Насколько он презирал русский народ, настолько она презирала своего мужа. Мария Дмитриевна была из тех женщин, которым безразлично, какую политику, прогрессивную или консервативную, ведут их мужья, но которые любую политическую программу мужа умеют подчинить потребностям семьи и превратить в политику обогащения. Помогая этим и его карьере и славе и умея заставить его хорошенько нажиться на тех принципах, которые он избрал в своей деловой жизни.
   Это был брак, в котором не много волнений любви, но всю жизнь сплошные волнения из-за успехов и выгод.
   Мария Дмитриевна умела проникаться идеалами мужа, предвидеть то, чего он не замечал. Она первая заметила то ужасное влияние, которое имел на русское общество Пушкин. Ведь он первый опозорил, осмеял ее мужа, написавши стихи, в которых намекал, что отец ее мужа был беглым солдатом австрийских пудреных дружин [106]… Когда настал удобный момент, она при помощи своих добрых знакомых без сожаления помогла расправиться с Пушкиным, в котором видела гадкого дворянчика, не уважающего священных принципов, провозглашенных ее Карлом Васильевичем.
   Она знала, что ее Карл не так умен, как считают. Но она именно это и ценила в нем, так же как и государи…
   Бывали времена, когда Карл Васильевич чувствовал, что этот семейный деспотизм для него тягостен. Но он терпел, зная, что посредством этого брака сроднился с Россией.
   Он был продажен и не стыдился этого. Нессельроде думал о себе, когда, оправдывая одного из иностранных дипломатов, сказал: «Его обвинили в подкупности, но он пользовался деньгами лишь от тех, кто разделял его консервативный образ мыслей».
   И вот после тридцати семи лет брачной жизни, в течение которых Мария Дмитриевна руководила им, часто не меньше, чем государь император, ее не стало. Нессельроде почувствовал, что близок конец и его карьеры. Он остался без привычного руководителя, без той энергичной, направляющей силы, которую всегда чувствовал в жене. Теперь осталось лишь катиться по инерции и повторять зады феодальных времен, твердить о принципах Священного союза, о священной рыцарской чести, о преданности великим идеалам…
   Спасение Нессельроде было в том, что для продолжения его вечно консервативной политики не нужно было изобретать ничего нового. На все были готовые рецепты, как всегда у консерваторов, при условии, конечно, если они не собираются отступать.
   «Ничто не ново под солнцем» — любимое изречение графа Нессельроде. А традиции и не новые приемы, которыми приходится пользоваться консерватору, за полвека своей службы Нессельроде изучил в совершенстве.
   Он очень образованный и сведущий человек, но лишь в кругу консерваторов. Нового он не знал и не хотел знать. Но для своего общества был величайшим ученым из дипломатов.
   России он не знал и не хотел знать…
   Он любил природу, но только там, где она была в кругу предметов хорошего тона. Он лазил по горам в Швейцарии, но только в Швейцарии. Уж это было увлечение европейского высшего общества!
   Он всю жизнь любил себя и свои наслаждения и, кажется, был отомщен за это… Сын его оказался неудачным: ни в мать — не деловит и не крепок, и ни в отца — не ловок и не изворотлив, не гибок умом; худшее и от отца и от матери…
   Мечта Гурьевых не осуществилась. Вместо двойной ловкости — русской и иностранной — лишь слабость и болезненная страсть к наслаждениям, недостатки вдвойне…
   Жизнь русского общества была неприятна графу. Он ненавидел Пушкина и творений его не знал, так же как не читал и не представлял значения русской литературы; Он считал лучшими русскими писателями Греча, Булгарина [107] и Кукольника, тех, кого Белинский называл чернильными витязями. Но граф терпеть не мог Белинского, а «домашние дела чернильных витязей» были для него сутью литературной жизни России. Их-то книги он и рекомендовал как значительнейшие явления русской культурной жизни иностранцам, которые интересовались духовной жизнью России. И те только удивлялись, что лучшие русские писатели оказываются немцами, да еще пишут такую дрянь. Европа не знала ни Лермонтова, ни многих других, ни философии и идеалов декабристов. В Европе, как всегда, считали, что в России хороших писателей нет.
   Нессельроде, как и сам Николай, не понимал значения машинерии и промышленного переворота, который происходил на Западе.
   Как и сам Николай, он жил традициями прошлого века. Клейма и кнуты были доказательством правоты взглядов царя и канцлера…
   В голове Нессельроде было целое собрание разных методов и приемов старой дипломатии, целая кладовая консервативного хлама, собранного со всей Европы, из всех графств и королевств, больших и малых, со всех конгрессов, конференций и сговоров, тайных и явных, со всех торжеств и праздников.
   Этих знаний, которыми он дорожил и гордился, было, по его мнению, достаточно, чтобы управлять Россией. Именно из-за них он считался образованнейшим дипломатом…
   И вот теперь граф съедал бисквит, единственное удовольствие, которое он мог позволить себе до пяти часов вечера, а потом через множество комнат и гостиных, увешанных дорогими картинами, отправлялся в служебный кабинет.
   Его квартира в третьем этаже нового здания, перестроенного Росси для главного штаба и двух министерств, почти сливалась с Министерством иностранных дел. Как в политике, так и в расположении комнат трудно было сказать, где начиналось министерство, и где кончалась собственность графа.
   Он не любил прогулок в зимние дни и появлялся на улице лишь в карете.
   Поэтому к его приходу комнаты проветривались, а потом нагревались, чтобы канцлер пользовался свежим воздухом, но не простудился, так что ему незачем было появляться на улице.
   В кабинете, где под тупым углом сходятся две стены — одна с окнами на дворец, другая на штаб гвардейского корпуса, тройные рамы, как и во всех комнатах и залах: Нессельроде не переносит никаких звуков улицы…
   Дел множество, но, при всей своей ограниченности, граф умел каждое решить опять-таки по традиции, как бы слегка прикоснувшись к нему рукой художника и мастера, помня и зная, как прежде, в старину, решались подобные дела.
   Если же дело оказывалось новым, каким-то таким, каких еще не бывало, отражало эту новую странную жизнь, которая заглушалась и каралась правительством, то это дело, по той же старой традиции, откладывалось. Рекомендовалось изучать его, но хода ему не давать, если нельзя было совсем отвергнуть. Чаще оно отвергалось совсем. И само «изучение» вопроса, и вежливое уведомление об этом, которое канцлер непременно посылал, чтобы не быть невежливым и не уклоняться от прямого и честного ответа, — все это было лишь формой отвержения.
   И все это — в роскошном здании, где всюду амуры, полуобнаженные богини и на плафонах и на печах, в серебре, в гипсе, бронзе. Лепные рельефы — цветы и венки, и опять амуры и гирлянды, и опять лепные светильники с пламенем. Где живые цветы в вазах в рост человека, масса люстр, и зеркала необычайной чистоты, и полулюстры. Где помпейский салон, концертный зал, и зал египетский с полуколоннами из желтого мрамора, и еще салон, в котором для подтверждения преданности идеалам монархии и рыцарства небольшой потрет одного из Людовиков рядом с большим поясным Павла Первого. В этом здании — цветы на паркете, парадный сервиз парижской работы из бронзы с малахитом, мебель и отделка зеркал из резного ореха. И все это по рисункам великих мастеров до самых мелочей, до хрустальной чернильницы в готическом кабинете с тройными рамами, чтобы не слышно было никаких звуков того народа, которым управляют.
   «Несчастный народ!» — любили говорить в салонах русские и иностранцы, но в глубине души понимали, что равновесие сохраняется, пока этот народ несчастен, пока он не проявил коренных здоровых сил.
   Сегодня в готическом кабинете канцлера должен предстать пред его глазами председатель Российско-американской компании Политковский. Тот уже ждал в приемной.
   Секунда в секунду он был приглашен в кабинет.
   …Если бы канцлер не был «подлецом», как называли его многие в Петербурге и штатские и военные, а видел бы прошлое и будущее страны, которой служил, и интересовался бы ее народом, то он, решая вопросы Российско-американской компании, должен был бы видеть в ее деятельности начало тех отношений между Россией и странами на Тихом океане — Америкой, Китаем и всей Азией, которые все более давали знать о себе.
   Но Мария Дмитриевна недаром считала своего мужа мелочным. Весь этот грандиозный вопрос будущего и настоящего, от которого, быть может, зависела судьба человечества, что уже в то время видели многие, для Нессельроде не существовал. Государь терпеть не мог разговоров о чем-либо подобном. Америка была ненастоящая страна, какое-то сборище мужиков и торгашей, какая-то насмешка, карикатура на страну. Не должно быть ни Америки, ни ее бурно развивающейся жизни, ни Китая, чья мерная жизнь была нарушена: глухие народные волнения то тут, то там колыхали его могучую, тяжелую грудь [108].
   Дипломат видел бы все это, предусмотрел бы, что это значит, он понял бы, что именно там будут величайшие потрясения, от которых нельзя будет закрыться рукавом… Как говорил иркутский губернатор Николай Муравьев, надо предвидеть это будущее и воспользоваться существованием Компании, чтобы установить тесные отношения и с Гудзонбайской компанией в Канаде, и со Штатами, и с Гавайями, и с самим Китаем. Бог дает нам в руки средства, а мы от них как черт от ладана! Пока Компания мертва, а она может быть могущественнейшим средством в наших руках…
   О чем-то подобном просил и Фердинанд Петрович Врангель. Он обращался почтительно, просил не протестуя — одно судно в год. Это скорее напоминание, чем требование. Как Петр Иванович Бобчинский [109] просит напомнить государю императору, что проживает-де в таком-то городе.
   Но государь и канцлер незыблемо знали: Священный союз и священные принципы! Россия — европейская держава! Мир — это Париж, Петербург, Лондон, Берлин и Вена. Мировые отношения — отношения между этими городами.
   После революции 1830 года во Франции государь провозгласил «легитимизм» основой своей политики, и вот тогда-то канцлер и повесил в салоне портрет Людовика рядом с Павлом Первым.
   А Российско-американская компания казалась ему делом далеким… Доходы от котиков, добываемых в северных морях, конечно, полезное дело, выгодная коммерческая политика, очень хорошее предприятие… Вовремя прибрали его к рукам петербуржцы!
   …Все проблемы Компании канцлер хитро свел к тому, посылать или не посылать одно судно с мехами в Шанхай… Он знал, что Фердинанд Петрович, кажется, ушел из-за этого, но что же делать! Сам Нессельроде терпеть не мог этих надменных прибалтийских баронов: он знал, что они его презирают и очень рады были в свое время эпиграмме Пушкина насчет австрийских пудреных…
   — После тщательного изучения вопроса, — глубокомысленно и сухо, но с живыми искорками в черных глазах сказал канцлер, — нам в настоящее время представляются все еще невозможными и нежелательными подобные действия…
   Он доказал это: нельзя тревожить Китай, погубим торговлю на Кяхте, обеднеют акционеры, встревожится богдыхан. Востока не следует касаться. Наше счастье, что Аляска на Севере. Нельзя задевать интересы иностранцев…
   Все доводы были стары. Политковский слушал с величайшей почтительностью… Это губастый, усатый человек, с большим белым лицом, лысоватый, с огромными бакенбардами.
   При всем своем глубоком уважении и преклонении перед Нессельроде он, дождавшись, когда канцлер смолкнет, попытался выразить несогласие.
   Он сказал, что торг на Кяхте не рухнет.
   — О! Далеко нет! По мнению Фердинанда Петровича, без этого Компания не может существовать. Одно судно в Шанхае будет началом.
   — Одно судно ничего не решит! Что там одно судно, когда там сотни разных судов… И там опасно! Смута в Китае и пираты, все это заставляет насторожиться.
   Политковский уже знал, что время опасное, что во Франции события не стихли. В Европу путешествия запрещены, въезд есть исключительно для французов, едущих, чтобы поступить в гувернеры, для дипломатов и актрис, приглашенных в Михайловский театр. Да, в Китае опять что-то вроде войны из-за ввоза опиума или из-за чего-то в этом роде… И смута.
   — И пираты! Английские и американские пираты, — весело сказал Нессельроде. Похоже было, что он в хорошем настроении.
   Политковский знал, что Тихий океан вообще опасен, там нужно действовать очень осторожно, там колонии западных держав и чужие интересы.
   Заговорили об экспедиции Невельского.
   Политковский сказал, что опись «Байкала» не дает ничего нового, во всем полное сходство с описью Гаврилова.
   — Только там нет фарватера, а здесь есть?
   — Да, ваше сиятельство, — кисло, но почтительно ответил Политковский.
   — А каково же мнение достопочтенного Фердинанда Петровича? — спросил Нессельроде. — Жаль, что его нет в Петербурге!
   — Он здесь… Фердинанд Петрович, к сожалению, болен… Он очень предан науке, и на этом часто играют. По его мнению, следует подвергнуть тщательной проверке все результаты экспедиции «Байкала». В Компании есть почтенные служащие, которые занимаются исследованием Амура давно и смогут все изучить, так как они все отлично знают. Мы готовы принять меры.
   «Поздно мы спохватились!» — подумал Нессельроде.
   Он знал обо всех планах иркутского Муравьева, о них доносил Ахтэ в корпус горных инженеров к генералу Бергу, Берг — сюда.
   Политковский сказал, что летом в лиман послан был Орлов.
   — Он описал побережье, скупал соболей, которых, по его словам, как он выразился, ваше сиятельство, «хоть коромыслом бей». Завойко предлагал открыть вблизи лимана факторию с тем, чтобы этих соболей скупать. Это тем более важно, что и Орлов и Невельской привезли сведения о независимости гиляков.
   У Нессельроде была хорошая память, и он помнил Орлова и как еще в прошлом году тот договаривался с гиляками, что можно построить редут на их земле.
   Политковский ответил, что необходимо построить редут, купить для этого землю у знатных гиляков.
   Сам Политковский никогда в тех краях не был и не представлял, что за редут, и что за гиляки, и как покупать у них землю, но ход дел в том виде, как они излагались на бумаге, знал превосходно.
   — Тут необходима чрезвычайная осторожность! — заметил Нессельроде.
   Политковский почтительно поклонился, зная, что подобные намеки зря не делаются.
   Нессельроде спросил, в чем же разница карт Гаврилова и Невельского.
   — Может быть, там ошибка?
   — Мы сомневаемся в истинности цифр, выставленных на карте Невельского, ваше сиятельство…
   Этого-то и надо было канцлеру.
   — Ах так? Но есть ли у вас доказательства? — спросил он.
   Никаких доказательств пока не было. Политковский ссылался на какие-то письма частных лиц и служащих Компании, на мнение членов правления… Но все это было не то, что требовалось канцлеру.
   Нессельроде дал понять, что правительству нужны сведения, опровергающие открытие Невельского. Он сказал, что Компания должна представить свое письменное мнение несколько в ином виде, не такое, как доклад…
   Канцлеру известно было то, чего не знал Политковский: в основе отношения к открытию — тайные, секретные сведения, секретные договоры и тайные опасения. Они-то важнее всего. Но нельзя пустить в ход их, нужны благопристойные доводы, которые можно выставить открыто, которые очень плотно покроют все тайны.
   Он знал, что важные секреты — основа отношений к человеку, который сам не должен ничего знать. В этом сила тайны.
   Политковский все чувствовал. Главное было не то, что решалось явно.
   Какой-то слух, тень, брошенная на доброе имя, — и человек лишался чинов, орденов, не продвигался по службе: его желания толковались превратно, он чах, более прозябал, чем жил, и все это было результатом тайн, которых он не знал и о существовании которых даже не предполагал…
   Но Муравьева нельзя было победить тайной. За него такие мастера секретов, как Перовский с его полицией, который на каждый ход ответит ходом.
   Поэтому нужно было начать с иного, хотя бы с малого.
   Кроме целей общегосударственных, у Нессельроде были и свои цели.
   Он обещал государю политику, обеспечивающую «европейское спокойствие». Это была основа основ. Но были тайны, которых не знал даже император. Это отношения Нессельроде с англичанами. Он умело выведывал тайны у английских дипломатов, но и сам иногда кое в чем оказывал им услуги. А открыто все делалось во имя рыцарских идеалов, легитимистических принципов и православной веры, и тут пускались в ход тайны, уже известные государю…
   …Политковский подъезжал к зданию Компании.
   «Какой мерзавец Сенявин!» — думал он.
   Политковский — один из тех рыхлых людей, которых уважают за их вид, за рассудительность и за… полное бессилие, которое обнаруживается, если надо решить что-нибудь самостоятельно, а за спиной нет привычного советчика.
   Но на этот раз и он рассердился. Врангель был против Нессельроде, а Нессельроде не согласен с Врангелем! Кого слушать?
   Вместе с Гильомом он в тот же день поехал к Фердинанду Петровичу.
   — Невельской ищет встречи с вами, дядюшка, — говорил Гильом.
   — Я не имею ни малейшего желания встречаться, — отвечал дядя. — Я уже сказал Федору Петровичу. Рад буду, если его открытие подтвердится, но сначала надо проверить.
   Гильом стал уверять дядюшку, что открытия нет, есть подлог.
   — Это именно так, дядюшка!
   Политковский рассказал о своей беседе с канцлером. Решено было, что Компания потребует проверки всех открытий.
   — И тогда видно будет, что надо делать, — сказал старый Врангель.
   Молодой Врангель очень рад был, что дядя завтра уезжает. Уже все сделано, выяснены все возможности торговли спиртом, все известно о бочках, пошлинах, фрахте… Решен вопрос с пенсией… А Прасковья Врангель исполнила все поручения Елизаветы Васильевны.
   — Я представляю, дядюшка, ваше деревенское житье-бытье! Согласитесь, в этом есть своя прелесть. И летом и зимой вы совершенно свободны, окружающее общество боготворит вас, вы всюду желанный, дорогой гость. И вместе с тем вы незримо вдохновляете нас…
   Старый адмирал потрогал свои узкие золотые очки, достал из кармана белый носовой платок, нервно покусал губы, вытер сухие усы.
   Гилюля надеялся, что с отъездом дяди можно будет свободнее ссылаться на его мнения, объяснить, почему Фердинанд Петрович сомневается, действовать решительнее.
   «Уж теперь я отомщу! Прихлопнем этого моряка… Я уничтожу Невельского».
   Как человек болезненный и раздражительный, молодой барон желал быть беспощадным с теми, кто шел против него или делал затруднения и неприятности его близким — Завойко, Юлии…
   Собственные страдания болезненного Гильома давали, по его мнению, право доставлять страдания и жестоко поступать с другими.

 
   Через несколько дней в Министерство иностранных дел к начальнику Азиатского департамента Льву Григорьевичу Сенявину, который только что вернулся из Москвы, приехал родной брат бывшего председателя Российско-американской компании барон Георг Петрович Врангель.
   Он жил на Украине, где владел огромным поместьем, и приехал в Петербург по своим делам. Георг не застал брата, который отправился обратно в Руиль.
   Гильом воспользовался этим. Он избрал дядюшку орудием своей мести. Он так разжег старика, что тот впал в бешенство и решил немедленно ехать к Льву Сенявину, с которым давно дружил, и доказать, что у него есть в столице связи, что он влиятелен.
   — Только умоляю вас, дядюшка, не проговоритесь! — провожая Георга Петровича, просил Гильом.
   — Как можно! — ответил дядя.
   С Сенявиным его связывала старая дружба. Георг Врангель — почтенный тяжелый старик с умными, острыми глазами — сказал, что приехал объясниться по очень важному делу, не терпящему отлагательств.
   — Я полагаю себя обязанным, Лев, поставить тебя в известность. Я буду с тобой говорить совершенно откровенно и начистоту, как всегда… не тая ничего, — говорил он, несколько волнуясь, так что тряслась его вспотевшая кожа, висевшая на шее мешками, как у старого яка, — скажу тебе, как старому приятелю, новая карта устьев Амура — совершеннейший обман! Это истина! Я понял сразу! Брат в ужаснейшем положении…
   Георг всегда вмешивался решительно во все дела Компании уже по одному тому, что во главе ее стояли родственники. И он знал, что Лев Григорьевич принимает большое участие в его родственниках.
   — Что ты говоришь? — изумился грузный Сенявин.
   — Он где-то видел карту описи Гаврилова — это просто удивительно — и, представь себе, ею воспользовался! Да, да, у нас есть данные, что Невельской выдал карту Гаврилова за свою! Вот в чем секрет! Прошу тебя, поставь в известность канцлера. Ведь он председательствует в комитете.
   — Какие же данные? Скажи мне.
   — Карта Невельского и карта Гаврилова как две капли воды похожи одна на другую!
   Лев Григорьевич молчал, колеблясь между желанием верить Георгу и опасением, что у того мало доказательств, чтобы подкрепить свое мнение.
   — Поверь мне, Лев! Клянусь тебе, что это правда!
   Лев Григорьевич Сенявин — правая рука графа Нессельроде — был глубоко возмущен поступком Невельского. Он сразу сказал, что дело грозит ссорой с Китаем, закрытием Кяхтинского рынка.
   Теперь он видел, что Компания с опозданием кинулась отстаивать свои привилегии, наконец почувствовав, что открытие Амура моряками военного флота может оказаться страшным ударом по ней.
   — Пойми, Лев, ты сам акционер и знаешь, что значит дивиденды. Ведь все доходы Компании пойдут прахом, если колонии станут доступны всем и каждому! Ведь это подрывает все! В сферу ее деятельности вдруг врывается какой-то человек и делает открытие… А оно ложно, ложно!
   У Сенявина было точно такое же положение. В сферу деятельности Азиатского департамента ворвались точно так же, и тоже подрывали авторитет, и те же самые лица.
   — Пойми, пойми, Лев!
   Хотя Георг знал от Гильома, что брат Фердинанд Петрович показал Невельскому карту, но молчал об этом и уверял, что говорит все прямо и начистоту.
   — Офицер этот, видимо, где-то снял копию карты и потом привез ее и утверждает, что сам делал промеры. А Фердинанд Петрович молчит, хотя ему очень больно, ты сам знаешь, как он щепетилен.
   — Но где? Где и как могли видеть карту?
   Георг Врангель развел руками, глядя на Сенявина и как бы сам изумляясь этому обстоятельству.
   — Я просто не знаю и поражаюсь, где действительно могли ее видеть? Но видели, видели! Ну да!
   При всей своей дружбе с Сенявиным старый Георг совсем не собирался открывать семейного секрета и бросить тень на брата, который не смел открывать государственной тайны.
   — Но что всего поразительнее, так это то, что господин Невельской всюду на карте Гаврилова прибавил по десять футов к цифрам промера и объявил, что открыл Амур, тогда как это невозможно! Но ведь там Завойко, он сам исследовал, изучил все вопросы, и Невельской не ожидал, конечно, этого и нарвался. А у нас там есть люди! Василий Степанович, как человек прекрасно знающий условия, конечно, сразу понял, в чем дело. Он очень справедливый и честный человек…
   Сенявин слушал с большим интересом.
   — Мы верим карте Гаврилова и исследованиям великих мореплавателей Крузенштерна, Браутона и Лаперуза, — постарался успокоить он собеседника.
   — Ведь это ужас, ужас! — восклицал обнадеженный Врангель.
   — Туда надо было послать другого человека, — солидно заметил Сенявин.
   — Это авантюрист какой-то! Я точно знаю, что Василий Степанович прав! Ну подумайте, — переходя на «вы» и как бы обращаясь ко многим людям, продолжал генерал, хотя, кроме Сенявина, в кабинете никого не было, — приехал туда и честно служит, прекрасно устроил все свои дела, построил новую дорогу. И мы, акционеры, затраты сделали на основании того, что Амур недоступен. А является этот офицер и опровергает все наши многолетние исследования. Я отлично понимаю Завойко, он оскорблен! Он и так хочет уходить! Ведь его, как ты слышал, верно, хотят губернатором, и он уйдет, конечно… Кому приятно!
   Сенявин сейчас сам понимал отлично, что значит ломка карьеры. Его карьере также грозили опасности.
   — Я доложу графу о твоих подозрениях, — сказал Сенявин. — Но есть ли у тебя доказательства?
   — Мое честное слово — порука! Сличите карты — вот доказательство! Да, да, — подтвердил Врангель с таким чувством, словно хотел сказать, что надо, надо наказать этого офицера.
   — Ведь есть же наука, авторитеты! — восклицал он. — При сличении карт оказалось, что такая же карта висит в Аяне!