, четкими чертами лица, с толстой, хотя и не длинной, темно-русой косой, по-мальчишески загорелая, с живыми, умными и смешливыми карими глазами.
   От нее так и веяло юной жадностью к миру, ко всему, что глаза ее видели.
   Темно-русая ее коса еще отрочески была изукрашена алыми вплетками лентами с пышным бантом на конце. Однако на крутом ее лбу выбивалось множество непокорных прядок - так что это было похоже на челку.
   Она была порывиста и подвижна...
   С высоты примостного быка Сычов увидал внизу, у самого уреза воды, Костю Ермакова, паренька лет семнадцати, курносого, широколицего, с белокурыми, растрепанными ветром волосами, синеглазого и веселого.
   И Костя тоже увидал их. Он отбросил на край плотины длинный водомерный шест - "тычку", с которой через силу орудовал, и, приветливо помахав рукой мельнику, быстро взбежал к нему. Поздоровались. И Сычов, тряся бородищею, глухо прокричал ему на ухо - мешал гул водопада:
   - Что это вы с хозяином силу-то зря разматываете?!
   И так же громко и чуть не в самое ухо Костя ответил ему звонким голосом:
   - А это еще по старой кляузе верхнего нашего соседа - Паскина приходится судебное решение выполнять: заявлял на нас подпруду - будто бы водяные колеса ему подтопляем. А он уж нам и мельничонку-то свою запродал... Нет, говорят: раз такое решение вышло, то извольте воду спустить!
   - Продал, значит, в конце концов? Ну, и хорошо сделал. С Шатровым вздумал тягаться! Ну, а ты как? Не надумал ко мне?
   И, давая понять, что это как бы в шутку, Сычов густо рассмеялся и похлопал юношу по спине.
   Рассмеялся и тот:
   - Нет, не надумал. Мне и здесь нравится. Тут родился, тут вырос.
   - Да я знаю, что ты от Арсения никуда не пойдешь!
   И впрямь: не один только он пытался переманить от Шатрова этого паренька-плотинщика. Да где ж там!
   Думал ли Арсений Тихонович года два тому назад, что под рукой у него из этого вихрастого мальчугана, вечно торчавшего на плотинах, когда он самолично вел ответственную перехватку, вырастет вскоре незаменимый ему помощник по многотрудной и хитрой плотинно-речной науке!
   А теперь, когда случалось уезжать по делам, Шатров спокойно покидал самый разгар плотинных работ на Костю Ермакова.
   Он и оклад положил ему, как все равно мастеру. Только просил его широко не оглашать этого: не было бы зависти у других, а хотя бы и у того же братца родимого - у Ермакова Семена.
   Сычов и Костя беседуют-кричат под грозный, всеподавляющий рев водосвала.
   Мальчонкой-пастушком кажется шатровский плотинщик рядом с могуче-громоздким чернобородым великаном.
   На них глядят от солдаткина воза. И хорошо, что Сычову не слыхать, что говорят о нем!
   Кто-то помянул о сычовских капиталах, о том, что на мельнице у него худое обращение с помольцами. А другой - что совсем недавно Сычов "в киргизцах" купил не то двести, не то триста десятин ковыльной, от веку не паханной степи:
   - Господи милостивый! Зоб полон, а глаза все голодны! И куда ему одному столько землищи?
   - Не тужи по земле: саженку вдоль да полсаженки поперек - и будет с нас! А он, Сычов, новое, слыхать, дело затевает; скота неисчислимое множество закупает, бойню строит, кожевенный завод: на армию, вишь, седла, упряжь, сапоги хочет поставлять. Ну, и мясо...
   У солдата на деревяшке от вдруг вспыхнувшей злобы блеснули белки глаз:
   - Им война хоть и век не кончайся: кому - война, кровь, калечество да гнить в окопах, а этим господам Сычовым-Шатровым - им только прибыля, да пиры, да денежки отвозить в банку!..
   От мельницы возвращается к своему возу запыхавшаяся дебелая солдатка:
   - Ну, мужики, слезайте с возу, отходите: сейчас карьку своего буду запрягать - велят подвезти поближе... Засыпка на раструсе сказал: сейчас тебе засыпать... - А ты чего, Марья-крупчатница? Ты про свою очередь узнала? Стоит, как святая! - Это она прикрикнула на другую солдатку, из чужой деревни.
   Та испуганно, как школьница, застигнутая на шалости, заморгала ресницами - длиннющими, дна не видать! Уставилась на старшую вопрошающими золотисто-карими глазищами:
   - Дак нам здесь ведь без очереди мелют - солдаткам. У меня и ярлычок - розовый.
   Та сердито рассмеялась, передразнивая ее:
   - "Без очереди... ярлычок розовенький"! А мастеру-то крупчатному ты его объявляла?
   - Нет.
   - А откуда же он знать будет, что ты солдатка?
   - И верно!
   - Ну, то-то. Сонная тетеря! Тебя только и посылать на мельницу: самуе смелют... на крупчатку!
   И громко рассмеялась, открыв белоснежные, влажно и ослепительно блеснувшие на солнце зубы.
   И снова к помольцам:
   - А ну, мужики, пустите, посторонитесь! Говорю, очередь моя приспела.
   Они и не думали посторониться.
   - Что твой карько! Давай садись. Так быстрее доедешь.
   Перемигнувшись, двое подхватили ее под колена, взметнули на воз, все дружно взялись - кто за оглобли, кто за грядку телеги, и тяжелый воз вместе с его хозяйкой ходко, и все быстрее, быстрее, покатился к мельнице, под небольшой уклон.
   Она поняла вдруг, что это - их забота о ней, прикрытая лишь обычным мужским озорством-силачеством, и уж не противилась, а только с притворным гневом обозвала их чертями бородатыми.
   Обгоняя Машу-солдатку, они крикнули ей смеясь:
   - Садись и ты, солдаточка! Не больше, поди, пушинки прибавится!
   Зардевшись, она покачала головой.
   По пути им со всех сторон кричали - кто что.
   - Вот это да: почет вышел нашим солдаткам!
   И они кричали в ответ:
   - А как же? Чем наши жены солдатские хуже Сычихи? Та - на тройке, а наша Ефросинья Филипповна - на шестерке. А ну, посторонись, народ крешшоный!
   И они, под добродушный смех помольцев и выглянувшего на шум белого от мучной пыли, с белыми ресницами раструсного засыпки, чуть не впятили воз вместе с его хозяйкой в самые двери мельницы.
   Тем временем солдатка Машенька, несмело оглядываясь, сторонясь перед каждым встречным, оглушенная шумом и стукотком, вступила под своды нового здания - крупчатки.
   Она все еще оберегала свою черную старенькую юбку от мучной пыли, обходя мешки с мукою, сусеки, и время от времени отряхивала ее.
   Робкая, худенькая, хрупкая, она и впрямь была сейчас, как школьница. И потому как-то невольно взоры встречных мужчин останавливались на ее чрезмерно полных грудях, вздувавших легкую красненькую кофточку: должно быть, кормит. Сосунка дома оставила!
   Она остановилась возле мучного сусека, в который по деревянному лотку откуда-то текла и текла мука, спокойной и толстой струей. Женщина оглянулась. Прислушалась. Никого. Тогда она опасливо и проворно всунула раскрытую ладонь в самый поток муки и невольно рассмеялась: мука была горячая - не хотелось отымать руку! Вдруг сверху послышался испугавший ее заполошный и многократный стук выдвижной дощечки в деревянном мукопроводе. Этим сменный давал знак мелющему помольцу, что его засып зерна сейчас кончается и настает очередь другому: поспевай, мол, убрать вовремя свою муку!
   Тогда она подняла голову к пролету крутой деревянной лестницы и насмелилась позвать - тонким, девичьим голосом:
   - Господин мастер!
   Грубый и хрипловатый, привыкший, видно, кричать и распоряжаться, мужской голос отозвался ей сверху:
   - Кто там? Некогда мне. Подымайся сюда!
   - Ой, не знаю куда.
   - Дуреха! Да ты ведь перед лестницей стоишь, ну? А со второго этажа - на третий. Здесь я...
   И она застучала легкими своими сапожками по ступеням, дивясь на непонятные ей сверкающие валы, колеса и клейко щелкающие, длинные, необычайной шири ремни, невемо куда и зачем убегающие сквозь черные прорубы в стене.
   Мастер Ермаков вышел ей навстречу, отирая замасленные руки клочком пакли. Она остановилась у лестничного пролета, боясь шагнуть дальше, потупясь, тихо сказала:
   - Здравствуйте.
   Ему это понравилось.
   - Ну, ну, девочка, ступай, ступай смелее, чего ты обробела?
   - Ой, да какая я девочка: солдатка я... Боюсь, захватит ремнями.
   Он гулко рассмеялся:
   - Солдатка? Ну, я против света не разглядел. Не бойся: сама не полезешь - не захватит. Я эти ремни на ходу надеваю! Проходи, проходи поближе, не бойся.
   Она подошла.
   Наметанным глазом ненасытного волокиты, бабника он сразу определил, что эта молоденькая помолка и робка, и чуточку простовата, и что она впервые на мельнице.
   Заговорив с нею, он так уж и не отрывал глаз от ее грудей.
   Про себя же решил, что эту он т а к не отпустит.
   Семен Кондратьич Ермаков и на смену выходил щегольком. А сейчас на нем была молдаванской вышивки белая рубаха, с двумя красными шариками у ворота, на шнурках, заправленная в серые, в крапинку, штаны. Талия была схвачена широченным, прорезиненным "ковбойским" поясом, с пряжкой в виде стальных когтей. Снаружи на этом поясе был кожаный кармашек для серебряных, с цепочкой часов.
   Голенища сапог, начищаемых ежеутренне его когда-то красивой, но уже изможденной женой, были с цыганским напуском.
   Он и сейчас, как всегда, был гладко выбрит, и от этого еще сильнее выступала какая-то наглая голизна его большой, резкой челюсти и косо прорезанного, большого, плоского рта. Носина был тоже великоват для его лица и словно бы потому был криво поставлен.
   Сегодня была важная причина, по которой старший Ермаков был особенно разодет: именины самой хозяйки. Кондратьич накануне не сомневался, что Шатров почтит его приглашением. Еще бы: его-то, крупчатного мастера! И вот - не позван. А Костька - там! Ну, оно и понятно: в задушевных дружках у младшенького, у Владимира. Когда бы по заслугам почет, а то ведь...
   И не потому ли сегодня Семен Кондратьич был сверх обычного груб и зол?
   Впрочем, от хищного, хозяйского огляда молодой солдатки его ястребиные глаза явственно потеплели:
   - Ну, молодёна, что молчишь? Зачем тебе мастер понадобился? Я и есть главный мастер. Весь - к вашим услугам!
   Он выпрямился с дурашливой почтительностью и даже прищелкнул каблуками.
   - А вот... - И солдатка Маша протянула ему розовый, типографски отпечатанный, с отрывным зубчатым краем мельничный ярлык с прописью пудов ее помола. У Шатрова заведен был обычай: тем, кто без очереди, ярлыки выдавались из особой розовой книги.
   Семен Кондратьич мельком глянул в ярлык и возвратил ей:
   - Ну?.. Дальше что?.. - В его голосе слышалась уже напускная сухость и неприветливость.
   - Без очереди мне. Солдатка я.
   И она взмахнула своими тенистыми ресницами и прямо посмотрела ему в лицо.
   Кондратьич глумливо, неприязненно хохотнул:
   - Ишь ты, какие молодые нынче быстрые! Придется, ласточка, немного попридержать крылышки. Кто тебе сказал, что без очереди?
   Тут она почувствовала в себе прилив законнейшего негодования:
   - Да как же это?! Все знают, что на шатровской нам, солдаткам, без очереди.
   Он язвительно усмехнулся и покивал головой.
   - Так, так, ладно. Ну, а ты видела, какой у нас нынче завоз?
   - Ну дак что!
   - А! Ишь ты какая: только об себе думаешь! А другие помольцы что скажут? Да и разве ты одна здесь солдатка? Между вами тоже своя очередь. Ну? А тут вот сегодня от попа прислано два воза с работником, тоже на крупчатку. А там - учительница, с запиской Арсен Тихоновичу, свои пять мешков прислала: не задержите! Их разве я могу задержать? Они у нас тоже первоочередные. Интеллигенция. Да и окрестных - ближних тоже не велено обижать: потому на ихних берегах вся мельница стоит. И помочан, которые на помочи к нам ходят, особенно - который с конем. Дак если всех-то уважать безочередных, то где же тогда другим-прочим очередь будет? Поняла?
   Она печально кивнула головой. И все же на всякий случай спросила:
   - Ну, а сколько я, по-вашему, с одним-то своим возочком эдак должна у вас прожить?
   У нее слезами стали наполняться глаза.
   Он рассмеялся, стал говорить с ней ласковее.
   - А ты и поживи. Скучать не дадим. Вот вечерком лодочку возьмем. Я гармонист неплохой. Прокатимся до бору.
   Она улыбнулась сквозь слезы:
   - Что вы это говорите! Вам-то - шуточки. А мне-то каково? Мне солдат мой депешу отбил из Казанского госпиталя: что выезжаю, ждите, раненый, но не бойтесь. С часу на час ждем, а я тут буду проклаждаться!.. Как да приедет, а меня и дома нету, ну, что тогда будет, сами посудите?
   - Ну, я уж тут не повинен. Перепишешь на раструс, на простой помол. Там скорее смелешь. А то нынче всех на беленький хлебец потянуло!
   - Да мне же не для себя. Как же я его черным-то хлебом стану встречать?.. С фронта, раненый... И сколько же мне ждать?
   Он стал прикидывать. Потом вздохнул, слегка развел руками:
   - Ну, сутки-двои погостишь у нас... Утречком послезавтра уж как-нибудь пропущу. Если, конечно, опять не отсадят.
   Она ойкнула от душевной боли и негодования.
   - Да вы что?! Да я сейчас к самому хозяину пойду!
   Он озлился:
   - Вот, вот, ступай - жалуйся!
   Внезапно схватил ее за кисть руки и повлек к распахнутой на балкончик двери.
   Не понимая, зачем он это делает, она упиралась.
   Он рассмеялся:
   - Чего ты упираешься, дурочка? Я только показать тебе хочу сверху, что сегодня у хозяина творится. Иди взгляни.
   Она вышагнула боязливо на балкон.
   Он рукою обвел с высоты и мост, и плотину, и дальний берег за плесом. Там, вдали, над крутояром, пыль, поднятая на проселке экипажами шатровских гостей, так и не успевала улечься - стояла, словно полоса тумана. И все ехали и ехали!..
   - Видела? Так вот: Арсений наш Тихонович сегодня день рождения своей любимой хозяюшки празднует. Теперь ему - ни до чего! В этот день и мы к нему ни с чем не смеем подступиться! Пойди попробуй: и в ворота не пустят. Все равно же ко мне пошлет.
   Она молчала, пошмыгивая по-детски своим прелестно-курносым носишком, и рукавом кофточки отирала слезы.
   Он ласково взял ее руку в свои жесткие большие ладони.
   Кое-кто внизу, увидав их вдвоем на балкончике, запереглядывался. Возле ближнего воза стоял, отдыхая и греясь на солнышке, засыпка с белыми от муки ресницами и тоже взглядывал на них и что-то говорил стоявшим с ним вместе помольцам.
   Ермаков, понижая голос, вдруг спросил ее:
   - А что это у тебя кофточка-то на грудях промокла?
   Она смутилась. Но ей тут же, очевидно, пришло в голову, что хоть этим она все же сможет разжалобить его:
   - Ой, да молоко распират!.. Грудныш ведь у меня дома-то остался. Не отлучила еще. Сутки уж не кормила. Груди набрякли... Боюсь, грудница будет.
   Он воровато оглянулся на улицу - увидал, что они стоят с нею на свету, и втянул ее снова внутрь помещения:
   - Давай, отдою...
   И, хохотнув, он протянул было руку к ее грудям.
   Она отшатнулась:
   - Ой, да што это вы?!
   Отдернул руку, помрачнел:
   - Не бойся, не бойся, это я так, шутки ради... Ну, стало быть, на том и кончаем наш разговор... Пошли... На третьи сутки смелешь.
   Он с шумом захлопнул балконную дверь. Сразу стало темнее.
   Он осмелел:
   - Вот что, красавица-царевна, уж больно ты - тугоуздая! Этак нельзя с людьми. Ты - ничего, и тебе - ничего. А ты подобрее стань, попроще... Потешь ты мой обычай, удоволю и я твою волю! Грех не велик. Не девочка! Никто и знать не будет... М-м...
   На его вопросительное мычание ответа не было. Она, потупясь, молчала.
   Он снова заговорил, снова взял ее за руку:
   - Слышишь, деточка: сию же минуту прикажу все твои мешки сюда занести... После обеда смелешь. Вечерком дома будешь. В чем дело!.. Перед концом забежишь ко мне на минуточку. Не бойся - не задержу... Только и делов! И при своем младенчике будешь, и мужа как следует встретишь белым хлебцем, пирожками да маковиками...
   А внизу засыпка с мучными ресницами, кивнув на верхний балкончик, сказал:
   - Нет, от нашего носача не отбрызгается. Эту уж он поведет на мешки!
   Пир, как говорится, был "во полупире", когда вдруг Володя Шатров, сидевший вместе с молодежью не за "взрослым", а за отдельным, "юношеским", как его тут же и прозвали в шутку, столом, навострил уши, услыхав звучный и впервые раздавшийся в их благодатной, невозмутимой глуши, настойчивый зов автомобильного гудка.
   Володя знал, что "хорошо воспитанный мальчик" не должен, что бы там ни случилось, бурно вскакивать из-за стола или закричать вдруг: "Едут!" Уж сколько раз ему влетало за это. А потому степенно, как ему казалось, а впрочем, довольно резво, он бесшумно отодвинул свой стул и направился было к отцу, который весело, радушно и вдохновенно, словно опытный дирижер, управлял уже зашумевшим именинным застольем "взрослого" стола.
   Но, к великому огорчению Володи, пока он, внутренне сам собою любуясь и уверенный, что все барышни и дамы тоже любуются тем изяществом и ловкостью, с которой он, изгинаясь, пробирается, стараясь никого не задеть, Арсений Тихонович уже и сам услыхал озорные, надсадные гудки. Он радостно рассмеялся, сверкнул глазами и сказал, обращаясь к гостям:
   - Ну вот, наконец-то и долгожданный наш Петр Аркадьевич Башкин соизволил пожаловать и, как слышно, на своем новокупленном "рено"! Простите, господа, великодушно: пойду его встретить. Моим полновластным заместителем оставляю героиню сегодняшнего торжества - Ольгу Александровну Шатрову.
   Он сказал это и, с почтительной ласковостью принаклонясь к жене, слегка похлопал в ладоши. И тотчас же, разом за обоими столами, поднялись все с перезвоном бокалов, рукоплесканиями, с возгласами: "Просим, просим!" - и здравицами в честь "новорожденной".
   Вспыхнув и без того нежно-румяным лицом, Ольга Александровна встала и поклонилась, как в старину кланялись гостям: "приложа руки к персям" и почти поясным поклоном. Чуть заметная влуминка улыбки играла на ее упругой, полной щеке:
   - Кушайте, гости дорогие!
   И снова хрустальный перезвон, и возгласы в ее честь, и сочно-гулкое хлопанье распочинаемых бутылок шампанского.
   Краше всех была сегодня хозяйка, в свой, Ольгин день, - краше всех и с высоким, никогда не изменявшим ей вкусом одета.
   Была на ней сегодня снег-белая блузка, без воротника, очень легкая, но глухая, со вздутыми рукавами, схваченными чуть пониже ее полных, ямчатых локтей, и заправленная с небольшим напуском под высокий корсаж черной юбки, облегающей ее стройный и мощный стан.
   Свободный покрой блузки лишь позволял угадывать ее полногрудость, всегда ее смущавшую. Прелестна была ручной работы, старинно-народная вышивка на рукавах, но особой прелестью веяло от той изящной простоты, с которой рукава блузки, очерченные узорной проймой, были вделаны в плечо прямыми, угластыми очертаниями.
   Еще до обеда ее приятельницы и гостьи с чисто уездной простотой успели повертеть именинницу во все стороны и надивиться на нее:
   - Ничего, матушка, не бойся: не сглазим! А то у кого же нам, провинциальным медведихам, и поучиться, как не у тебя, тонкому-то одеянию? Мы ведь парижских ательев от веку не знали. Живем в лесу кланяемся колесу! - Так говорила ей от всей души и не завистливо восхищаясь ею Сычова, Аполлинария Федотовна, тучная, пожилая, расплывшаяся, в шелковой, усаженной крупными жемчужинами наколке-чепце на седых прямого пробора волосах, в шумящем шелковом платье и - в азиатском, дорогом, старинном полушалке, сиреневом, с золотом. - А я вот, гли-кась, жарковато оделась. Да ведь нам и не полагалось - от родителей, да и от мужьев - эдак-то одеваться, как вы нынче одеётесь! Только вот со спины-то больно уж облеписто. Ишь лядвеи-то обтянула: ровно бы дожжом обхлестана!.. - Тут Сычиха грубоватым баском рассмеялась и в простоте душевной легонько похлопала хозяйку по упругому и пышному заду. - И пошто вы так, нонешние, делаете? Тебе-то уж, милая моя Ольга Александровна, сердись не сердись на меня, старуху, вроде бы это ни к чему: не молоденькая! А муж твой и так глаз не сводит... Деток повырастила. Большонькой в доктора уж вышел... Чужим мужикам, что ли, головы заворачивать?
   И она как бы приплюнула в сторону - на всех на них, на "чужих мужиков".
   Нет, на нее не сердились! Сычихе - так именовали ее за глаза - очень многое прощалось, чего не стерпели бы от другой. Были и есть такие женщины, чаще всего пожилые, за которыми как-то само собою утверждается, и уж навеки, неоспоримое право - "резать правду-матку в глаза".
   К таковым принадлежала и Сычиха.
   Правда, она порою не стыдилась высмеять и осудить и себя самое, и супруга, и дочку, но эта добровольная жертва лишь еще больше усиливала в ней ту непререкаемую властность, с которой она высмеивала и осуждала других.
   Сплошь и рядом задетые ею люди остерегались давать ей отпор, памятуя, что это жена богатого и влиятельного в уезде человека. А что касается Шатровых, то в их семействе она уже давно слыла закоренелой, простоватой, но отнюдь не злобной чудачкой. К выходкам и чудачествам ее привыкли, да и не портить же, наконец, давних отношений из-за этого!
   Не рассердилась и Ольга Александровна, только покраснела:
   - Аполлинария Федотовна, да и рада бы я, да ведь что поделаешь: царица-мода - наш тиран! Вот вы говорите, что супруг ваш и не разрешил бы вам так одеться. А меня м о й супруг с глаз прогонит, если я не по моде оденусь.
   Сычова только головой покачала:
   - А ведь умной человек, умной человек! Всегда его за светлый его ум, за дальнозоркие рассуждения уважала...
   И в это время грациозно-щеголеватой походкой, слегка волнуя и зыбя стан, легко и четко отстукивая острыми французскими каблучками по зеркально отсвечивающему полу, приблизилась к ней Кира Кошанская, девятнадцатилетняя балованная дочка Анатолия Витальевича Кошанского, присяжного поверенного и давнего юрисконсульта у Арсения Шатрова.
   Слегка крутнувшись перед старухой и развеяв свою плиссированную, выше обычного короткую юбку, она шутливо спросила:
   - Ну, а меня, Аполлинария Федотовна, вы, наверно, и совсем осудите за мой наряд?
   Сычова с затаенной, но вовсе не злой, а скорее лукаво-снисходительной усмешкой оглядела ее с ног до головы. И что-то необычайно долго для нее собиралась с ответом.
   Кира уж и пожалела, что затронула старуху. Однако то, что она услыхала сейчас от нее, было скорее добродушной ворчбой, а не осуждением!