Страница:
- Да уж ты известная чеченя! Кто уж больше-то тебя из наших девчат чеченится? Отцовская искорка! Боюсь только, как бы Веруха моя копию с тебя сымать не стала!
Кира расхохоталась:
- Боже мой, Аполлинария Федотовна, какие у вас всегда слова изумительные! Я страшно люблю с вами разговаривать.
- На том спасибо! - И старая мельничиха низко наклонила перед ней голову, поджав губы: не очень-то, видно, пришлась ей по нраву такая похвала.
Кира этого не поняла:
- Ну, а все-таки: что такое ч е ч е н я? Мне не надо обижаться?
- Обижа-а-ться?.. Чего тут обидного! Да и посмею ли я в чужом доме гостьюшку обидеть? Ну, щеголиха, сказать по-вашему.
- А-а! Ну, это ничего! За мной есть такой грех. Но, Аполлинария Федотовна, - тут она повела рукой на свой прямоугольный вырез ворота, сейчас в Петрограде такое декольте даже и выходит из моды: носят вот до сих пор!
Этого ей не следовало говорить, если не хотела подразнить Сычиху!
- А и чем тут чехвалиться?
На сей раз редкое словечко не вызвало восторга у Киры:
- Ой, ой, ой! Я лучше уйду: а то еще чего-нибудь услышу... из тайн фольклора!
И она поспешила отойти.
Это не был просто именинный обед. Это был обед в ч е с т ь, в о и м я - нескончаемо изобильный, изысканно-изощренный, на вкусы любого из прибывших гостей, - обед-пир, в начале чинно-торжественный, с тостами и здравицами, а чем дальше, тем больше просто-напросто пир. Хотя и в пределах достоинства и приличий, но уже неуправляемо-шумный, веселый, со взрывами хохота, с закипавшими было меж мужской молодежью спорами и с той блаженной разноголосицей, когда каждому только самого себя хочется слушать и чтоб другие все слушали.
Пьяных не было, но, как говорится, все были немножко в подпитии, навеселе, кроме хозяина и хозяйки; да еще, к великому огорчению застолья холостой молодежи, только пригубливал, да и то одно кахетинское, доктор Шатров, Никита Арсеньевич, Ника.
Зато совсем по-иному вел себя "середний Шатров", семнадцатилетний Сережа, стройный, поджарый, со строго красивым лицом и мелкими, а не крупными, как у отца, темно-русыми кудрями. "Завтрашний юнкер" - так величал он себя, а пока что это был гимназист на переходе в восьмой, с переэкзаменовкой по алгебре. Он-таки натянулся! Искорки буйства вспыхивали в его серых, чуть осоловевших глазах. Только еще не с кем было поссориться. А пока он пытался провозгласить какой-то мудреный, всеобъемлющий тост и все требовал внимания, позвякивая ножом о пустой бокал на столе. Было тут и "за славу русской армии", и "за победу русского оружия над тевтонским варварством", и за молодую красавицу лесничиху, которая, дескать, только в силу своей несчастной судьбы сидит сейчас не за этим, а за тем, супружеским, столом, но это, мол, не надолго! Его плохо слушали: каждый был занят своим, и тогда он, вдруг гневно зардевшись, извлек из кармана никелированный, светлый браунинг и, держа его на ладони, показал зачем-то Кире Кошанской, что сидела напротив, рядом с его боготворимым другом и ментором - прапорщиком Гуреевым. С грозно-трагическим намеком Сережа Шатров во всеуслышание заявил, что хотя он и не офицер, но в делах чести пощады не даст никому, пускай это будет даже его задушевный друг, и позовет его к барьеру. А та, которая...
Тут обеспокоенный за него Гуреев извинился перед своей соседкой, перешел к нему и, успокаивая разошедшегося юнца, осторожно выкрал у него из кармана пистолет, а самого тихонечко вывел в сад - освежиться и выкупаться в купальне, что стояла тут же, за тополями сада, под берегом.
На веранде Сергей всхлипнул и припал лицом к столбу.
Тревожным взглядом проводила их Ольга Александровна: ох, не нравился ни ей, ни Арсению этот закадычный друг и учитель Сергея!..
Перед самым спуском на мостки, соединявшие плавучую, на бочках, купальню со ступенями берега, Сергей вдруг заартачился. Одной рукой уперся в березу над обрывом, в хмельном внезапном гневе вскричал:
- Постой, погоди, Александр!.. Что ты ведешь меня, как пьяного?! Р-р-разве я пьян?.. И прежде всего отдай мой браунинг. Ты слышишь?! Иначе ты мне враг!..
Он горделиво и требовательно протянул руку за пистолетом.
И Александр Гуреев, поколебавшись, возвратил ему браунинг.
- Только, Сереженька, милый... я знаю, ты не пьян... но...
- Никаких "но"! Смотри.
Сказав это, Сергей, с трудом выправляя шаг, отмерил от берега ровно двадцать шагов, остановился лицом к реке и стал целиться в молодую белоствольную березку над обрывом.
- Ты с ума сошел?! Что ты делаешь? Ведь услышат: переполошится весь дом!
- Не бойся: мой "малютка" не громче, чем пробка из шампанского. А вот как бьет - сейчас увидишь. Считай: я стреляю вот в эту... девушку. Он показал на березку.
Пожав плечами, Гуреев стал за плечом стрелка.
- Промажешь!.. Бородой пророка клянусь: промажешь. Лучше отложи, Сереженька, до более...
Но уж захлопали, и впрямь негромко, с небольшой расстановкой выстрелы.
Отстрелявшись, Сергей поцеловал свой серебряный "дамский" браунинг, похожий на миниатюрный портсигар, и, не оглядываясь даже, подал знак рукою: считать попадания.
Оба подошли к березке. Ни одного промаха!
В белоснежной коре темные коротенькие щелки от пуль были все до одной, счетом: вся обойма. И зияли не вразброс, а гнездом, кучно.
И лишь теперь Сереженька соизволил повернуться лицом к своему другу и наставнику:
- Ну, что - кто из нас пьян?!
- Я, я, Сереженька! Винюсь... Ты стреляешь, как молодой бог. Я офицер армии его величества, твой учитель в стрельбе, - и вот я поражен. Ma foi! (Клянусь!)
Сергей гордо и радостно тряхнул головой. С пьяной растроганностью сжал руку Гуреева и долго ее потрясал.
А тот, лукаво рассмеявшись, вдруг сказал:
- Я очень жалею, что ты расстрелял всю обойму.
- Почему?
- А видишь ли, я за неимением яблока вырвал бы репку... - Тут он указал на огород в углу сада. - Вырвал бы, положил себе на самое темя и сказал бы: "Сергей, стреляй!" И не сморгнул бы!.. Клянусь: ты - второй Вильгельм Телль. У англичан в их армии, я читал, таких, как ты, называют "снайпер"... Да-а, не хотел бы я оказаться на месте того человека, который приведет тебя в гнев: я ему не завидую!
- Я тоже!
Дружными криками застольных приветствий встретили оба застолья возвращение Арсения Тихоновича с запоздавшими дальними гостями из города.
Хозяин разом всему обществу представил вновь прибывших:
- Прошу, господа, любить и жаловать: Петр Аркадьевич Башкин - мой верный и старый друг, чье имя вам всем, сынам Тобола и Приуралья, хорошо известно, - пионер металлургии и турбостроения в наших краях. Он прибыл к нам со своим помощником - техником-установщиком Антоном Игнатьевичем Вагановым, который изволил приехать к нам на все лето с женою Анной Васильевной и юной дщерью Раисой Антоновной.
Опять все приветственно захлопали. Шатров радушным движением руки и глубоким поклоном пригласил новых гостей за стол.
- Как видите, кресла, для вас приготовленные, вас ждут. Прошу вас, гости дорогие и... очень долгожданные, что ж греха таить! - Тут он не удержался от шутки: - Иные предполагают, ретрограды конечно, что виной запоздания является презрение Петра Аркадьевича к мотору овсяному и, преждевременное на наших проселках, увлечение мотором бензиновым - короче говоря, излишнее доверие инженера Башкина к своему красному гиганту "Рено", на коем, однако, они все ж таки прибыли... не без содействия местных крестьян...
Башкин рассмеялся, погрозил хозяину пальцем. Он явно еще не собирался занимать место за столом. А с ним - и семейство Вагановых.
Он поправил пальцем левой руки большие очки в заграничной толстой оправе на сухом, аккуратном носу и, слегка пощипывая рыжую, коготком вперед, бородку, начал, по-видимому заранее приготовленную, речь:
- Прежде всего, прошу дорогую именинницу простить мне наше невольное опоздание. Именно мне: ибо я лидировал машину и как шофер отвечаю в первую очередь. Во-вторых, как таковому, то есть как шоферу, простите мне и мой шоферский вид: все мои смокинги, фраки, визитки и вся прочая суета сует мужская оставлены дома, а вся немалая емкость моего "Рено" предоставлена была под движимое, так сказать, имущество моего уважаемого Антона Игнатьевича и его дам, ибо им предстоит провести здесь, в Шатровке, все лето...
Тут успел вставить свое слово Сычов:
- Нас тут и без смокингов жалуют!
Склонив гладко примазанную на прямой пробор голову, Башкин любезно усмехнулся в сторону Сычова и перешел к самой сути своей приветственной речи:
- И наконец, позвольте нам всем поздравить вас, Ольга Александровна, с днем рождения и пожелать, чтобы вы и дальше, на украшение и радость дома Шатровых, всех, кто имеет счастье и честь быть в числе друзей ваших, а также на благо наших раненых воинов, были бы здравы и роскошно цвели, как вот эти цветы!
С этими словами, не оборачиваясь, он подал знак, и две шатровские горничные, уже стоявшие наготове, - Дуня и Паша, обе кукольно-нарядные, в зубчатых коронах белых кружевных наколок, внесли из полутемной прихожей огромную корзину свежих оранжерейных цветов.
Башкин ловко перенял ее и, склонясь перед Ольгой Александровной, поставил у ее ног.
И снова плески ладоней и крики "ура" - крики столь громкие, что двое помольцев, привязывавшие лошадей по ту сторону глухого шатровского заплота, переглянулись и головами покачали:
- Раскатисто живут!..
- А что им - от войны богатеют только!.. - Помолчал и затем угрюмо, злобно и медленно, словно бы припоминая, договорил: - Слыхал я на фронте от одного умного человека: ваша, говорит, солдатская кровушка - она в ихние портмонеты журчит, а там в золото, в прибыля оборачивается!.. Вот оно как, братец!..
Пылая лицом, Ольга Александровна поцеловала в лоснящийся пробор склонившегося к ее руке инженера.
- Боже мой! Петр Аркадьевич, я боюсь, что вы опустошили для меня весь розарий вашей оранжереи...
Вашкин ответил с полупоклоном и приложив руку к сердцу:
- Дорогая Ольга Александровна! Если бы ваш день рождения праздновался на вашей городской квартире - поверьте, все цветы моей оранжереи были бы сегодня у ваших ног!.. К сожалению, емкость моего "рено" поставила мне жесткий предел!
Шатров стал усаживать вновь прибывших.
Но в это время Сергей, уже успевший и протрезвиться, и освежиться купанием, вдруг закричал отцу:
- Нет, нет, папа, не все гости - твои!
Арсений Тихонович сперва впал от этого выкрика в недоумение, почти негодующее: да неужели мой молокосос, "завтрашний юнкер" - черт бы побрал этого прапора! - успел так натянуться?! Однако сдержался и только спросил отчужденно, с затаенным в голосе предостережением:
- Что ты этим хочешь сказать?
- А то, что Раисочка - наша: ей полагается за наш стол! - Но оробевший и смущенный неласковым вопросом отца, он прокричал это, как молодой петушок, сорвавший голос.
На выручку к нему пришли остальные. Почтительно склонив свою бриллиантином сверкающую маленькую голову, поднялся со своего места офицер; грассируя, сказал:
- Простите, Арсений Тихонович, но Сережа прав: Раиса... Антоновна принадлежит нашему застолью, - вами установленный закон!
Поддержал брата и спокойно-вдумчивый, молчаливый даже и сегодня, Никита:
- Сергей прав, отец.
Арсений Тихонович, соизволяя, покорно развел руками.
И тогда все девушки, кроме Киры Кошанской, стали кричать:
- К нам Раисочку, к нам! - И стали тесниться и шуметь стульями, освобождая место для нее.
Офицер тоже кричал: "К нам Раисочку, к нам!" - и даже вскочил побежать за стулом. Но в это время, досадуя, Кира ущипнула его сквозь галифе, ущипнула сильно, по-мальчишески, с вывертом, так, что он чуть не вскрикнул и сразу же опустился на свое место и перестал кричать.
А Кира покусывала губы и безмятежно глядела перед собою. Ее разбирал смех.
Гуреев надул губы:
- Кирочка... ну, что это значит? Какая вы... странная! Я просто не понимаю...
- Ах, так, не понимаете! Ничего, я вам это припомню!.. Ника!.. Никита Арсеньевич! Я хочу пересесть к вам. Мне здесь... скушно... - Она барственно, манерно протянула последнее слово и как-то особенно нажимая на это ш а: ску-у-шшно!
Никита ответил ей со свойственным ему радушием и простотою:
- Пожалуйста, Кира. - Затем так же просто, негромко сказал младшему: - Володенька, дай, пожалуйста, сюда кресло для Киры. - И подвинулся. Мальчуган, боготворивший старшего брата, радостно кинулся исполнять его поручение.
Тем временем смущенную, почти оглушенную всем, что происходило вокруг нее, Раису подхватили под локотки Сергей и Гуреев и усадили на место, оставленное Кирой. Бурно гостеприимствуя, Сергей выхватил из серебряного, наполненного осколками Льда ведерка бутылку с шампанским и налил доверху бокал, поставленный перед прибором Раисы. Затем он поднял его перед нею и торжественно возгласил:
- Вам, Раиса Антоновна, как запоздавшей, по регламенту Петра Великого, полагается кубок большого орла!
И вдвоем с Гуреевым настойчиво принуждали ее выпить. Она, зардевшись, жалобно отказывалась:
- Я не пью...
Они рассмеялись. А прапорщик даже сострил:
- Да что-о вы? - Он забавно изобразил крайнее изумление: - И давно?
Этим он рассмешил ее, заставив улыбнуться, а то уж и слезинки стали навертываться от их навязчивости на больших голубых ее глазах, детски-пристальных и словно бы не умеющих закрываться. Да и не так-то далеко ушла эта семнадцатилетняя девушка от своих отроческих лет! Стройная, гибкая, она казалась прозрачной. О таких вот говорится в народе: видно, как из косточки в косточку мозжечок переливается.
Была она в черной юбке и розовой простенькой кофточке, под которой лишь чуть заметно обозначались признаки ее девического созревания. Казалось, отягощают ее, хрупкую такую, ее необычайно пышные, светлые, с золотым отливом волосы. Сейчас толстенные жгуты ее золотых кос были уложены венцами; когда же она сооружала себе "взрослую", пышную прическу, то становилась похожей на одуванчик.
Никита Шатров решил немножечко поунять братца, а тем самым и Сашу Гуреева:
- Сережа, Сережа, ну полно тебе! Раиса Антоновна - после тяжелой дороги. Устала.
И Сергей, оглянувшись на старшего брата, поспешил умерить пыл своего гостеприимства, ушел на свое место. Никиту он уважал и, пожалуй, побаивался едва ли не больше, чем отца, хотя никогда, ни разу Никита, бывший старше его на целых семь лет, не применял к нему, юнцу, мальчишке, грубую силу старшинства, не оскорблял его резким приказом, не толи что братским тумаком. Сам-то Сергей по отношению к младшему брату далеко не был безгрешен!
Один только взгляд сурово-спокойных, а в гневе и страшных изголуба-серых глаз старшего брата заставляли Сергея повиноваться.
И не было случая, чтобы отец кричал на Никиту.
Нет, впрочем, был - был-таки однажды такой случай: кричал на старшего, да еще и как! Прибежавшая на их ссору Ольга Александровна не знала, к которому кинуться.
И началось-то все из-за синего рукотёрта!*
_______________
* Рукотертом в Сибири называют полотенце.
Случилось это два года тому назад. Заканчивающий третий курс медик Никита Шатров блестяще сдал все надлежащие экзамены и приехал на летний отдых к родителям на Тобол.
Как-то, бродя по двору и осматривая вновь отстроенные без него службы, о которых с гордостью за первым же обедом упомянул отец, зашел он в новую "большую людскую" - так звалась у Шатровых огромная, с большой русской печью и нарами бревенчатая изба, где иной раз вместе с постоянными работниками размещались и поденные рабочие.
Просторна и светла была многооконная людская. Но, боже мой, до чего же скудны, убоги, грязны показались Никите кучи и навалы всевозможного тряпья, на которых, очевидно, спали и которыми укрывались обитатели этой хоромины! Валялись тут и полушубок, и драный, выношенный тулупец, и стеганая коротайка чья-то, и засаленное лоскутное одеяльце, и черная кошомка, и еще невесть что.
Подушек было всего две, да и те - в отдельном чуланчике, поверх войлока на полу, где спали, как разузнал Никита, обе стряпухи людской, привилегированные, так сказать, обитательницы общежития. Но и у них наволочки на подушках были не белые, а предусмотрительно темно-мясного цвета, лоснящиеся от давнего спанья без стирки.
Ужас опахнул душу бедного медика, в сознании которого еще свежо звучали строго-непререкаемые заветы из учебников и лекций о гигиене жилища!
Ему показалось даже, что от всего этого спального тряпья исходит явственный дурной запах.
"Ну и гайно же! - такое чуть не вслух вырвалось у нашего юного гигиениста. - Надо будет сегодня же сказать отцу: что ж это он?! Наверно, и заглянуть было некогда!"
На нарах, разметавшись на спине, положив под голову кусок старого войлока поверх сложенных вместе голенищами сапог, отхрапывал один из вновь нанятых конюхов, молодой, черно-лохматый парень.
Приход Никиты не потревожил его сна.
- Намаялся: хоть из пушек пали! - Это сказала стряпуха людской кухни, пожилая, дородная женщина, переставшая переставлять ухватом чугуны и горшки и ответившая наклоном головы на з д р а в с т в у й т е Никиты. Опершись на ухват, она ждала, что он еще скажет, хозяйский сынок.
А он ничего и не сказал: взор его вдруг остановился на засинённом дотемна грубого холста рукотерте на гвозде возле умывальника.
Не нужно было много времени, чтобы догадаться, чего ради полотенце в людской - синее!
На глазах изумленной стряпухи Никита Арсеньевич сорвал с гвоздя рукотерт, наскоро свернул, сунул в карман и почти выбежал вон, второпях и в негодовании больно стукнувшись теменем о притолоку.
Он несся прямо к отцу.
Постучался и приоткрыл, не дожидаясь.
- Войди, Никитушка, войди!
Отец, закинув за кудрявый затылок сцепленные меж пальцев руки, расправив плечи, расхаживал взад и вперед по своему огромному кабинету. Никита знал: это была у него поза благосклонного раздумья. Тем лучше, тем лучше!
Веселый, отечески-радушный, начал было Шатров-старший усаживать сына:
- Ну, садись, садись, будущий доктор, гостем будешь!
Никита не сел, да так напрямик и отрезал:
- Нет, отец, и садиться не буду, пока не велишь устранить эти безобразия!
- Какие?
Никита рывком вытянул из кармана и положил на отцовский письменный стол синий, грязный рукотерт:
- Да вот, хотя бы и это!
Арсений Тихонович, сдвинув брови, воззрился на рукотерт. Понял, понял! Смуглое лицо его стало краснеть-краснеть, и вдруг зловеще затихшим голосом спросил:
- К чему ты мне эту портянку на письменный стол суешь?
И смахнул полотенце на пол.
Никиту это не испугало:
- А, портянка?! Ты сам говоришь: портянка! Так вот, сегодня обнаружил, что у нас в людской люди такой портянкой лицо свое утирают, когда умываются. Да еще и синей, да еще и на всех одной-единственной! А случись у кого-нибудь трахома, что тогда? Ведь всех перезаразит! И почему синий этот самый рукотерт, как его здесь называют? Ведь надо же додуматься!
Тут впервые отец и поднял на него свой грозный и гневный голос:
- Ишь ты! А знаешь ли ты, что я, твой отец, еще и в твои годы таким же вот синим рукотертом утирался?! И деды твои. И каждый пахарь, каждый мужик в Сибири таким синим рукотертом утирается... Когда с пашни или с земляной работы прийдешь, так попробуй-ка, ополоснув руки, белым-то полотенчиком их вытереть: раз-другой вытрешь, а потом и до полотенца противно будет дотронуться. А на синем - не видно.
- Отец, ты это серьезно?!
- А как же? Ты ко мне не с шутками пришел!
- Странно. Но ведь грязь-то, она остается, хотя и засиненная! И почему на всех - одно? А спят они на чем - ты видел?! Я, когда вошел...
Но тут впавший в неистовый гнев родитель не дал ему и договорить:
- Я, я! - передразнил, и голос его стал забирать все выше и выше, срываться временами в гневный фальцет, которого, кажется, никто и не слыхивал у Арсения Тихоновича Шатрова. Речь стала выкриком - не речью:
- Молокосос!.. Бездельник!.. Копейки своей не заработал, а туда же отца своего корить приехал! - Сжал кулаки, побагровел. Глумливо выкрикивал: - Сейчас, сейчас, дорогой господин доктор, сейчас велю прачешную открыть на сто барабанов, штат прачек заведу! Каждому работнику - кроватку с пружинной сеткой, белоснежное бельецо постельное... Крахмалить прикажете?.. Полотеничко, зубная щеточка... Может быть, и наборчик для макюра прикажете?!
- Отец, отец! Уйду, если не перестанешь!
Но уж где там - отец!
- Да, да, уйди! Убирайся!.. Помощников думал вырастить в сыновьях... Нечего сказать, получил помощничков!.. Гнилая, никчемная интеллигенция! Крохоборы! Дальше воробьиного носа не видят: ах, синий рукотерт: ужас, катастрофа! Поселить бы тебя хоть на денек к Петру Аркадьевичу Башкину, в его рабочие бараки, где человек на человеке, что бы ты запел?! Одна семья от другой, холостые от семейных одной только занавеской на нарах отгорожены. А я, а я каждый год строюсь: жилье за жильем, - так нет: синий рукотерт, видите ли, зачем!
Неистовство гнева все больше и больше опьяняло его. Крик его был слышен по всему дому. Вбежала Ольга Александровна. Взглянув на них обоих, прежде всего кинулась к мужу - успокаивать: испугалась, что с ним может случиться удар.
Тем временем Никита молча вышел из кабинета. И первое время никто и не хватился его.
В столовой, вырвав из своего блокнота листок, он черкнул матери краткую записку:
"Мама! Не беспокойся обо мне. Не волнуйся. Я должен побыть вне дома, один. Напишу. Ника".
Положил записку на стол, на видное место, прижал сухарницей, чтобы не сдуло ветром, и через сад, под берегом, вышел на плотину. Потом кустарником, кратчайшим путем через Страшный Яр, выбежал на проселок, ведущий в Калиновку, и стал поджидать попутную подводу. Ждать ему пришлось недолго.
На пятый день, из Петрограда, Ольга Александровна получила от сына телеграмму:
"Доехал благополучно. Работаю лаборантом у Бехтерева. Здоров. Не беспокойся. Никита".
Очередной денежный перевод возвратил.
Вот это и был как раз тот год, когда Арсению Тихоновичу Шатрову неоднократно удалось побывать в Государственной думе - послушать своих любимых ораторов.
Не для того, конечно, ездил. Вернулся мрачный, хотя с Никитой и виделся. Ольга Александровна на время первой поездки мужа оставалась на хозяйстве, ведала всеми делами и предприятиями. Во вторую поездку в столицу она сопровождала мужа.
Само собою разумеется, с Никитой виделись ежедневно. Посещали вместе и Мариинку и Александринку. Но во все эти дни, сыновне нежный с матерью, Никита был почтительно сух и сдержан с отцом.
Но и для Арсения Шатрова было бы чрезмерным душевным усилием первому искать примирения!
Наконец Ольга Александровна не выдержала. Оставшись наедине с Никитой, она сказала ему сквозь слезы:
- Какой ты все-таки не чуткий, жестокий! Не ожидала я этого от тебя... Ты что же думаешь - он и в самом деле по каким-то неотложным своим делам, второй раз в этом году, приезжает сюда, в Петербург? Да ничего подобного. Никаких у него здесь дел нету. А там, у себя, он действительно неотложные дела бросил... Неужели ты отца своего характер не знаешь?! Ника, ну помирись с ним первый... А я обещаю тебе насчет т о г о, насколько у меня сил и времени хватит, постепенно все буду приводить в порядок...
Отец и сын помирились.
И все ж таки с той поры, с этого вот с и н е г о р у к о т е р т а, Никита был молчалив и замкнут в своих отношениях с отцом.
Зато с матерью нежности и теплоты заметно прибавилось.
И все ж таки любимчиком ее был скорее Сергей. А Никита и ей иной раз внушал как бы чувство некоего страха, смешанного с чувством материнской гордости:
- Бог его знает, глубокая у него душа, глубокая... И люблю я его. Но, знаешь ли, Арсений, я иногда ловлю себя на том, что мне трудно бывает называть его Ника, а хочется - по имени и отчеству. Нет, ты не смейся: у меня такое чувство, словно он - старше меня, а я - младшая.
- То есть как это?
- Ну, не по возрасту, понятно, а как будто он - начальник надо мной, а я - подчиненная...
И как в воду смотрела! Этим летом Никита и впрямь стал ее начальством. В городе, и как раз при том самом госпитале на сто двадцать коек, что открыт был и содержался на средства Шатрова, учреждены были курсы сестер милосердия. Ольга Александровна - "шеф госпиталя", так почтительно именовало ее городское начальство, даже и в официальных своих бумагах, - решила, что ей-то уж непременно надо пройти эти курсы. Не для того, конечно, чтобы работать сестрой - Арсений Тихонович ей этого бы и не позволил, - а для того, чтобы лучше знать и понимать все, чтобы ее попечительство было как можно толковее. Она и сюда внесла тот здравый, деловой смысл, за который, как своего помощника в делах, любил похвалить ее Шатров.
Занятиями руководили врачи. И едва ли не единственным во всем уезде невропатологом и психиатром был Никита. Его и пригласили прочесть фельдшерам и медсестрам необходимейшее из военной психиатрии. А нужда в том была острейшая, неотвратимейшая. Неврозы и психозы войны, контузии, травмы мозга и черепа словно бы впервые раскрыли перед врачами не только России, но и всего мира, леденящий душу ад военной психиатрии. Нужда в психиатрах, в невропатологах вдруг стала даже большей, чем в хирургах. И кому-кому, а сестрам большого тылового госпиталя необходимо было знать, в каком уходе и в каком лечении, в каких перевязках и в какой а с е п т и к е нуждается изувеченная и окровавленная душа!
Ей не раз приходилось сдавать ему зачет.
Никита был членом выпускной комиссии, экзаменовавшей ее. На ее свидетельстве об окончании стояла и подпись сына. "Сестра Шатрова, скажите..." - любила она и сейчас, дома, матерински передразнить своего сурового экзаменатора. При этом она переходила на басок и важно хмурила брови. Кончалось это обычно тем, что она драла его за вихор:
Кира расхохоталась:
- Боже мой, Аполлинария Федотовна, какие у вас всегда слова изумительные! Я страшно люблю с вами разговаривать.
- На том спасибо! - И старая мельничиха низко наклонила перед ней голову, поджав губы: не очень-то, видно, пришлась ей по нраву такая похвала.
Кира этого не поняла:
- Ну, а все-таки: что такое ч е ч е н я? Мне не надо обижаться?
- Обижа-а-ться?.. Чего тут обидного! Да и посмею ли я в чужом доме гостьюшку обидеть? Ну, щеголиха, сказать по-вашему.
- А-а! Ну, это ничего! За мной есть такой грех. Но, Аполлинария Федотовна, - тут она повела рукой на свой прямоугольный вырез ворота, сейчас в Петрограде такое декольте даже и выходит из моды: носят вот до сих пор!
Этого ей не следовало говорить, если не хотела подразнить Сычиху!
- А и чем тут чехвалиться?
На сей раз редкое словечко не вызвало восторга у Киры:
- Ой, ой, ой! Я лучше уйду: а то еще чего-нибудь услышу... из тайн фольклора!
И она поспешила отойти.
Это не был просто именинный обед. Это был обед в ч е с т ь, в о и м я - нескончаемо изобильный, изысканно-изощренный, на вкусы любого из прибывших гостей, - обед-пир, в начале чинно-торжественный, с тостами и здравицами, а чем дальше, тем больше просто-напросто пир. Хотя и в пределах достоинства и приличий, но уже неуправляемо-шумный, веселый, со взрывами хохота, с закипавшими было меж мужской молодежью спорами и с той блаженной разноголосицей, когда каждому только самого себя хочется слушать и чтоб другие все слушали.
Пьяных не было, но, как говорится, все были немножко в подпитии, навеселе, кроме хозяина и хозяйки; да еще, к великому огорчению застолья холостой молодежи, только пригубливал, да и то одно кахетинское, доктор Шатров, Никита Арсеньевич, Ника.
Зато совсем по-иному вел себя "середний Шатров", семнадцатилетний Сережа, стройный, поджарый, со строго красивым лицом и мелкими, а не крупными, как у отца, темно-русыми кудрями. "Завтрашний юнкер" - так величал он себя, а пока что это был гимназист на переходе в восьмой, с переэкзаменовкой по алгебре. Он-таки натянулся! Искорки буйства вспыхивали в его серых, чуть осоловевших глазах. Только еще не с кем было поссориться. А пока он пытался провозгласить какой-то мудреный, всеобъемлющий тост и все требовал внимания, позвякивая ножом о пустой бокал на столе. Было тут и "за славу русской армии", и "за победу русского оружия над тевтонским варварством", и за молодую красавицу лесничиху, которая, дескать, только в силу своей несчастной судьбы сидит сейчас не за этим, а за тем, супружеским, столом, но это, мол, не надолго! Его плохо слушали: каждый был занят своим, и тогда он, вдруг гневно зардевшись, извлек из кармана никелированный, светлый браунинг и, держа его на ладони, показал зачем-то Кире Кошанской, что сидела напротив, рядом с его боготворимым другом и ментором - прапорщиком Гуреевым. С грозно-трагическим намеком Сережа Шатров во всеуслышание заявил, что хотя он и не офицер, но в делах чести пощады не даст никому, пускай это будет даже его задушевный друг, и позовет его к барьеру. А та, которая...
Тут обеспокоенный за него Гуреев извинился перед своей соседкой, перешел к нему и, успокаивая разошедшегося юнца, осторожно выкрал у него из кармана пистолет, а самого тихонечко вывел в сад - освежиться и выкупаться в купальне, что стояла тут же, за тополями сада, под берегом.
На веранде Сергей всхлипнул и припал лицом к столбу.
Тревожным взглядом проводила их Ольга Александровна: ох, не нравился ни ей, ни Арсению этот закадычный друг и учитель Сергея!..
Перед самым спуском на мостки, соединявшие плавучую, на бочках, купальню со ступенями берега, Сергей вдруг заартачился. Одной рукой уперся в березу над обрывом, в хмельном внезапном гневе вскричал:
- Постой, погоди, Александр!.. Что ты ведешь меня, как пьяного?! Р-р-разве я пьян?.. И прежде всего отдай мой браунинг. Ты слышишь?! Иначе ты мне враг!..
Он горделиво и требовательно протянул руку за пистолетом.
И Александр Гуреев, поколебавшись, возвратил ему браунинг.
- Только, Сереженька, милый... я знаю, ты не пьян... но...
- Никаких "но"! Смотри.
Сказав это, Сергей, с трудом выправляя шаг, отмерил от берега ровно двадцать шагов, остановился лицом к реке и стал целиться в молодую белоствольную березку над обрывом.
- Ты с ума сошел?! Что ты делаешь? Ведь услышат: переполошится весь дом!
- Не бойся: мой "малютка" не громче, чем пробка из шампанского. А вот как бьет - сейчас увидишь. Считай: я стреляю вот в эту... девушку. Он показал на березку.
Пожав плечами, Гуреев стал за плечом стрелка.
- Промажешь!.. Бородой пророка клянусь: промажешь. Лучше отложи, Сереженька, до более...
Но уж захлопали, и впрямь негромко, с небольшой расстановкой выстрелы.
Отстрелявшись, Сергей поцеловал свой серебряный "дамский" браунинг, похожий на миниатюрный портсигар, и, не оглядываясь даже, подал знак рукою: считать попадания.
Оба подошли к березке. Ни одного промаха!
В белоснежной коре темные коротенькие щелки от пуль были все до одной, счетом: вся обойма. И зияли не вразброс, а гнездом, кучно.
И лишь теперь Сереженька соизволил повернуться лицом к своему другу и наставнику:
- Ну, что - кто из нас пьян?!
- Я, я, Сереженька! Винюсь... Ты стреляешь, как молодой бог. Я офицер армии его величества, твой учитель в стрельбе, - и вот я поражен. Ma foi! (Клянусь!)
Сергей гордо и радостно тряхнул головой. С пьяной растроганностью сжал руку Гуреева и долго ее потрясал.
А тот, лукаво рассмеявшись, вдруг сказал:
- Я очень жалею, что ты расстрелял всю обойму.
- Почему?
- А видишь ли, я за неимением яблока вырвал бы репку... - Тут он указал на огород в углу сада. - Вырвал бы, положил себе на самое темя и сказал бы: "Сергей, стреляй!" И не сморгнул бы!.. Клянусь: ты - второй Вильгельм Телль. У англичан в их армии, я читал, таких, как ты, называют "снайпер"... Да-а, не хотел бы я оказаться на месте того человека, который приведет тебя в гнев: я ему не завидую!
- Я тоже!
Дружными криками застольных приветствий встретили оба застолья возвращение Арсения Тихоновича с запоздавшими дальними гостями из города.
Хозяин разом всему обществу представил вновь прибывших:
- Прошу, господа, любить и жаловать: Петр Аркадьевич Башкин - мой верный и старый друг, чье имя вам всем, сынам Тобола и Приуралья, хорошо известно, - пионер металлургии и турбостроения в наших краях. Он прибыл к нам со своим помощником - техником-установщиком Антоном Игнатьевичем Вагановым, который изволил приехать к нам на все лето с женою Анной Васильевной и юной дщерью Раисой Антоновной.
Опять все приветственно захлопали. Шатров радушным движением руки и глубоким поклоном пригласил новых гостей за стол.
- Как видите, кресла, для вас приготовленные, вас ждут. Прошу вас, гости дорогие и... очень долгожданные, что ж греха таить! - Тут он не удержался от шутки: - Иные предполагают, ретрограды конечно, что виной запоздания является презрение Петра Аркадьевича к мотору овсяному и, преждевременное на наших проселках, увлечение мотором бензиновым - короче говоря, излишнее доверие инженера Башкина к своему красному гиганту "Рено", на коем, однако, они все ж таки прибыли... не без содействия местных крестьян...
Башкин рассмеялся, погрозил хозяину пальцем. Он явно еще не собирался занимать место за столом. А с ним - и семейство Вагановых.
Он поправил пальцем левой руки большие очки в заграничной толстой оправе на сухом, аккуратном носу и, слегка пощипывая рыжую, коготком вперед, бородку, начал, по-видимому заранее приготовленную, речь:
- Прежде всего, прошу дорогую именинницу простить мне наше невольное опоздание. Именно мне: ибо я лидировал машину и как шофер отвечаю в первую очередь. Во-вторых, как таковому, то есть как шоферу, простите мне и мой шоферский вид: все мои смокинги, фраки, визитки и вся прочая суета сует мужская оставлены дома, а вся немалая емкость моего "Рено" предоставлена была под движимое, так сказать, имущество моего уважаемого Антона Игнатьевича и его дам, ибо им предстоит провести здесь, в Шатровке, все лето...
Тут успел вставить свое слово Сычов:
- Нас тут и без смокингов жалуют!
Склонив гладко примазанную на прямой пробор голову, Башкин любезно усмехнулся в сторону Сычова и перешел к самой сути своей приветственной речи:
- И наконец, позвольте нам всем поздравить вас, Ольга Александровна, с днем рождения и пожелать, чтобы вы и дальше, на украшение и радость дома Шатровых, всех, кто имеет счастье и честь быть в числе друзей ваших, а также на благо наших раненых воинов, были бы здравы и роскошно цвели, как вот эти цветы!
С этими словами, не оборачиваясь, он подал знак, и две шатровские горничные, уже стоявшие наготове, - Дуня и Паша, обе кукольно-нарядные, в зубчатых коронах белых кружевных наколок, внесли из полутемной прихожей огромную корзину свежих оранжерейных цветов.
Башкин ловко перенял ее и, склонясь перед Ольгой Александровной, поставил у ее ног.
И снова плески ладоней и крики "ура" - крики столь громкие, что двое помольцев, привязывавшие лошадей по ту сторону глухого шатровского заплота, переглянулись и головами покачали:
- Раскатисто живут!..
- А что им - от войны богатеют только!.. - Помолчал и затем угрюмо, злобно и медленно, словно бы припоминая, договорил: - Слыхал я на фронте от одного умного человека: ваша, говорит, солдатская кровушка - она в ихние портмонеты журчит, а там в золото, в прибыля оборачивается!.. Вот оно как, братец!..
Пылая лицом, Ольга Александровна поцеловала в лоснящийся пробор склонившегося к ее руке инженера.
- Боже мой! Петр Аркадьевич, я боюсь, что вы опустошили для меня весь розарий вашей оранжереи...
Вашкин ответил с полупоклоном и приложив руку к сердцу:
- Дорогая Ольга Александровна! Если бы ваш день рождения праздновался на вашей городской квартире - поверьте, все цветы моей оранжереи были бы сегодня у ваших ног!.. К сожалению, емкость моего "рено" поставила мне жесткий предел!
Шатров стал усаживать вновь прибывших.
Но в это время Сергей, уже успевший и протрезвиться, и освежиться купанием, вдруг закричал отцу:
- Нет, нет, папа, не все гости - твои!
Арсений Тихонович сперва впал от этого выкрика в недоумение, почти негодующее: да неужели мой молокосос, "завтрашний юнкер" - черт бы побрал этого прапора! - успел так натянуться?! Однако сдержался и только спросил отчужденно, с затаенным в голосе предостережением:
- Что ты этим хочешь сказать?
- А то, что Раисочка - наша: ей полагается за наш стол! - Но оробевший и смущенный неласковым вопросом отца, он прокричал это, как молодой петушок, сорвавший голос.
На выручку к нему пришли остальные. Почтительно склонив свою бриллиантином сверкающую маленькую голову, поднялся со своего места офицер; грассируя, сказал:
- Простите, Арсений Тихонович, но Сережа прав: Раиса... Антоновна принадлежит нашему застолью, - вами установленный закон!
Поддержал брата и спокойно-вдумчивый, молчаливый даже и сегодня, Никита:
- Сергей прав, отец.
Арсений Тихонович, соизволяя, покорно развел руками.
И тогда все девушки, кроме Киры Кошанской, стали кричать:
- К нам Раисочку, к нам! - И стали тесниться и шуметь стульями, освобождая место для нее.
Офицер тоже кричал: "К нам Раисочку, к нам!" - и даже вскочил побежать за стулом. Но в это время, досадуя, Кира ущипнула его сквозь галифе, ущипнула сильно, по-мальчишески, с вывертом, так, что он чуть не вскрикнул и сразу же опустился на свое место и перестал кричать.
А Кира покусывала губы и безмятежно глядела перед собою. Ее разбирал смех.
Гуреев надул губы:
- Кирочка... ну, что это значит? Какая вы... странная! Я просто не понимаю...
- Ах, так, не понимаете! Ничего, я вам это припомню!.. Ника!.. Никита Арсеньевич! Я хочу пересесть к вам. Мне здесь... скушно... - Она барственно, манерно протянула последнее слово и как-то особенно нажимая на это ш а: ску-у-шшно!
Никита ответил ей со свойственным ему радушием и простотою:
- Пожалуйста, Кира. - Затем так же просто, негромко сказал младшему: - Володенька, дай, пожалуйста, сюда кресло для Киры. - И подвинулся. Мальчуган, боготворивший старшего брата, радостно кинулся исполнять его поручение.
Тем временем смущенную, почти оглушенную всем, что происходило вокруг нее, Раису подхватили под локотки Сергей и Гуреев и усадили на место, оставленное Кирой. Бурно гостеприимствуя, Сергей выхватил из серебряного, наполненного осколками Льда ведерка бутылку с шампанским и налил доверху бокал, поставленный перед прибором Раисы. Затем он поднял его перед нею и торжественно возгласил:
- Вам, Раиса Антоновна, как запоздавшей, по регламенту Петра Великого, полагается кубок большого орла!
И вдвоем с Гуреевым настойчиво принуждали ее выпить. Она, зардевшись, жалобно отказывалась:
- Я не пью...
Они рассмеялись. А прапорщик даже сострил:
- Да что-о вы? - Он забавно изобразил крайнее изумление: - И давно?
Этим он рассмешил ее, заставив улыбнуться, а то уж и слезинки стали навертываться от их навязчивости на больших голубых ее глазах, детски-пристальных и словно бы не умеющих закрываться. Да и не так-то далеко ушла эта семнадцатилетняя девушка от своих отроческих лет! Стройная, гибкая, она казалась прозрачной. О таких вот говорится в народе: видно, как из косточки в косточку мозжечок переливается.
Была она в черной юбке и розовой простенькой кофточке, под которой лишь чуть заметно обозначались признаки ее девического созревания. Казалось, отягощают ее, хрупкую такую, ее необычайно пышные, светлые, с золотым отливом волосы. Сейчас толстенные жгуты ее золотых кос были уложены венцами; когда же она сооружала себе "взрослую", пышную прическу, то становилась похожей на одуванчик.
Никита Шатров решил немножечко поунять братца, а тем самым и Сашу Гуреева:
- Сережа, Сережа, ну полно тебе! Раиса Антоновна - после тяжелой дороги. Устала.
И Сергей, оглянувшись на старшего брата, поспешил умерить пыл своего гостеприимства, ушел на свое место. Никиту он уважал и, пожалуй, побаивался едва ли не больше, чем отца, хотя никогда, ни разу Никита, бывший старше его на целых семь лет, не применял к нему, юнцу, мальчишке, грубую силу старшинства, не оскорблял его резким приказом, не толи что братским тумаком. Сам-то Сергей по отношению к младшему брату далеко не был безгрешен!
Один только взгляд сурово-спокойных, а в гневе и страшных изголуба-серых глаз старшего брата заставляли Сергея повиноваться.
И не было случая, чтобы отец кричал на Никиту.
Нет, впрочем, был - был-таки однажды такой случай: кричал на старшего, да еще и как! Прибежавшая на их ссору Ольга Александровна не знала, к которому кинуться.
И началось-то все из-за синего рукотёрта!*
_______________
* Рукотертом в Сибири называют полотенце.
Случилось это два года тому назад. Заканчивающий третий курс медик Никита Шатров блестяще сдал все надлежащие экзамены и приехал на летний отдых к родителям на Тобол.
Как-то, бродя по двору и осматривая вновь отстроенные без него службы, о которых с гордостью за первым же обедом упомянул отец, зашел он в новую "большую людскую" - так звалась у Шатровых огромная, с большой русской печью и нарами бревенчатая изба, где иной раз вместе с постоянными работниками размещались и поденные рабочие.
Просторна и светла была многооконная людская. Но, боже мой, до чего же скудны, убоги, грязны показались Никите кучи и навалы всевозможного тряпья, на которых, очевидно, спали и которыми укрывались обитатели этой хоромины! Валялись тут и полушубок, и драный, выношенный тулупец, и стеганая коротайка чья-то, и засаленное лоскутное одеяльце, и черная кошомка, и еще невесть что.
Подушек было всего две, да и те - в отдельном чуланчике, поверх войлока на полу, где спали, как разузнал Никита, обе стряпухи людской, привилегированные, так сказать, обитательницы общежития. Но и у них наволочки на подушках были не белые, а предусмотрительно темно-мясного цвета, лоснящиеся от давнего спанья без стирки.
Ужас опахнул душу бедного медика, в сознании которого еще свежо звучали строго-непререкаемые заветы из учебников и лекций о гигиене жилища!
Ему показалось даже, что от всего этого спального тряпья исходит явственный дурной запах.
"Ну и гайно же! - такое чуть не вслух вырвалось у нашего юного гигиениста. - Надо будет сегодня же сказать отцу: что ж это он?! Наверно, и заглянуть было некогда!"
На нарах, разметавшись на спине, положив под голову кусок старого войлока поверх сложенных вместе голенищами сапог, отхрапывал один из вновь нанятых конюхов, молодой, черно-лохматый парень.
Приход Никиты не потревожил его сна.
- Намаялся: хоть из пушек пали! - Это сказала стряпуха людской кухни, пожилая, дородная женщина, переставшая переставлять ухватом чугуны и горшки и ответившая наклоном головы на з д р а в с т в у й т е Никиты. Опершись на ухват, она ждала, что он еще скажет, хозяйский сынок.
А он ничего и не сказал: взор его вдруг остановился на засинённом дотемна грубого холста рукотерте на гвозде возле умывальника.
Не нужно было много времени, чтобы догадаться, чего ради полотенце в людской - синее!
На глазах изумленной стряпухи Никита Арсеньевич сорвал с гвоздя рукотерт, наскоро свернул, сунул в карман и почти выбежал вон, второпях и в негодовании больно стукнувшись теменем о притолоку.
Он несся прямо к отцу.
Постучался и приоткрыл, не дожидаясь.
- Войди, Никитушка, войди!
Отец, закинув за кудрявый затылок сцепленные меж пальцев руки, расправив плечи, расхаживал взад и вперед по своему огромному кабинету. Никита знал: это была у него поза благосклонного раздумья. Тем лучше, тем лучше!
Веселый, отечески-радушный, начал было Шатров-старший усаживать сына:
- Ну, садись, садись, будущий доктор, гостем будешь!
Никита не сел, да так напрямик и отрезал:
- Нет, отец, и садиться не буду, пока не велишь устранить эти безобразия!
- Какие?
Никита рывком вытянул из кармана и положил на отцовский письменный стол синий, грязный рукотерт:
- Да вот, хотя бы и это!
Арсений Тихонович, сдвинув брови, воззрился на рукотерт. Понял, понял! Смуглое лицо его стало краснеть-краснеть, и вдруг зловеще затихшим голосом спросил:
- К чему ты мне эту портянку на письменный стол суешь?
И смахнул полотенце на пол.
Никиту это не испугало:
- А, портянка?! Ты сам говоришь: портянка! Так вот, сегодня обнаружил, что у нас в людской люди такой портянкой лицо свое утирают, когда умываются. Да еще и синей, да еще и на всех одной-единственной! А случись у кого-нибудь трахома, что тогда? Ведь всех перезаразит! И почему синий этот самый рукотерт, как его здесь называют? Ведь надо же додуматься!
Тут впервые отец и поднял на него свой грозный и гневный голос:
- Ишь ты! А знаешь ли ты, что я, твой отец, еще и в твои годы таким же вот синим рукотертом утирался?! И деды твои. И каждый пахарь, каждый мужик в Сибири таким синим рукотертом утирается... Когда с пашни или с земляной работы прийдешь, так попробуй-ка, ополоснув руки, белым-то полотенчиком их вытереть: раз-другой вытрешь, а потом и до полотенца противно будет дотронуться. А на синем - не видно.
- Отец, ты это серьезно?!
- А как же? Ты ко мне не с шутками пришел!
- Странно. Но ведь грязь-то, она остается, хотя и засиненная! И почему на всех - одно? А спят они на чем - ты видел?! Я, когда вошел...
Но тут впавший в неистовый гнев родитель не дал ему и договорить:
- Я, я! - передразнил, и голос его стал забирать все выше и выше, срываться временами в гневный фальцет, которого, кажется, никто и не слыхивал у Арсения Тихоновича Шатрова. Речь стала выкриком - не речью:
- Молокосос!.. Бездельник!.. Копейки своей не заработал, а туда же отца своего корить приехал! - Сжал кулаки, побагровел. Глумливо выкрикивал: - Сейчас, сейчас, дорогой господин доктор, сейчас велю прачешную открыть на сто барабанов, штат прачек заведу! Каждому работнику - кроватку с пружинной сеткой, белоснежное бельецо постельное... Крахмалить прикажете?.. Полотеничко, зубная щеточка... Может быть, и наборчик для макюра прикажете?!
- Отец, отец! Уйду, если не перестанешь!
Но уж где там - отец!
- Да, да, уйди! Убирайся!.. Помощников думал вырастить в сыновьях... Нечего сказать, получил помощничков!.. Гнилая, никчемная интеллигенция! Крохоборы! Дальше воробьиного носа не видят: ах, синий рукотерт: ужас, катастрофа! Поселить бы тебя хоть на денек к Петру Аркадьевичу Башкину, в его рабочие бараки, где человек на человеке, что бы ты запел?! Одна семья от другой, холостые от семейных одной только занавеской на нарах отгорожены. А я, а я каждый год строюсь: жилье за жильем, - так нет: синий рукотерт, видите ли, зачем!
Неистовство гнева все больше и больше опьяняло его. Крик его был слышен по всему дому. Вбежала Ольга Александровна. Взглянув на них обоих, прежде всего кинулась к мужу - успокаивать: испугалась, что с ним может случиться удар.
Тем временем Никита молча вышел из кабинета. И первое время никто и не хватился его.
В столовой, вырвав из своего блокнота листок, он черкнул матери краткую записку:
"Мама! Не беспокойся обо мне. Не волнуйся. Я должен побыть вне дома, один. Напишу. Ника".
Положил записку на стол, на видное место, прижал сухарницей, чтобы не сдуло ветром, и через сад, под берегом, вышел на плотину. Потом кустарником, кратчайшим путем через Страшный Яр, выбежал на проселок, ведущий в Калиновку, и стал поджидать попутную подводу. Ждать ему пришлось недолго.
На пятый день, из Петрограда, Ольга Александровна получила от сына телеграмму:
"Доехал благополучно. Работаю лаборантом у Бехтерева. Здоров. Не беспокойся. Никита".
Очередной денежный перевод возвратил.
Вот это и был как раз тот год, когда Арсению Тихоновичу Шатрову неоднократно удалось побывать в Государственной думе - послушать своих любимых ораторов.
Не для того, конечно, ездил. Вернулся мрачный, хотя с Никитой и виделся. Ольга Александровна на время первой поездки мужа оставалась на хозяйстве, ведала всеми делами и предприятиями. Во вторую поездку в столицу она сопровождала мужа.
Само собою разумеется, с Никитой виделись ежедневно. Посещали вместе и Мариинку и Александринку. Но во все эти дни, сыновне нежный с матерью, Никита был почтительно сух и сдержан с отцом.
Но и для Арсения Шатрова было бы чрезмерным душевным усилием первому искать примирения!
Наконец Ольга Александровна не выдержала. Оставшись наедине с Никитой, она сказала ему сквозь слезы:
- Какой ты все-таки не чуткий, жестокий! Не ожидала я этого от тебя... Ты что же думаешь - он и в самом деле по каким-то неотложным своим делам, второй раз в этом году, приезжает сюда, в Петербург? Да ничего подобного. Никаких у него здесь дел нету. А там, у себя, он действительно неотложные дела бросил... Неужели ты отца своего характер не знаешь?! Ника, ну помирись с ним первый... А я обещаю тебе насчет т о г о, насколько у меня сил и времени хватит, постепенно все буду приводить в порядок...
Отец и сын помирились.
И все ж таки с той поры, с этого вот с и н е г о р у к о т е р т а, Никита был молчалив и замкнут в своих отношениях с отцом.
Зато с матерью нежности и теплоты заметно прибавилось.
И все ж таки любимчиком ее был скорее Сергей. А Никита и ей иной раз внушал как бы чувство некоего страха, смешанного с чувством материнской гордости:
- Бог его знает, глубокая у него душа, глубокая... И люблю я его. Но, знаешь ли, Арсений, я иногда ловлю себя на том, что мне трудно бывает называть его Ника, а хочется - по имени и отчеству. Нет, ты не смейся: у меня такое чувство, словно он - старше меня, а я - младшая.
- То есть как это?
- Ну, не по возрасту, понятно, а как будто он - начальник надо мной, а я - подчиненная...
И как в воду смотрела! Этим летом Никита и впрямь стал ее начальством. В городе, и как раз при том самом госпитале на сто двадцать коек, что открыт был и содержался на средства Шатрова, учреждены были курсы сестер милосердия. Ольга Александровна - "шеф госпиталя", так почтительно именовало ее городское начальство, даже и в официальных своих бумагах, - решила, что ей-то уж непременно надо пройти эти курсы. Не для того, конечно, чтобы работать сестрой - Арсений Тихонович ей этого бы и не позволил, - а для того, чтобы лучше знать и понимать все, чтобы ее попечительство было как можно толковее. Она и сюда внесла тот здравый, деловой смысл, за который, как своего помощника в делах, любил похвалить ее Шатров.
Занятиями руководили врачи. И едва ли не единственным во всем уезде невропатологом и психиатром был Никита. Его и пригласили прочесть фельдшерам и медсестрам необходимейшее из военной психиатрии. А нужда в том была острейшая, неотвратимейшая. Неврозы и психозы войны, контузии, травмы мозга и черепа словно бы впервые раскрыли перед врачами не только России, но и всего мира, леденящий душу ад военной психиатрии. Нужда в психиатрах, в невропатологах вдруг стала даже большей, чем в хирургах. И кому-кому, а сестрам большого тылового госпиталя необходимо было знать, в каком уходе и в каком лечении, в каких перевязках и в какой а с е п т и к е нуждается изувеченная и окровавленная душа!
Ей не раз приходилось сдавать ему зачет.
Никита был членом выпускной комиссии, экзаменовавшей ее. На ее свидетельстве об окончании стояла и подпись сына. "Сестра Шатрова, скажите..." - любила она и сейчас, дома, матерински передразнить своего сурового экзаменатора. При этом она переходила на басок и важно хмурила брови. Кончалось это обычно тем, что она драла его за вихор: