Страница:
Арсений Тихонович шутливо заткнул пальцами уши.
Семен Андреевич отложил перо и отодвинул бумагу.
- Ну, еще раз спасибо!
А потом добавил:
- Да вы бы хоть спросили, Арсений Тихонович, куда, для чего мне такие деньги в пожарном порядке понадобились!
- Что вы, что вы, да разве я посмею вторгаться... - И запнулся, хотел сказать... в вашу семейную жизнь, но устыдился и закончил обычной деловой любезностью: - Рад, что могу оказать вам эту услугу.
Но лесничему трудно было удержать напор умиленной благодарности.
- Нет, нет, Арсений Тихонович... я знаю вашу деликатность. Но позвольте мне самому... Знаю, что вам ехать, но не задержу, не задержу... Это - в двух словах...
Придвинулся со своим креслом еще ближе к рабочему столу Шатрова и даже слегка перегнулся над столом и в полушепот заговорил - лицом к лицу:
- Помните - я как-то пошутил у вас: вот, говорил, одну-единственную Елочку вывез к нам, на Тобол, но ничего, погодите, разведем целый ельничек... Помните?
Арсений Тихонович только молча кивнул головой.
- И вот: уж семь месяцев...
Со счастливой и смущенной улыбкой первого и желанного отцовства он лукаво и доверительно глянул в глаза Шатрову. Убедился, что тот понял его, и продолжал:
- Семь месяцев... А она, вы сами понимаете... Словом, всякие там страхи... Хочет, чтобы я ее без промедления отправил в Екатеринбург: у нее там старшая сестра ее, замужем за податным инспектором... Там чтобы и рожать... Вы сами понимаете: первая беременность. Она у меня трусиха ужасная. Они уже списались... Отправлю, говорю, отправлю, не волнуйся. Успокоил. Хвать - а энтих-то у меня... - Тут Семен Андреевич как бы потер нечто в щепоти левой руки. - Все мои капиталишки, как знаете, в недвижимости. А надо же ее там, в Екатеринбурге, хоть на первое время прилично обеспечить. Сестра сестрой, а все же...
Шатров молча слушал.
Куриленков заторопился, боясь, что уж очень задерживает хозяина:
- Сейчас кончу, сейчас кончу, Арсений Тихонович, дорогой мой! Вы видите сами: я с вами - как на духу, вы для меня все равно, что отец родной. - Поправился: - Все равно, что брат старший! Так выслушайте уж до конца исповедь-то мою...
- Пожалуйста, пожалуйста, Семен Андреевич!
- Я бы с радостью продал вам, если только это для вас возможно, свою половину... компанейской мельницы нашей... Сами посудите: Елена моя Федоровна - теперь... какая она теперь мельничиха будет! А я - человек казенный: донесут - могу места лишиться...
Он воззрился в тревожном ожидании на хозяина. Ответ Шатрова, спокойно-деловой и в то же время исполненный сочувственного понимания старшего и опытного к младшему и неопытному, был немногословен и прост:
- Я согласен. Вы помните, конечно, что я согласился принять вас в компанию единственно из уважения к вашему давнему желанию. Сейчас вам это в тягость. Что ж, я согласен. Сегодня же в городе я скажу Кошанскому, чтобы он все оформил. Я немедленно дам вам знать. Но если вам срочно нужен задаток - скажите, не стесняйтесь.
Шатров сделал движение, как бы готовясь встать.
Встал и лесничий.
Хозяин вышел из-за стола и ждал, когда гость протянет ему руку для прощального рукопожатия. И тот не замедлил. Но вдруг, не прекращая крепкого и длительного пожатия руки, он, прежде чем Шатров успел отшатнуться, растроганно, с невыразимой благодарностью поцеловал его.
Потом стремительным шагом рванулся к двери.
Арсений Тихонович, опомнившись, шагнул было вслед за ним, проводить, но лесничий, не оборачиваясь, лишь отмахнулся рукой и набухшим от готовых прорваться "слез, срывающимся фальцетом выкрикнул:
- Нет, нет, не надо... не провожайте!
Захлопнулась дверь...
Слышно было, как гость пробежал в прихожую, к вешалке.
Шатров секунду, две, три стоял, словно остолбеневший. Лицо вдруг побагровело. Он рванул наотмашь ворот дорожной косоворотки, и оторванные пуговицы горохом запрыгали по полу.
Потом, в приступе полного изнеможения, сам не замечая, что стонет, опустился-рухнул в кресло, только что оставленное гостем. Тылом руки отер крупный пот, выступивший на лбу, и то сжимая кулаки, то схватывая себя за кудри, сквозь зубы выстонал:
- У-ф... у-ф!.. Да лучше бы ты, проклятый, вкатил мне пулю в затылок!
Он долго сидел так, захлестнутый внезапным и неотвратимым накатом чувств, дум, воспоминаний.
А там, у крыльца, гнедая ретивая тройка нетерпеливо переступала копытами, погромыхивая бубенцами; кучер в тулупе уж в который раз оглядывал и обхаживал лошадей, вел свою особую кучерскую, ямщицкую беседу с ними, и уж успели заиндеветь усы у него, а хозяин все не выходил и не выходил.
И ни одна душа не смела напомнить ему о выезде: так заведено было!
Арсений Тихонович Шатров снова и снова пытал свое чувство к жене ближнего.
Как все почти мужчины его круга и воспитания, он в чувственном обладании женой другого, пускай даже товарища, друга, не видел не только что преступления, а и какого-либо особого, совестью не простимого проступка. Было бы только все по ее доброй воле! Так смотрели на это все, кто его окружал, с кем ему приходилось общаться. Одни исповедовали такие взгляды, не таясь, другие - втайне. Этим был полон свет; об этом говорилось обычно с некой лукаво-умудренной усмешкой: дескать, дело вам всем понятное, само собой разумеющееся - мы люди взрослые! - но только бы мужчина, вступая в связь с женой другого, вел себя благородно, достойно, ну, словом, так, как должен вести себя порядочный человек!
И когда в его присутствии кто-либо изрекал, что в чужую, мол, жену черт ложку меду положил или что чужой ломоть лаком, Арсений Тихонович лишь снисходительно усмехался этим афоризмам народной мудрости. А будь уличен кто-либо из говоривших в том, что он и впрямь чужой ломоть украл, - и заклеймили бы, и извергли!
Конечно, каждый из его круга заведомо считал, что и он, Шатров, при его уме, при его красоте и силе, да еще и при этаких капиталах, человек не старый еще, живет, как все, по той же самой мужской заповеди. Никто его не допрашивал. Однажды только, подвыпив, Панкратий Гаврилович Сычов начал было лукавый допросец, подтыкая его в бок. Но Арсений Тихонович как-то ловко и необидно отшутился. Тогда великан-мельник нашел удовлетворение в том, что сам стал исповедоваться: "А я грешу, Арсений, ох, грешу!" И признался, "под секретом", что у него не только постоянная "сударушка" есть в одном ближнем сельце, а что и на ярмарках он-таки погуливает "с девицами": "Охоч я до женской ласки, Арсений, что делать, что делать! Уж не надо бы, думаешь, дак ведь, с другой стороны, было бы в чем попу на исповеди покаяться! Силушки у меня, сам знаешь, с целой оравой могу совладать. Господь, опять же, и капиталом сподобил: с собой в могилу не унесешь! А я их не неволю, нет, не неволю. Не нами ведь складено: были бы денежки - будут и девушки!"
И коснеющим языком в заключение еще раз выразил твердую уверенность, что и Шатров живет "по тому же манеру", только-де отмалчивается, не признается.
А он и не опровергал. Гордость не позволяла. Он привык считать недосягаемой для посторонних, наглухо закрытой для чужих очей и ушей святынею свою семейную, супружескую жизнь. И если бы пришлось ему в ясных, четких словах выразить это свое кровное, со всем его существом слившееся чувство, то оно прозвучало бы так: "То - у вас, а то - у меня, Шатрова!" А думать - пускай думают, что хотят. Не сомневался, что иные и на смех подымут, узнай они, что за все свои двадцать пять лет брака он оставался верен жене.
Не то чтобы не испытывал он иной раз чувственного любования чужими женщинами, но любование это никогда не переходило у него в чувство вожделения к ним: слишком он был насыщен и поглощен. Сероглазая его - так называл он ласково свою Ольгу Александровну - да ведь это же царица по сравнению со всеми другими женщинами! Иногда на него находил даже некий суеверный страх, особенно, когда он прочитал как-то у Жуковского "Поликратов перстень": уж слишком, слишком, вот так же, как этого Поликрата Самосского, балует его судьба удачами во всем и счастьем. И прежде всего - счастьем супружества с женщиной, которая краше, и умом сердца умнее, и сладостнее всех других на свете.
Они поженились, когда ей было семнадцать, а ему - двадцать один. Для него это был год совершеннолетия и призыва на военную службу. Но Арсений Шатров в ту пору служил еще волостным писарем, и его в солдаты не взяли. До женитьбы, как повелось, должно быть, от века, - быль-то ведь молодцу не в укор! - у Арсения были увлечения, влюблялся, были и сближения с женщинами, но и тогда в нем жило какое-то чувство отталкивания от мимоходной любви, от того, что в тогдашнем его провинциально-мещанском кругу называли "интрижкой".
Поженились они по страстной и неодолимой любви. И любовь эта все возрастала с годами, развертывалась, подобно тому как развертывается лист из почки. И ему искренне казалось, что Ольга все хорошеет с каждым годом. Теперь Ольге Александровне только что исполнилось сорок два года. И вот, когда они оставались наедине, Шатров говаривал ей, что если бы сейчас перед ним предстали на выбор две: та, семнадцатилетняя Оля Снежкова, и вот эта, теперешняя Ольга Александровна, - так он, и даже не задумываясь, женился бы на этой. А окажись она замужем, от мужа увел бы!
Ольга Александровна смеялась счастливым смехом: "Бедная Оленька Снежкова, знала бы она!"
И вдруг... этот роковой путь в бору сыпучими, знойными песками, это синее озерко и эта непоправимость, невозвратность всего, что произошло!..
Теперь, во время заездов Шатрова к лесничему, Елена Федоровна либо совсем не выходила, сказавшись больной, либо показывалась ненадолго, кутаясь в пуховой оренбургский платок.
О том, что она беременна, он узнал только сейчас вот, от ее супруга.
"Возможно, что я - отец ее ребенка". Подумав так, он явственно представил себе: вот он добивается ее развода с лесничим - за хорошие деньги отцы духовные чего не сделают в консистории!.. Так. Что же дальше? И вдруг одна только мысль, что эта юная куропаточка, безропотно отдавшаяся ему женщина станет его женой, спутницей его на всю жизнь, станет Ш а т р о в о й, а Ольга уйдет от него, - мысль эта наполнила его ужасом: "Нет, только бы не узнала, только бы не узнала! А что, если з н а е т уже? Не потому ли она почти и не живет здесь, а все в городе и в городе? Ольга горда. А вдруг ждет, что он ей сам сознается во всем? А что, если он уже утратил ее?!"
- Дуняша, Дуняша! Скажите, что сейчас выезжаем!
Нет, видно, сама судьба порешила задержать сегодня отъезд Шатрова!
Вот он опять - возле вешалки, и Дуняша опять стоит с портфелем, как вдруг дверь из кухни одним толчком распахнулась - и в дохе, несущей стужу, страшно похожий на матерого бурого медведя, с намерзшими на вислых панских усах ледяшками, с белыми кустиками закуржевевших бровей, ворвался... Кошанский.
У Шатрова, сколь часто не проповедовал он сынам своим, что истинный мужчина всегда, при любых, при самых внезапнейших обстоятельствах, должен уметь сохранять спокойствие, екнуло сердце: "Примчался сам! А ведь условились, что встретимся сегодня в городе. Не дождался: что-нибудь стряслось! Уж не с нею ли, не с Ольгой ли Александровной моей? Жаловалась, что покалывает сердце".
Арсений Тихонович попятился в комнату, посторонился из дверей, чтобы светлее стало гостю разболокаться.
Однако, всегда столь воспитанный, учтивый, Анатолий Витальевич Кошанский так, в дохе и в шапке, запыханный, будто не на лошадях приехал, а в дохе по снегу бежал, громоздко ввалился в столовую.
Тут он остановился перед хозяином, обезумелыми глазами глянул на него и хрипло-шумным голосом выкрикнул:
- Гришку хлопнули!
Шатров, ошеломленный, мгновение стоял недвижим.
Затем он простер навстречу Кошанскому широко раскрытые руки.
Неуклюже, по-мужски, они крепко обнялись и троекратно, со щеки на щеку, расцеловались.
А в воскресенье, под вечер, приехал Кедров. Дуняша, как всегда, встретила его радушнейше. Приказала поставить самовар. Но Матвей Матвеевич, едва только узнал, что хозяин еще в городе, хотел тотчас же уехать. Она с властностью гостеприимной хозяйки воспротивилась:
- И не думайте! Так я и отпустила вас, чайком не обогревши, да в эдакую стужу! Кто я тогда буду... А хозяева что мне скажут, когда узнают, как я с вами обошлась?
Кедров знал и чувствовал, что здесь, у Шатровых, его любят, что это - искренне, и, покачивая головой, стал расстегивать солдатский ремень своего нагольного полушубка.
- Ну, вот и хорошо. Проходите в залу. Поразомните ножки. Обогрейтесь. А сейчас и Константин Кондратьич прибежит: я к ему послала сказать.
Это было сказано о Косте Ермакове. И Кедров слегка насторожился: п р о с т о т а к это было сделано ею или же Константин проговорился перед этой девушкой о их, теперь уже далеко не личных отношениях, о своей подпольной, тайной работе и о своей партийной подчиненности ему, Кедрову? Не верилось! Не мог он обмануться так в этом ясноглазом и ясносердном пареньке! И Кедрову вспомнилось: когда, со всем пылом сердца и трепетом новообращенного, Костя принимал от него свое первое, еще незначительное, поручение, то он опять иначе не смог выразить обуявшие его чувства благодарности, преданности отныне е г о партии, как в клятве, - истовой, самозабвенной, которая в то же время чуточку и позабавила Кедрова: "Матвей Матвеич! Верьте мне. Ни под какими пытками не дрогну. Хотя бы иголки под ногти стали загонять! - Тут дыхание у него зашлось, да и недостаточно, видно, показалось ему такой клятвы, - помолчав, добавил: - Пускай хоть даже в испанский сапог обуют!"
Кедров как бы в недоумении вскинул на него глаза: "Постой, постой: что это еще за испанский сапог?!"
И, заалевшись от смущения, Костя объяснил ему, что испанский сапог это особое орудие пытки в застенках инквизиции: завинчивают босую ногу несчастного в железное подобие обуви, и затем все сжимают и сжимают - до тех пор, пока в этом "сапоге" не начнут раздавливаться кости стопы.
Кедров покачал тогда головой, с трудом скрыв, дабы не обидеть парня, и невольную улыбку, и тоже невольную слезу отцовской растроганности этой чистотой душевной. Слегка обнял его за плечи, привлек к своей груди и сказал со вздохом: "Ох, Константин, Константин, друг ты мой! Р у с с к и й сапог - он пострашнее испанского! Вот заберут в солдаты, загонят тебя в казарму царскую - тогда узнаешь, каков он, этот русский сапог, - сапог его высокоблагородий!"
И в ответ прозвучало юношеское, гордое: "А я и там не дрогну!"
Дуняша вскоре оставила их за самоваром одних, и Константин стал отчитываться перед Кедровым в самом последнем задании - не столь уж и редком в борьбе и в жизни подпольной организации, которое, однако, лично для Кости Ермакова было совсем неожиданным и сопряжено было с чувством стыда и душевной боли.
Кедров незадолго перед этой вот их беседой предложил Константину выяснить - бесспорно, быстро и точно выяснить! - не является ли его старший братец, Семен Ермаков, перешедший мастером на литейный завод Башкина, секретным сотрудником охранки?
Костя сперва возроптал - бурно и жалобно:
- Матвей Матвеич! Ну не могу я этого! Все, что угодно: велите взорвать кого-нибудь, бомбу кинуть, застрелить - сейчас же кинусь, ни слова не скажу, взорву, застрелю, кого только велите!
У! Каким холодом-гневом обдало его в ответ на эти слова:
- Боюсь, друг мой, что ты к эсерам или анархистам тянул, а случайно к нам постучался! Что ж! Не поздно еще исправить эту ошибку...
- Матвей Матвеич... - И замолчал, укоризненно, сквозь слезы, глянув на Кедрова.
В ответ - деловое, жесткое:
- Почему не можешь?
- Вы же знаете, что он здесь, на мельнице, вытворял, за что прогнан...
- Да. Знаю. Ну и что же?
- А то, что мерзит мне после того даже глядеть на него, а не то что разговаривать. Я и здороваться с ним перестал.
- Понимаю. Только и всего? Дешево же стоят твои клятвы, которые я недавно слышал от тебя! Тогда о чем нам...
В мучительном душевном борении Костя прервал его голосом раскаяния:
- Понял, понял я, Матвей Матвеич! Ничего не говорите мне больше... Понял. Надо - сделаю!..
Так принял он задание - разведать, узнать доподлинно, без всякого шума и как можно быстрее, справедливо ли возникшее у Кедрова подозрение, что Кондратьич - провокатор.
А возникло это подозрение таким путем.
Как волостной писарь, Матвей Кедров всегда сам доставлял своих новобранцев в призывное присутствие. И с первого же раза воинский начальник изволил высказать, что вот калиновский, дескать, писарь, этот не чета другим: непьющий, толковый, не суетлив, расторопен; видать, не взяточник; хорошо грамотен. А главное: и списки, и люди у него в полном порядке! И, даже обратившись к нему на "вы", он тогда же начальственно похвалил Матвея: "Вы, Кедров, умеете обойтись с народом!"
Что правда, то правда: обойтись с народом Матвей Кедров умел-таки!
С тех пор волостной писарь из Калиновки назначался как бы старшим из писарей на все время воинского призыва. Он и дневал и ночевал в управлении воинского начальника. Все списки шли через него.
А о том, что именно кедровского приема призывные, попадая на фронт, в первую очередь и "оказывали акты прямого вооруженного неповиновения", все чаще и чаще отмечаемые в секретных донесениях контрразведки; о том, что именно через его руки прошедшие "сибирячки" и учиняли большевистские митинги, иной раз прямо среди фортов крепости; о том буквально л и с т о п а д е большевистских прокламаций против царя и войны, который засыпал окопы и тыл сибирских дивизий, - обо всем этом здешнее воинское начальство и не подозревало!
Однажды работавшему вот так, временно в канцелярии воинского начальника, писарю Кедрову пришлось принять для срочной отправки на фронт сразу пятерых военнообязанных с чугунолитейного завода Башкина.
Так было заведено: как только администрация завода сообщала военному начальству, что такой-то и такой-то военнообязанный слесарь, молотобоец, доменщик "замечен" и, по-видимому, "неблагонадежен", его тотчас же забирали с завода и отправляли на фронт.
Всех этих пятерых рабочих Матвей Кедров знал лично и помимо списков: да еще бы не знать, когда все они были из его подпольной большевистской группы на заводе Башкина.
Отсылаемые на фронт, впрочем, горю и унынию не предавались. Угрюмо пошучивали:
- Посмотрим, где хуже, поглядим, пока зрячи: покуда глаза нам в башкинском аду не выжгло!
- Вот именно! А до чего хитер, паразит! В газетке про него пропечатали: городская, дескать, дума благодарность выразила владельцу чугунолитейного завода господину Башкину - неукоснительно снабжает лазарет госпожи Шатровой цветами из своих собственных теплиц. Без-воз-мездно!.. Вот он какой у нас, хозяинушко. И не знали, какого благодетеля лишаемся!
- Не горюй! Вот погоди, покалечат тебя на фронте - попадешь в здешний, наш госпиталь, тогда и цветочков башкинских нанюхаешься.
- Ха! Нанюхаешься! - когда нюхать-то нечем стало: за пятнадцать лет лёгки-то выгорели в литейной в его, проклятой!..
Отсылкой на фронт сразу пятерых из его большевистской группы Кедров был сильно встревожен. Такого случая на чугунолитейном заводе Башкина за всю войну у него еще не было.
Было ясно, что всех выдал провокатор. Сопоставляя события, ведя через посредство старых рабочих-большевиков как бы тайное следствие, Матвей Матвеич пришел к подозрению, что здесь замешан брат Кости - Семен Кондратьич Ермаков. Отсылка пятерых на фронт произошла близко того времени, когда Кондратьич, уволенный Шатровым, поступил мастером на завод Башкина. На заводе про него стало вскоре слышно, что Ермаков "поругивает царя", собирает у себя кой-кого из рабочих... Выпивают...
Быструю, тайную и окончательную разведку можно было произвести лучше всего через брата Кондратьича - через Костю Ермакова.
Такое решение и принял Кедров. Так вот и возникло "особое задание", в котором теперь, на мельнице у Шатровых, отчитывался перед Матвеем Матвеевичем Константин.
Выполняя поручения хозяина по ремонту частей турбины, вальцев или чего-либо другого, Константин Ермаков нередко бывал на чугунолитейном заводе. Сам Башкин хорошо знал его, как доверенного у Арсения Тихоновича Шатрова, и принимал соответственно. Однажды даже спросил, виделся ли он со старшим братом? "Нет". - "А что так?" - "Да так, Петр Аркадьевич, Отвыкли друг от друга..." - "Ну, ну! И все же, я думаю, тебе не будет неприятно узнать, что он у меня на хорошем счету? Я им доволен: мастер преотличный!"
Константин промолчал.
Случайно братья-таки встретились в литейном цехе.
Костя стоял, ужасаясь: да как же это люди, с дыханием, с живой кровью, могут выдерживать этот ад?!
Когда огромным стальным жезлом прошибали лётку огнеупорной глины в домне, клокочущей адским варевом чугуна, и расплавленный чугун вдруг вырывался оттуда струею неимоверной толщи, и струя эта, слепящая глаз, раскаленная до белизны молока, разбрасывающая огромные бенгальские искры, кидалась, растекалась по земляным протокам и желобкам, заполняя земляные опоки, а полуголые, в черном, лоснящемся поту, изможденные, жилистые люди, вместо того чтобы спасаться от нестерпимого, обжигающего легкие угарного жара, напротив, начинали спокойно железными лопатами направлять куда-то страшные потоки этой огнепышущей лавы, - тогда у Константина сами собою смыкались веки. Он с ужасом подумал: "И все, и все это вынужден выносить человек за какой-то рублишко в день - выносить одиннадцать часов в сутки!.. Так вот она, проклятая эта "прибавочная стоимость", во всей своей страшной наготе!"
На заводе господина Башкина, в этом именно цехе, бытовала особая болезнь: высыхал глаз, сохло от непереносимого жару глазное яблоко. И человек слепнул...
Вот когда, во всей своей ужасающей правде, вспомнились Константину слова кедровских листовок: "Кровью и смертным потом своих рабочих утучняется капиталист-эксплуататор, и нечего искать от него защиты у начальства да у царя: вся свора - заодно!.."
- А ты чего глаза зажмурил, Константин?! Видишь, что старший брат идет, и хочешь вид показать, что не видишь?!
Так, врасплох, захватил Костю в литейном цехе однажды старший Кондратьич. Ответа не получил и, ругнувшись, пробежал дальше.
...И вот оказалось, что ради святого дела партии, ради народа надо пойти на все, надо преодолеть свое омерзение, первому навестить Семена, войти к нему в доверие.
Константин и тонко и скоро выполнил поручение Кедрова, и теперь уже никаких сомнений не оставалось, что Семен Ермаков - доносчик-"стукач" заводской администрации, а сверх того и сотрудник охранки.
Доверие его к младшему, пришедшему с "покаянкой" брату простерлось до такой степени, что однажды, под хмельком и за чаркою, Семен предложил и Косте перейти на завод Башкина, совмещая явную должность с такою же, как его, Семена, и заверил брата, что даст ему рекомендацию и в охранное отделение:
- На первое время сотнягу добавочных я тебе гарантирую. Да еще наградные. Ну, это уж смотря по удаче и по заслуге. А ты у нас парень башковитый!..
Костя слушал, не перебивая. И тогда, посчитав молчание за согласие, Кондратьич открылся перед ним в тайном и хищном вожделении:
- Жерлицу, жерлицу хочу, брательник, поставить на самого главного. Чуешь? А о насадке, о наживке... ну, о приманке, попросту сказать, - об этом давай, брата, вместе помозгуем!..
Налегши пьяными объятиями на плечи младшего брата, "старшак" и тормошил его, и хрипло, глотая слюнки, бормотал ему на ухо:
- Да ты вникни, Костя, ты вникни: если мы его выследим да изловим, ну тогда ротмистр мой... ш-ш!.. фамилию его я даже тебе, брату родному, не имею права сказать... если, говорю, главного изловим, то ротмистр сказал, что прямо озолотит: требуй, что хочешь!.. Чуешь?!
Когда бы знал он, Кондратьич, с каким напряжением трудно скрываемой брезгливости сносит его слова младший; когда бы знал он, что за этого "главного" младший, не колеблясь, отдаст всю юную кровь свою - каплю за каплей!..
Он скоро стал одним из надежнейших связных и разведчиков партии. Под руководством самого Кедрова прошел он многосложную, напряженно-изнурительную технологию подпольной работы. Овладел искусством быстрой шифровки и расшифровки. Научился брать на память, без всяких записей, множество лиц, фамилий, адресов, кличек. Видеть - не гладя. Слышать - не слушая. Запоминать, схватывать сразу впервые увиденную обстановку и всех наличных людей - словно бы мгновенным снимком!
Удивляясь и радуясь, Кедров находил его природно способным к работе профессионального революционера.
Правда, многое дала Константину его служба на большой мельнице, его непрерывное, изо дня в день общение с народом - с помольцами из разных деревень, с помочанами на плотинных работах. Тут всех надо было знать по именам и лицам. В народе любили это. Иначе - обида.
Кстати сказать, Кедров решительно запретил Косте уходить от Шатрова.
- Но, Матвей Матвеич, мне теперь слишком даже тяжело служить у них. Нету у меня к нему, Арсению Тихоновичу, прежнего отношения. Мутит меня, когда я вижу, как мужичок-помолец шапчонку перед ним сдергивает, а он, в своей панаме соломенной, чуточку-чуточку только кивнет ему: "Ну, ну, что тебе?" - "Арсений Тихонович, я - до вашей милости!"
Нет, разрешения на уход не было! Еще раз напомнил он Косте, что своим каждодневным, нескончаемым коловращением народа, из множества волостей, и днем и ночью, шатровские мельницы, особенно - главная, представляют собою бесподобные, незаменимые очаги большевистской работы в массах.
И Константин смирился. Значит, так надо! А это - т а к н а д о, и в особенности прозвучавшее из уст Кедрова, стало теперь для Кости святым и непререкаемым законом.
Семен Андреевич отложил перо и отодвинул бумагу.
- Ну, еще раз спасибо!
А потом добавил:
- Да вы бы хоть спросили, Арсений Тихонович, куда, для чего мне такие деньги в пожарном порядке понадобились!
- Что вы, что вы, да разве я посмею вторгаться... - И запнулся, хотел сказать... в вашу семейную жизнь, но устыдился и закончил обычной деловой любезностью: - Рад, что могу оказать вам эту услугу.
Но лесничему трудно было удержать напор умиленной благодарности.
- Нет, нет, Арсений Тихонович... я знаю вашу деликатность. Но позвольте мне самому... Знаю, что вам ехать, но не задержу, не задержу... Это - в двух словах...
Придвинулся со своим креслом еще ближе к рабочему столу Шатрова и даже слегка перегнулся над столом и в полушепот заговорил - лицом к лицу:
- Помните - я как-то пошутил у вас: вот, говорил, одну-единственную Елочку вывез к нам, на Тобол, но ничего, погодите, разведем целый ельничек... Помните?
Арсений Тихонович только молча кивнул головой.
- И вот: уж семь месяцев...
Со счастливой и смущенной улыбкой первого и желанного отцовства он лукаво и доверительно глянул в глаза Шатрову. Убедился, что тот понял его, и продолжал:
- Семь месяцев... А она, вы сами понимаете... Словом, всякие там страхи... Хочет, чтобы я ее без промедления отправил в Екатеринбург: у нее там старшая сестра ее, замужем за податным инспектором... Там чтобы и рожать... Вы сами понимаете: первая беременность. Она у меня трусиха ужасная. Они уже списались... Отправлю, говорю, отправлю, не волнуйся. Успокоил. Хвать - а энтих-то у меня... - Тут Семен Андреевич как бы потер нечто в щепоти левой руки. - Все мои капиталишки, как знаете, в недвижимости. А надо же ее там, в Екатеринбурге, хоть на первое время прилично обеспечить. Сестра сестрой, а все же...
Шатров молча слушал.
Куриленков заторопился, боясь, что уж очень задерживает хозяина:
- Сейчас кончу, сейчас кончу, Арсений Тихонович, дорогой мой! Вы видите сами: я с вами - как на духу, вы для меня все равно, что отец родной. - Поправился: - Все равно, что брат старший! Так выслушайте уж до конца исповедь-то мою...
- Пожалуйста, пожалуйста, Семен Андреевич!
- Я бы с радостью продал вам, если только это для вас возможно, свою половину... компанейской мельницы нашей... Сами посудите: Елена моя Федоровна - теперь... какая она теперь мельничиха будет! А я - человек казенный: донесут - могу места лишиться...
Он воззрился в тревожном ожидании на хозяина. Ответ Шатрова, спокойно-деловой и в то же время исполненный сочувственного понимания старшего и опытного к младшему и неопытному, был немногословен и прост:
- Я согласен. Вы помните, конечно, что я согласился принять вас в компанию единственно из уважения к вашему давнему желанию. Сейчас вам это в тягость. Что ж, я согласен. Сегодня же в городе я скажу Кошанскому, чтобы он все оформил. Я немедленно дам вам знать. Но если вам срочно нужен задаток - скажите, не стесняйтесь.
Шатров сделал движение, как бы готовясь встать.
Встал и лесничий.
Хозяин вышел из-за стола и ждал, когда гость протянет ему руку для прощального рукопожатия. И тот не замедлил. Но вдруг, не прекращая крепкого и длительного пожатия руки, он, прежде чем Шатров успел отшатнуться, растроганно, с невыразимой благодарностью поцеловал его.
Потом стремительным шагом рванулся к двери.
Арсений Тихонович, опомнившись, шагнул было вслед за ним, проводить, но лесничий, не оборачиваясь, лишь отмахнулся рукой и набухшим от готовых прорваться "слез, срывающимся фальцетом выкрикнул:
- Нет, нет, не надо... не провожайте!
Захлопнулась дверь...
Слышно было, как гость пробежал в прихожую, к вешалке.
Шатров секунду, две, три стоял, словно остолбеневший. Лицо вдруг побагровело. Он рванул наотмашь ворот дорожной косоворотки, и оторванные пуговицы горохом запрыгали по полу.
Потом, в приступе полного изнеможения, сам не замечая, что стонет, опустился-рухнул в кресло, только что оставленное гостем. Тылом руки отер крупный пот, выступивший на лбу, и то сжимая кулаки, то схватывая себя за кудри, сквозь зубы выстонал:
- У-ф... у-ф!.. Да лучше бы ты, проклятый, вкатил мне пулю в затылок!
Он долго сидел так, захлестнутый внезапным и неотвратимым накатом чувств, дум, воспоминаний.
А там, у крыльца, гнедая ретивая тройка нетерпеливо переступала копытами, погромыхивая бубенцами; кучер в тулупе уж в который раз оглядывал и обхаживал лошадей, вел свою особую кучерскую, ямщицкую беседу с ними, и уж успели заиндеветь усы у него, а хозяин все не выходил и не выходил.
И ни одна душа не смела напомнить ему о выезде: так заведено было!
Арсений Тихонович Шатров снова и снова пытал свое чувство к жене ближнего.
Как все почти мужчины его круга и воспитания, он в чувственном обладании женой другого, пускай даже товарища, друга, не видел не только что преступления, а и какого-либо особого, совестью не простимого проступка. Было бы только все по ее доброй воле! Так смотрели на это все, кто его окружал, с кем ему приходилось общаться. Одни исповедовали такие взгляды, не таясь, другие - втайне. Этим был полон свет; об этом говорилось обычно с некой лукаво-умудренной усмешкой: дескать, дело вам всем понятное, само собой разумеющееся - мы люди взрослые! - но только бы мужчина, вступая в связь с женой другого, вел себя благородно, достойно, ну, словом, так, как должен вести себя порядочный человек!
И когда в его присутствии кто-либо изрекал, что в чужую, мол, жену черт ложку меду положил или что чужой ломоть лаком, Арсений Тихонович лишь снисходительно усмехался этим афоризмам народной мудрости. А будь уличен кто-либо из говоривших в том, что он и впрямь чужой ломоть украл, - и заклеймили бы, и извергли!
Конечно, каждый из его круга заведомо считал, что и он, Шатров, при его уме, при его красоте и силе, да еще и при этаких капиталах, человек не старый еще, живет, как все, по той же самой мужской заповеди. Никто его не допрашивал. Однажды только, подвыпив, Панкратий Гаврилович Сычов начал было лукавый допросец, подтыкая его в бок. Но Арсений Тихонович как-то ловко и необидно отшутился. Тогда великан-мельник нашел удовлетворение в том, что сам стал исповедоваться: "А я грешу, Арсений, ох, грешу!" И признался, "под секретом", что у него не только постоянная "сударушка" есть в одном ближнем сельце, а что и на ярмарках он-таки погуливает "с девицами": "Охоч я до женской ласки, Арсений, что делать, что делать! Уж не надо бы, думаешь, дак ведь, с другой стороны, было бы в чем попу на исповеди покаяться! Силушки у меня, сам знаешь, с целой оравой могу совладать. Господь, опять же, и капиталом сподобил: с собой в могилу не унесешь! А я их не неволю, нет, не неволю. Не нами ведь складено: были бы денежки - будут и девушки!"
И коснеющим языком в заключение еще раз выразил твердую уверенность, что и Шатров живет "по тому же манеру", только-де отмалчивается, не признается.
А он и не опровергал. Гордость не позволяла. Он привык считать недосягаемой для посторонних, наглухо закрытой для чужих очей и ушей святынею свою семейную, супружескую жизнь. И если бы пришлось ему в ясных, четких словах выразить это свое кровное, со всем его существом слившееся чувство, то оно прозвучало бы так: "То - у вас, а то - у меня, Шатрова!" А думать - пускай думают, что хотят. Не сомневался, что иные и на смех подымут, узнай они, что за все свои двадцать пять лет брака он оставался верен жене.
Не то чтобы не испытывал он иной раз чувственного любования чужими женщинами, но любование это никогда не переходило у него в чувство вожделения к ним: слишком он был насыщен и поглощен. Сероглазая его - так называл он ласково свою Ольгу Александровну - да ведь это же царица по сравнению со всеми другими женщинами! Иногда на него находил даже некий суеверный страх, особенно, когда он прочитал как-то у Жуковского "Поликратов перстень": уж слишком, слишком, вот так же, как этого Поликрата Самосского, балует его судьба удачами во всем и счастьем. И прежде всего - счастьем супружества с женщиной, которая краше, и умом сердца умнее, и сладостнее всех других на свете.
Они поженились, когда ей было семнадцать, а ему - двадцать один. Для него это был год совершеннолетия и призыва на военную службу. Но Арсений Шатров в ту пору служил еще волостным писарем, и его в солдаты не взяли. До женитьбы, как повелось, должно быть, от века, - быль-то ведь молодцу не в укор! - у Арсения были увлечения, влюблялся, были и сближения с женщинами, но и тогда в нем жило какое-то чувство отталкивания от мимоходной любви, от того, что в тогдашнем его провинциально-мещанском кругу называли "интрижкой".
Поженились они по страстной и неодолимой любви. И любовь эта все возрастала с годами, развертывалась, подобно тому как развертывается лист из почки. И ему искренне казалось, что Ольга все хорошеет с каждым годом. Теперь Ольге Александровне только что исполнилось сорок два года. И вот, когда они оставались наедине, Шатров говаривал ей, что если бы сейчас перед ним предстали на выбор две: та, семнадцатилетняя Оля Снежкова, и вот эта, теперешняя Ольга Александровна, - так он, и даже не задумываясь, женился бы на этой. А окажись она замужем, от мужа увел бы!
Ольга Александровна смеялась счастливым смехом: "Бедная Оленька Снежкова, знала бы она!"
И вдруг... этот роковой путь в бору сыпучими, знойными песками, это синее озерко и эта непоправимость, невозвратность всего, что произошло!..
Теперь, во время заездов Шатрова к лесничему, Елена Федоровна либо совсем не выходила, сказавшись больной, либо показывалась ненадолго, кутаясь в пуховой оренбургский платок.
О том, что она беременна, он узнал только сейчас вот, от ее супруга.
"Возможно, что я - отец ее ребенка". Подумав так, он явственно представил себе: вот он добивается ее развода с лесничим - за хорошие деньги отцы духовные чего не сделают в консистории!.. Так. Что же дальше? И вдруг одна только мысль, что эта юная куропаточка, безропотно отдавшаяся ему женщина станет его женой, спутницей его на всю жизнь, станет Ш а т р о в о й, а Ольга уйдет от него, - мысль эта наполнила его ужасом: "Нет, только бы не узнала, только бы не узнала! А что, если з н а е т уже? Не потому ли она почти и не живет здесь, а все в городе и в городе? Ольга горда. А вдруг ждет, что он ей сам сознается во всем? А что, если он уже утратил ее?!"
- Дуняша, Дуняша! Скажите, что сейчас выезжаем!
Нет, видно, сама судьба порешила задержать сегодня отъезд Шатрова!
Вот он опять - возле вешалки, и Дуняша опять стоит с портфелем, как вдруг дверь из кухни одним толчком распахнулась - и в дохе, несущей стужу, страшно похожий на матерого бурого медведя, с намерзшими на вислых панских усах ледяшками, с белыми кустиками закуржевевших бровей, ворвался... Кошанский.
У Шатрова, сколь часто не проповедовал он сынам своим, что истинный мужчина всегда, при любых, при самых внезапнейших обстоятельствах, должен уметь сохранять спокойствие, екнуло сердце: "Примчался сам! А ведь условились, что встретимся сегодня в городе. Не дождался: что-нибудь стряслось! Уж не с нею ли, не с Ольгой ли Александровной моей? Жаловалась, что покалывает сердце".
Арсений Тихонович попятился в комнату, посторонился из дверей, чтобы светлее стало гостю разболокаться.
Однако, всегда столь воспитанный, учтивый, Анатолий Витальевич Кошанский так, в дохе и в шапке, запыханный, будто не на лошадях приехал, а в дохе по снегу бежал, громоздко ввалился в столовую.
Тут он остановился перед хозяином, обезумелыми глазами глянул на него и хрипло-шумным голосом выкрикнул:
- Гришку хлопнули!
Шатров, ошеломленный, мгновение стоял недвижим.
Затем он простер навстречу Кошанскому широко раскрытые руки.
Неуклюже, по-мужски, они крепко обнялись и троекратно, со щеки на щеку, расцеловались.
А в воскресенье, под вечер, приехал Кедров. Дуняша, как всегда, встретила его радушнейше. Приказала поставить самовар. Но Матвей Матвеевич, едва только узнал, что хозяин еще в городе, хотел тотчас же уехать. Она с властностью гостеприимной хозяйки воспротивилась:
- И не думайте! Так я и отпустила вас, чайком не обогревши, да в эдакую стужу! Кто я тогда буду... А хозяева что мне скажут, когда узнают, как я с вами обошлась?
Кедров знал и чувствовал, что здесь, у Шатровых, его любят, что это - искренне, и, покачивая головой, стал расстегивать солдатский ремень своего нагольного полушубка.
- Ну, вот и хорошо. Проходите в залу. Поразомните ножки. Обогрейтесь. А сейчас и Константин Кондратьич прибежит: я к ему послала сказать.
Это было сказано о Косте Ермакове. И Кедров слегка насторожился: п р о с т о т а к это было сделано ею или же Константин проговорился перед этой девушкой о их, теперь уже далеко не личных отношениях, о своей подпольной, тайной работе и о своей партийной подчиненности ему, Кедрову? Не верилось! Не мог он обмануться так в этом ясноглазом и ясносердном пареньке! И Кедрову вспомнилось: когда, со всем пылом сердца и трепетом новообращенного, Костя принимал от него свое первое, еще незначительное, поручение, то он опять иначе не смог выразить обуявшие его чувства благодарности, преданности отныне е г о партии, как в клятве, - истовой, самозабвенной, которая в то же время чуточку и позабавила Кедрова: "Матвей Матвеич! Верьте мне. Ни под какими пытками не дрогну. Хотя бы иголки под ногти стали загонять! - Тут дыхание у него зашлось, да и недостаточно, видно, показалось ему такой клятвы, - помолчав, добавил: - Пускай хоть даже в испанский сапог обуют!"
Кедров как бы в недоумении вскинул на него глаза: "Постой, постой: что это еще за испанский сапог?!"
И, заалевшись от смущения, Костя объяснил ему, что испанский сапог это особое орудие пытки в застенках инквизиции: завинчивают босую ногу несчастного в железное подобие обуви, и затем все сжимают и сжимают - до тех пор, пока в этом "сапоге" не начнут раздавливаться кости стопы.
Кедров покачал тогда головой, с трудом скрыв, дабы не обидеть парня, и невольную улыбку, и тоже невольную слезу отцовской растроганности этой чистотой душевной. Слегка обнял его за плечи, привлек к своей груди и сказал со вздохом: "Ох, Константин, Константин, друг ты мой! Р у с с к и й сапог - он пострашнее испанского! Вот заберут в солдаты, загонят тебя в казарму царскую - тогда узнаешь, каков он, этот русский сапог, - сапог его высокоблагородий!"
И в ответ прозвучало юношеское, гордое: "А я и там не дрогну!"
Дуняша вскоре оставила их за самоваром одних, и Константин стал отчитываться перед Кедровым в самом последнем задании - не столь уж и редком в борьбе и в жизни подпольной организации, которое, однако, лично для Кости Ермакова было совсем неожиданным и сопряжено было с чувством стыда и душевной боли.
Кедров незадолго перед этой вот их беседой предложил Константину выяснить - бесспорно, быстро и точно выяснить! - не является ли его старший братец, Семен Ермаков, перешедший мастером на литейный завод Башкина, секретным сотрудником охранки?
Костя сперва возроптал - бурно и жалобно:
- Матвей Матвеич! Ну не могу я этого! Все, что угодно: велите взорвать кого-нибудь, бомбу кинуть, застрелить - сейчас же кинусь, ни слова не скажу, взорву, застрелю, кого только велите!
У! Каким холодом-гневом обдало его в ответ на эти слова:
- Боюсь, друг мой, что ты к эсерам или анархистам тянул, а случайно к нам постучался! Что ж! Не поздно еще исправить эту ошибку...
- Матвей Матвеич... - И замолчал, укоризненно, сквозь слезы, глянув на Кедрова.
В ответ - деловое, жесткое:
- Почему не можешь?
- Вы же знаете, что он здесь, на мельнице, вытворял, за что прогнан...
- Да. Знаю. Ну и что же?
- А то, что мерзит мне после того даже глядеть на него, а не то что разговаривать. Я и здороваться с ним перестал.
- Понимаю. Только и всего? Дешево же стоят твои клятвы, которые я недавно слышал от тебя! Тогда о чем нам...
В мучительном душевном борении Костя прервал его голосом раскаяния:
- Понял, понял я, Матвей Матвеич! Ничего не говорите мне больше... Понял. Надо - сделаю!..
Так принял он задание - разведать, узнать доподлинно, без всякого шума и как можно быстрее, справедливо ли возникшее у Кедрова подозрение, что Кондратьич - провокатор.
А возникло это подозрение таким путем.
Как волостной писарь, Матвей Кедров всегда сам доставлял своих новобранцев в призывное присутствие. И с первого же раза воинский начальник изволил высказать, что вот калиновский, дескать, писарь, этот не чета другим: непьющий, толковый, не суетлив, расторопен; видать, не взяточник; хорошо грамотен. А главное: и списки, и люди у него в полном порядке! И, даже обратившись к нему на "вы", он тогда же начальственно похвалил Матвея: "Вы, Кедров, умеете обойтись с народом!"
Что правда, то правда: обойтись с народом Матвей Кедров умел-таки!
С тех пор волостной писарь из Калиновки назначался как бы старшим из писарей на все время воинского призыва. Он и дневал и ночевал в управлении воинского начальника. Все списки шли через него.
А о том, что именно кедровского приема призывные, попадая на фронт, в первую очередь и "оказывали акты прямого вооруженного неповиновения", все чаще и чаще отмечаемые в секретных донесениях контрразведки; о том, что именно через его руки прошедшие "сибирячки" и учиняли большевистские митинги, иной раз прямо среди фортов крепости; о том буквально л и с т о п а д е большевистских прокламаций против царя и войны, который засыпал окопы и тыл сибирских дивизий, - обо всем этом здешнее воинское начальство и не подозревало!
Однажды работавшему вот так, временно в канцелярии воинского начальника, писарю Кедрову пришлось принять для срочной отправки на фронт сразу пятерых военнообязанных с чугунолитейного завода Башкина.
Так было заведено: как только администрация завода сообщала военному начальству, что такой-то и такой-то военнообязанный слесарь, молотобоец, доменщик "замечен" и, по-видимому, "неблагонадежен", его тотчас же забирали с завода и отправляли на фронт.
Всех этих пятерых рабочих Матвей Кедров знал лично и помимо списков: да еще бы не знать, когда все они были из его подпольной большевистской группы на заводе Башкина.
Отсылаемые на фронт, впрочем, горю и унынию не предавались. Угрюмо пошучивали:
- Посмотрим, где хуже, поглядим, пока зрячи: покуда глаза нам в башкинском аду не выжгло!
- Вот именно! А до чего хитер, паразит! В газетке про него пропечатали: городская, дескать, дума благодарность выразила владельцу чугунолитейного завода господину Башкину - неукоснительно снабжает лазарет госпожи Шатровой цветами из своих собственных теплиц. Без-воз-мездно!.. Вот он какой у нас, хозяинушко. И не знали, какого благодетеля лишаемся!
- Не горюй! Вот погоди, покалечат тебя на фронте - попадешь в здешний, наш госпиталь, тогда и цветочков башкинских нанюхаешься.
- Ха! Нанюхаешься! - когда нюхать-то нечем стало: за пятнадцать лет лёгки-то выгорели в литейной в его, проклятой!..
Отсылкой на фронт сразу пятерых из его большевистской группы Кедров был сильно встревожен. Такого случая на чугунолитейном заводе Башкина за всю войну у него еще не было.
Было ясно, что всех выдал провокатор. Сопоставляя события, ведя через посредство старых рабочих-большевиков как бы тайное следствие, Матвей Матвеич пришел к подозрению, что здесь замешан брат Кости - Семен Кондратьич Ермаков. Отсылка пятерых на фронт произошла близко того времени, когда Кондратьич, уволенный Шатровым, поступил мастером на завод Башкина. На заводе про него стало вскоре слышно, что Ермаков "поругивает царя", собирает у себя кой-кого из рабочих... Выпивают...
Быструю, тайную и окончательную разведку можно было произвести лучше всего через брата Кондратьича - через Костю Ермакова.
Такое решение и принял Кедров. Так вот и возникло "особое задание", в котором теперь, на мельнице у Шатровых, отчитывался перед Матвеем Матвеевичем Константин.
Выполняя поручения хозяина по ремонту частей турбины, вальцев или чего-либо другого, Константин Ермаков нередко бывал на чугунолитейном заводе. Сам Башкин хорошо знал его, как доверенного у Арсения Тихоновича Шатрова, и принимал соответственно. Однажды даже спросил, виделся ли он со старшим братом? "Нет". - "А что так?" - "Да так, Петр Аркадьевич, Отвыкли друг от друга..." - "Ну, ну! И все же, я думаю, тебе не будет неприятно узнать, что он у меня на хорошем счету? Я им доволен: мастер преотличный!"
Константин промолчал.
Случайно братья-таки встретились в литейном цехе.
Костя стоял, ужасаясь: да как же это люди, с дыханием, с живой кровью, могут выдерживать этот ад?!
Когда огромным стальным жезлом прошибали лётку огнеупорной глины в домне, клокочущей адским варевом чугуна, и расплавленный чугун вдруг вырывался оттуда струею неимоверной толщи, и струя эта, слепящая глаз, раскаленная до белизны молока, разбрасывающая огромные бенгальские искры, кидалась, растекалась по земляным протокам и желобкам, заполняя земляные опоки, а полуголые, в черном, лоснящемся поту, изможденные, жилистые люди, вместо того чтобы спасаться от нестерпимого, обжигающего легкие угарного жара, напротив, начинали спокойно железными лопатами направлять куда-то страшные потоки этой огнепышущей лавы, - тогда у Константина сами собою смыкались веки. Он с ужасом подумал: "И все, и все это вынужден выносить человек за какой-то рублишко в день - выносить одиннадцать часов в сутки!.. Так вот она, проклятая эта "прибавочная стоимость", во всей своей страшной наготе!"
На заводе господина Башкина, в этом именно цехе, бытовала особая болезнь: высыхал глаз, сохло от непереносимого жару глазное яблоко. И человек слепнул...
Вот когда, во всей своей ужасающей правде, вспомнились Константину слова кедровских листовок: "Кровью и смертным потом своих рабочих утучняется капиталист-эксплуататор, и нечего искать от него защиты у начальства да у царя: вся свора - заодно!.."
- А ты чего глаза зажмурил, Константин?! Видишь, что старший брат идет, и хочешь вид показать, что не видишь?!
Так, врасплох, захватил Костю в литейном цехе однажды старший Кондратьич. Ответа не получил и, ругнувшись, пробежал дальше.
...И вот оказалось, что ради святого дела партии, ради народа надо пойти на все, надо преодолеть свое омерзение, первому навестить Семена, войти к нему в доверие.
Константин и тонко и скоро выполнил поручение Кедрова, и теперь уже никаких сомнений не оставалось, что Семен Ермаков - доносчик-"стукач" заводской администрации, а сверх того и сотрудник охранки.
Доверие его к младшему, пришедшему с "покаянкой" брату простерлось до такой степени, что однажды, под хмельком и за чаркою, Семен предложил и Косте перейти на завод Башкина, совмещая явную должность с такою же, как его, Семена, и заверил брата, что даст ему рекомендацию и в охранное отделение:
- На первое время сотнягу добавочных я тебе гарантирую. Да еще наградные. Ну, это уж смотря по удаче и по заслуге. А ты у нас парень башковитый!..
Костя слушал, не перебивая. И тогда, посчитав молчание за согласие, Кондратьич открылся перед ним в тайном и хищном вожделении:
- Жерлицу, жерлицу хочу, брательник, поставить на самого главного. Чуешь? А о насадке, о наживке... ну, о приманке, попросту сказать, - об этом давай, брата, вместе помозгуем!..
Налегши пьяными объятиями на плечи младшего брата, "старшак" и тормошил его, и хрипло, глотая слюнки, бормотал ему на ухо:
- Да ты вникни, Костя, ты вникни: если мы его выследим да изловим, ну тогда ротмистр мой... ш-ш!.. фамилию его я даже тебе, брату родному, не имею права сказать... если, говорю, главного изловим, то ротмистр сказал, что прямо озолотит: требуй, что хочешь!.. Чуешь?!
Когда бы знал он, Кондратьич, с каким напряжением трудно скрываемой брезгливости сносит его слова младший; когда бы знал он, что за этого "главного" младший, не колеблясь, отдаст всю юную кровь свою - каплю за каплей!..
Он скоро стал одним из надежнейших связных и разведчиков партии. Под руководством самого Кедрова прошел он многосложную, напряженно-изнурительную технологию подпольной работы. Овладел искусством быстрой шифровки и расшифровки. Научился брать на память, без всяких записей, множество лиц, фамилий, адресов, кличек. Видеть - не гладя. Слышать - не слушая. Запоминать, схватывать сразу впервые увиденную обстановку и всех наличных людей - словно бы мгновенным снимком!
Удивляясь и радуясь, Кедров находил его природно способным к работе профессионального революционера.
Правда, многое дала Константину его служба на большой мельнице, его непрерывное, изо дня в день общение с народом - с помольцами из разных деревень, с помочанами на плотинных работах. Тут всех надо было знать по именам и лицам. В народе любили это. Иначе - обида.
Кстати сказать, Кедров решительно запретил Косте уходить от Шатрова.
- Но, Матвей Матвеич, мне теперь слишком даже тяжело служить у них. Нету у меня к нему, Арсению Тихоновичу, прежнего отношения. Мутит меня, когда я вижу, как мужичок-помолец шапчонку перед ним сдергивает, а он, в своей панаме соломенной, чуточку-чуточку только кивнет ему: "Ну, ну, что тебе?" - "Арсений Тихонович, я - до вашей милости!"
Нет, разрешения на уход не было! Еще раз напомнил он Косте, что своим каждодневным, нескончаемым коловращением народа, из множества волостей, и днем и ночью, шатровские мельницы, особенно - главная, представляют собою бесподобные, незаменимые очаги большевистской работы в массах.
И Константин смирился. Значит, так надо! А это - т а к н а д о, и в особенности прозвучавшее из уст Кедрова, стало теперь для Кости святым и непререкаемым законом.