— Вот теперь погуляешь, — заметил молчавший всю дорогу Евлампий.
   Выбрались на главную улицу. Дома, разделенные длинными заборами, выступали из полутьмы. Улица — прямая и широкая — шла через весь город. Ехали долго. Город был низок, но просторен, строился с размахом. Все время тянулись длинные заборы, шатровые ворота, потом пошли дома двухэтажные с вывесками, потом несколько каменных.
   Капитан еще в Аяне наслышался об Иркутске, да и прежде читал, что тут ссыльные пользуются уважением, что здешние купцы бреют бороды, имеют библиотеки и ходят во фраках и что есть образованные чиновники.
   Справа пошла белая каменная стена. Вдруг город оборвался, как лес на Веселой горе. Открылась мгла, провал. Выехали на берег Ангары, невидимой, но угадываемой. Справа — решетка, за ней сад и губернаторский дворец с колоннадой и фронтоном на Ангару и с часовыми на освещенном пятне снега. Скрип полозьев стих. Офицеры, вылезшие из кошевок, молча пошли в своих заиндевелых дохах следом за капитаном в огромные двери. Тут тепло, тишина, в нишах по обе стороны лестницы усатые часовые. Сверху, по коврам, по лестнице с золочеными балясинами, наложенными как рельефы на сдвинувшиеся стены, быстро сбежал Струве. Он обнял капитана и сказал:
   — Николай Николаевич давно ждет вас, Геннадий Иванович… Генерал будет очень рад вашему благополучному прибытию, господа, — обратился он к офицерам.
   Вызваны были два дежурных чиновника. Офицеров отправили с ними на приготовленные квартиры. Струве провел капитана в одну из трех высоких и обширных комнат левого крыла нижнего этажа губернаторского дома, в которых жил он вместе с уехавшим в Петербург Мишей Корсаковым.
   На столике лежало письмо от Миши, в котором он просил дорогого Геннадия Ивановича чувствовать тут себя как дома.
   Струве сказал, что Муравьев нездоров и уже спит и что он вообще рано ложится — таков его обычай.
   Люди быстро подали свечи, воду, белье. Евлампий занялся походным хозяйством своего барина. В столовой накрывали стол. Струве рассказывал новости. Была одна важная и неприятная весть из Петербурга, о ней Струве не стал ничего говорить. Он желал обрадовать Геннадия Ивановича, окунуть в круг городских интересов, рассказал, что в честь капитана и его спутников в новом здании дворянского собрания, которое только что построено, готовится бал и что вообще рождество пройдет очень весело — иркутяне любят и умеют повеселиться. Дамы и девицы с нетерпением ожидают приезда моряков, весь город сбился с ног, все желают гостей к себе. Струве сказал, что оп обещал привезти капитана в дом к Зариным, у них прелестные барышни — племянницы, те самые, о которых шла речь еще в Якутске, да еще к Волконским [61], Трубецким [62], Запольским… Все рассказы Струве про иркутскую жизнь были очень приятны и виды на будущее заманчивы, и капитан непременно хотел всюду побывать. Но сейчас им овладели мысли совершенно иного рода, и он тоном откровенного признания сказал Бернгардту, что, по его мнению, Николай Николаевич все же ошибается жестоко… И он стал пояснять… Струве несколько смутился, не понимая, зачем Геннадий Иванович вносит такой диссонанс в их приятный разговор. Бернгардт умело уклонился от деловой беседы и рассказал много презабавного про здешнюю жизнь.
   Невельской понял, что некстати хотел заговорить про свое.
   Вдруг во тьме в углу комнаты появилось какое-то светлое пятно. Оно становилось все ярче, там появилась фигура с горящей свечой в руке.
   — Николай Николаевич! — сказал Струве тихо. — Спустился к нам тайным ходом.
   — Геннадий Иванович! Я узнал, что вы приехали, — заговорил Муравьев, ставя свечу на стол и хватая за плечи вскочившего капитана. — Я еще не спал и спустился взглянуть на вас! Как я рад, как я рад! Вы молодчина, так и следует!
   Он обнял и поцеловал капитана.
   — Простите меня, я только на мгновение: поздравить вас и хоть взглянуть одним глазком.
   В халате Муравьев казался добрым, кротким, домашним человеком. Он задал несколько вопросов про дорогу, про здоровье, спросил, как чувствуют себя офицеры.
   Геннадий Иванович заметил, что он как будто в самом деле выглядит хуже, чем в Якутске.
   Губернатор сказал, что не будет беспокоить, пожелал покойной ночи. Оставив открытой потайную дверь, он со свечой в руке поднялся по лестнице.
   Невельской сел ужинать, Струве простился с ним и ушел к себе в соседнюю комнату.
   «Странно, — подумал Невельской. — Николай Николаевич не может не знать, как все меня волнует. Хотя бы намекнул… Он оставляет меня в тревоге. Может быть, опять неприятности, и он не хотел разговаривать об этом перед сном? Да, он, кажется, в самом деле заметно хуже выглядит, чем в Якутске… Будем ждать утра, — решил капитан. — Во всяком случае, он расположен ко мне по-прежнему и, будь у него неприязнь ко мне, не держался бы так просто, почти по-родственному. Принимает в своем доме, спустился в полночь, чтобы поцеловать, обнял…»
   Оставшись один, во всем чистом, на чистой простыне, молодой капитан почувствовал себя в этот вечер как дома, у матери. Комната была просторной, высокой, с большими окнами без ставен, как в Петербурге. Он долго не мог уснуть, глядя в темноту открытыми глазами.
   Утром встал рано и долго ходил по комнате. Потом сел писать в Петербург. В восемь губернатор прислал за ним.
   Капитан поднялся на второй этаж по лестнице с вызолоченными балясинами перил, покрытой ковром. Он вошел в залу с паркетным полом, с фарфоровыми вазами на столиках, с портретом Державина во весь рост, с зеркалами и множеством благоухающих живых цветов.
   Пять огромных полукруглых окон, не замерзших, несмотря на мороз, светлых и чистых, смотрели прямо на залитую солнцем и сверкавшую снегами огромную Ангару. Сверху — второй свет — еще пять квадратных окон поменьше. Налево — дверь в кабинет губернатора.
   Навстречу вышел Муравьев, быстрый и легкий, одетый по-домашнему, в мундире без эполет. Как заметил сейчас капитан, лицо его действительно переменилось и даже заострилось. Он, конечно, нездоров.
   «Какая перемена», — подумал капитан. Вчера предполагал, что все это при слабом освещении только кажется.
   Взор генерала весел по-прежнему, та же осанка и живость. Муравьев горделиво вскинул голову с волной светлых волос, завитых над ухом, и, молодецки закрутив ус, посмотрел на Невельского. Потом обнял его и повел в кабинет.
   Там два огромных камина с изразцами, массивный стол, статуи, картины.
   — Ну, как спали?
   — Как дома!
   — Так вы дома! Мы ждали вас, как своего… Вы, как герой, скачущий под Ватерлоо! — вскинув руку над головой, воскликнул Муравьев. — Ну, а как Иркутск? Впрочем, вы не разглядели…
   «Почему оп так изменился?» — подумал Невельской.
   — Прекрасный город, — продолжал губернатор. — А климат какой здоровый! Ангара — река с изумительной водой, чище которой я не знаю в целом мире…
   Губернатор сказал, что вопрос с переводом Невельского в Восточную Сибирь решен. Получена официальная бумага.
   — Поздравляю вас. Вы мой чиновник особых поручений. Прошу любить да жаловать своего губернатора…
   Муравьев замолчал, прищурив один глаз, а другим хитро и пристально глядел на собеседника, как бы желая спросить: «Что вы на это скажете?…»
   — Николай Николаевич! — воскликнул Невельской. Чувствуя простоту, здравый ум и расположение губернатора и желая говорить с ним совершенно откровенно, он решил выложить все. Он полагал, что Муравьев умница и должен все понять. — У меня к вам покорнейшая просьба!
   — Прошу вас, мой дорогой Геннадий Иванович! Буду рад служить.
   — Не возбуждайте перед императором вопроса о переносе Охотского порта. — Лицо Невельского приняло твердое и властное выражение, в котором было что-то от светлого, фанатичного старовера. — Николай Николаевич! Поверьте мне, это ужасная ошибка. Я говорю вам откровенно и прямо. — Тут капитан вскочил с места. — Я не могу не сказать вам этого. Все наши планы рассеются прахом…
   — Дорогой Геннадий Иванович! — перебил его губернатор, стараясь говорить мягко и вразумительно. — Я уже ничего не могу поделать. Доклад на высочайшее имя послан! — И он развел руками, как фокусник. — Я должен был поступить так. На это есть глубокие причины. Да, я обещал вам подумать и подумал. И решил делать так, как приказано. Как при-ка-за-но! — тоже подымаясь, воскликнул Муравьев.
   Невельской замер с рукой, прижатой к груди, с умоляющим взором. В ясных глазах его загорелся какой-то огонь, не то ужаса, не то гнева или крайнего огорчения, граничащего с потрясением.
   — Поверьте мне, Геннадий Иванович, — продолжал губернатор, — что иначе поступить я не мог. Не мог! Тут нет заблуждений и ошибок, это все верно как божий день! Я дам вам этот доклад. Вы прочтете его и убедитесь, что иначе поступить нельзя. Охотск далее не может быть терпим. Над нами вот-вот может разразиться гроза… Охотск — долой! Есть причины очень, оч-чень важные, по которым мы не смеем спешить с действиями на Амуре. Эти причины политического характера.
   Губернатор вынул из стола пачку бумаг.
   — Геннадий Иванович, я прошу вас познакомиться с моим докладом на высочайшее имя. Прочтите его спокойно. Я ничего не скрываю от вас. — И он добавил со значением, подняв указательный палец: — И не скрою!
   Невельской взял листы бумаги, стал читать. Выражение огорчения исчезло с его лица, и он увлекся; казалось, то, что было написано, нравилось ему.
   Губернатор подробно и живо описывал Камчатку и камчатскую бухту, развивал планы постройки морской крепости, создания сильного флота на океане. Для этого просил о переносе Охотского порта в Петропавловск и об образовании на Камчатке области под начальством командира порта и губернатора, которым просил назначить Завойко. Описывал бесчинства иностранцев и просил прислать суда для крейсерства. Для удобного и правильного сообщения между Аяном и Якутском поселить крестьян, а сам путь улучшить на средства казны.
   — Этот план, Николай Николаевич, — заикнувшись, сказал Невельской, прочитавши доклад, — ош-шибочен!
   Муравьев молчал.
   — Зачем нам крепости и дорогостоящие сооружения на Камчатке, когда сама природа воздвигла здесь повсюду неприступные укрепления, лучше которых желать не надо? Зачем делать из Камчатки область и назначать на пустырь губернатора? Нам нужен хлеб, оружие, а главное — средства подвоза и пути сообщения! Кто же станет спорить, что в Петропавловске превосходная гавань!
   — А вы знаете, что произошло в Петербурге? — вдруг спросил губернатор.
   — Что вы имеете в виду? Окончание венгерской кампании?
   — Садитесь, Геннадий Иванович! — мягче продолжал Муравьев. — Пока мы с вами путешествовали, стряслась беда.
   Невельской посмотрел с удивлением, не понимая, какая еще беда может быть — и так хуже некуда. Рука его опять потянулась к крышке от чернильницы. Она так и искала, за что бы ухватиться.
   — Вы получали что-нибудь от Баласогло? — спросил Муравьев быстро.
   — Я не был утром на почте, но в Якутске ничего не получал.
   — Вы давно знаете его?
   — Двенадцать лет.
   — Как вы познакомились?
   — Он преподавал шагистику в корпусе…
   — Баласогло арестован, — сказал губернатор. — Он — участник революционного заговора… В Петербурге раскрыт обширный противоправительственный заговор и произведены многочисленные аресты. Готовился переворот. Заговорщикам грозит смертная казнь.
   Невельской остолбенел.
   — Целью заговора было распространение социалистического учения, свержение государя и превращение России в республику. Заговорщиков винят, что они готовили огромное восстание в Сибири и на Урале, и возглавлял все это некий Петрашевский [63], чиновник Министерства иностранных дел…
   «Петрашевский? Неужели это тот самый? Может быть, однофамилец?» — подумал капитан.
   — Дело это имеет огромное влияние на всю жизнь России и на наши действия на Амуре в том числе. У них были свои люди всюду… И здесь тоже! По крайней мере, так подозревают… Нас с вами могут обвинить в любой миг. Вот теперь я скажу вам, что был тысячу раз прав, что отстранил от себя Баласогло. Я знаю, меня порицали и за это, но мой нюх меня не подвел. Судите сами, какие после этого могут быть гавани на устье, когда никто и ни о чем теперь и заикнуться не смеет! Наша с вами ответственность теперь возрастает в тысячу раз!
   Невельской мгновенно вспомнил свои разговоры с Александром, общие настроения своих штатских приятелей.
   «Что за чушь? Какое восстание в Сибири и на Урале?» — думал он. Никогда ничего подобного не говорил ему Александр. Вообще Баласогло, как казалось капитану, не мог быть участником никакого заговора, это человек, лишь возмущенный несправедливостями.
   Муравьев помянул, что получил личное письмо от министра внутренних дел графа Льва Алексеевича Перовского, который, как знал капитан, приходился Николаю Николаевичу родственником и покровительствовал ему. Губернатор дал понять, что Невельской может чувствовать себя в Иркутске совершенно спокойно. И тут же добавил, что в Петербурге не щадят никого, что там все притихло и замерло и что, несмотря на письмо Перовского, он сам толком не знает, что там происходит.
   — Конечно, все это очень неприятно, — небрежно молвил Невельской, еще не придавая значения тому, что услышал, — но давайте судить трезво, Николай Николаевич… Какое, в конце концов, нам с вами дело, когда мы начинаем осуществлять заветную мечту!…
   — Какое дело? — перебил его губернатор. — Да это первостепенная неприятность!
   — Нет, как хотите, а я не согласен с вами. Да вот и надо действовать именно сейчас, идти напролом! Потребовать суда и людей и занять Южный пролив. Да, Николай Николаевич! Какое нам дело до всех тайных заговоров и тайных канцелярий, когда здесь-то дело ясно как божий день!
   — Вы не боитесь последствий подобных ходатайств?
   — Ни боже мой! Да только так мы и докажем нашу преданность престолу и отечеству! — воскликнул капитан.
   — Вы безумец! Верно сказал вам Василий Алексеевич, что вы мните, будто о двух головах.
   — И потом я не могу вам не сказать о докладе. Ведь мы успели бы все сделать в год, в два. Зачем нам аянская тропа, где люди будут умирать от цинги и голода… Не Камчатку, а Южный пролив и устье надо занять немедленно!
   — По нынешним временам это несчастье, что у Амура есть южный фарватер! — вскакивая и мягко, но выразительно выколачивая указательным пальцем по воздуху, воскликнул Муравьев.
   — Несчастье? — обиженно вскричал Невельской, также вскакивая.
   — Конечно! Да, там путь в Амур для иностранцев. Не будь этого фарватера, то и вход в Амур был бы закрыт для них! И ни о каких гаванях южнее устья Амура и заикаться нельзя. Государь не утвердит! Министерство иностранных дел слушать не захочет! Все, что нам нужно, — левый берег реки. И все!
   — Только гавани на южном побережье будут нашей настоящей опорой, — яростно заговорил капитан. — Дайте мне мой «Байкал», и я будущим летом опишу весь берег до Кореи.
   — Вы хотите, чтобы и вас и меня расстреляли?
   — Ваше превосходительство…
   — Дорогой Геннадий Иванович! Уж если говорить откровенно, я бы немедленно все занял, будь на то моя воля. Да неужели вы думаете, что я не хочу этого? Поймите, что мы должны ныне отказаться от многого.
   — Ну что тут общего с заговором?
   — Все! В такое время умы в смятении, открытия, исследования прекращаются. В каждом смелом шаге увидят крамолу! Сами себя ловим за руку, как воров.
   Муравьев многого не договаривал, хотя и обещал в начале беседы выложить все. Ему в самом деле грозили неприятности.
   — Таковы новости, — заключил губернатор. — Лев Алексеевич Перовский пишет мне, что председателем следственной комиссии назначен брат его, Василий Алексеевич.
   Это был ободряющий намек.
   «А кажется, я тоже перепугался, — подумал Невельской. — Но в чем, собственно, меня могут подозревать?»
   Он вдруг почувствовал, что не может успокоиться, несмотря на все доводы, которыми утешал себя.

 
   Вскоре в зале состоялся официальный прием офицеров «Байкала». Муравьев поздравил их с благополучным прибытием в Иркутск, сказал, что все они представлены к наградам. Он пригласил офицеров к обеду.
   — Так идемте к жене, — дружески сказал Муравьев, обнимая капитана, когда прием окончился, и они возвратились в кабинет. — Она желает вас видеть. Да, за обедом будьте осторожны, Геннадий Иванович. Я сам не смею сказать лишнего слова… Кстати, я представлю вас подполковнику Ахтэ…
   «Если на меня падают какие-то подозрения, он бы предупредил меня. Однако он ни на йоту не переменился. Вот когда познается благородный человек!»
   Но Невельской чувствовал, что тревога охватывает его.
   Муравьев сказал, что у жены в гостях сидит Мария Николаевна Волконская.
   Кабинет губернаторши похож на зимний сад. Тройное итальянское окно, заставленное массой цветов, выходит на южную сторону, на маленький балкон и в сад. Внизу, среди стволов лиственниц, блестит ярко-желтыми квадратами застекленная крыша оранжереи. В комнате тепло, даже жарко от этого зимнего сибирского солнца; горят полы, отражая его, блестят листья тропических растений и цветов — красных гвоздик на подоконнике и лиловых хризантем на деревянных подставках в виде лесенок.
   За круглым столиком оживленно разговаривают по-французски Екатерина Николаевна и дама лет за сорок, стройная и моложавая, с темными густыми волосами, расчесанными на пробор, с модно завитыми локонами. Обе в шалях, на губернаторше — яркая, а у ее собеседницы — темная.
   Губернаторша — свежая, розовая, молодая, у Марии Николаевны круглое, живое, но поблекшее лицо, небольшие узловатые руки и жилистая шея.
   Екатерина Николаевна поцеловала капитана в лоб. Невельской был представлен ее собеседнице. Мария Николаевна ласково улыбнулась, чуть заметный румянец оживил ее желтоватые щеки; она посмотрела пристально и с интересом молодыми блестящими глазами, похожими на две крупные черные смородины.
   — Никак не могу с ним сладить, — заговорил губернатор. — Доставляет мне одно огорченье за другим, хотя, признаюсь, имя его именно за это принадлежит истории.
   «Он довольно откровенен… — подумал Невельской. — Неужели Волконская знает?»
   — Очень мило, Геннадий Иванович, что вы у нас, — сказала губернаторша.
   Казалось, что тут, на половине губернаторши, не придают никакого значения ни заговору, ни тому страху, который, по словам губернатора, охватил всю Россию.
   — Не правда ли, Мария Николаевна? — обратилась Муравьева к собеседнице.
   — Да, мы очень рады и все ждали вас… — ласково сказала Волконская. Капитан весьма интересовал ее. Она желала, чтобы сын ее Миша с ним познакомился. На руке Волконской странный браслет, тонкий и блестящий. «Впервые вижу такое темное серебро, — подумал капитан. — Как железо».
   Через четверть часа все встали. Муравьев подал руку Марии Николаевне. Невельской, повеселевший от собственных рассказов, пошел с губернаторшей.
   Перед обедом в гостиной собралось многочисленное общество. Тут был военный губернатор с женой-грузинкой, другой генерал — старик, два полковника, старая знакомая капитана мадемуазель Христиани и мадам Дорохова, белокурая хорошенькая директриса местного девичьего института, пухленькая дама лет за тридцать в клетчатом платье из синей шотландки. Муж ее — низенький, лысый и седой, с наглыми голубыми глазами. Это знаменитый бретер, картежник и кутила. Появился тучный бритый старик с тяжелыми щеками, человек огромного роста, миллионер Кузнецов, сказочный сибирский богач. Тут же швед — художник Карл Мозер, коммерсант француз Риши, другой француз — с худым бледным лицом, голубоглазый, с седыми волосами, профессор французского языка, как называли его в обществе, преподававший в здешней гимназии. О чем-то пылко говорил молодой, осанистый и шустрый Сукачев с насмешливо дерзким взглядом бесцветно-светлых глаз — восходящая звезда сибирского делового мира, ловкий малый, юрист, крутивший всеми делами купца Трапезникова, старейшего иркутского жителя. Тут же чиновники: Бернгардт Струве и другой любимец Муравьева, Дмитрий Молчанов [64], — рослый, красивый мужчина лет тридцати, с темно-русыми завитыми волосами, с шелковистыми густыми бакенбардами, с надменным взглядом (он сразу же подошел к Марии Николаевне), и третий — молодой, полный, высокий офицер с большим горбатым носом и светлыми бровями — Иван Мазарович, серб по рождению, сын итальянского адмирала, пожелавшего служить славянской державе и перешедшего на службу в Россию. Миллионер подсел к Екатерине Николаевне и, то и дело вытирая лоб платком, о чем-то шутливо разговаривал, видно желая быть приятным собеседником.
   Невельской уже знал от Струве, что эти обеды заведены были Муравьевыми сразу по приезде в Иркутск. Тут собирались самые разнообразные люди: купцы, промышленники, офицеры, чиновники, приезжие иностранцы. Жены ссыльных сидели за одним столом с жандармскими офицерами. Казалось, общество сливалось воедино, а жизнь города и всей Сибири была как на ладони перед хозяевами дома.
   Волконская разговаривала с красивым Молчановым, и, как казалось Геннадию Ивановичу, была гораздо оживленнее, чем в кабинете у губернаторши.
   «Кто такой этот Молчанов?» — подумал капитан.
   С Невельским разговорился плотный лысый подполковник с толстой шеей, инженер Ахтэ, о котором как бы мельком было упомянуто в кабинете губернатора.
   Ахтэ некоторое время смотрел на Невельского с тем чувством превосходства, с каким смотрит на молодых человек опытный, хорошо знающий свое дело. Молодой человек лишь случайно очень удачно опередил его, чем расстроил планы и досадил, но знаток делает вид, что снисходителен, не обижается, он даже ласков и готов протежировать удачливому молодому сопернику. Он смотрел на Невельского как на простачка, которого стоит прощупать, выспросить, поговорить с ним откровенно и который, конечно, знает все и, польщенный, уж верно, «уронит сыр».
   Невельской с его светским видом не внушал Ахтэ особенного уважения. Вряд ли в этаком молодце могли быть невероятные ученые познания.
   Ахтэ заговорил с капитаном, полагая, что тому приятно будет внимание видного инженера, подполковника генерального штаба, посланного в Иркутск по высочайшему повелению.
   Невельской смотрел настороженно и несколько задорно.
   — Я хотел бы поздравить вас и выказать вам свое полное восхищение! — продолжал Ахтэ, чуть склоняя голову и как бы что-то проглатывая.
   — Мне это очень приятно слышать, — сдержанно ответил Невельской.
   — Вы совершили беспримерный подвиг! О-о! Не скромничайте! Вы первый проникли туда, где еще не бывала нога европейца.
   Невельской решил, что придется сделать вид, будто не понимаешь, о чем речь. Николай Николаевич строго-настрого не велел никому рассказывать про Амур, а в особенности Ахтэ.
   — Английский адмирал, с которым я познакомился в Вальпарайсо, сказал мне, что этим путем уже проходило одно английское военное судно, — любезно отозвался капитан.
   — Английское судно? — подняв брови так, что лоб перебороздили глубокие морщины, удивленно спросил Ахтэ.
   — Да! Потом я встречал несколько капитанов, которые уверяли, что не решались пройти там, где мы провели наш «Байкал». Одна такая встреча была у меня в Гонолулу, а другая в открытом океане на широте…
   — Но как же так? — недоумевал Ахтэ. — А съемка пролива?
   — Ведь там нет никакого пролива. Это белое пятно на карте в центральной части Тихого океана! — Чуть заметные огоньки засверкали в глазах капитана. — Мы спешили на Камчатку.
   Пригласили к столу, и Ахтэ, возмущенный до глубины души такой глупой дерзостью, таким упрямым запирательством, пошел в столовую, все же держась подле Невельского.
   После обеда, возвратись к себе вниз, в огромную угловую комнату, Невельской почувствовал, что отвратительное состояние вновь овладевает им. Позиция Муравьева самоубийственна, он сам губил дело, которое начал. От разговора с Ахтэ остался плохой осадок. Хотя обед был хорош, много прекрасных людей, интересные разговоры… Он вспомнил, что Мария Николаевна все время любезно разговаривала с Молчановым. В чем его сила? Капитану обидно было, что Волконская выказывала столько внимания этому па вид неприятному молодому человеку.