Страница:
«Впрочем, я становлюсь мнителен. Чушь какая-то… Это мерещится мне».
Ему все время лезли в голову мысли: какие обвинения могут предъявить и что на них можно ответить.
Пришел Струве.
— Ахтэ, кажется, обижен, — улыбаясь, сказал он.
— Что за чушь! Я взял подписку с офицеров и матросов, а ему должен выболтать.
Вошли Казакевич и Молчанов.
— Так едемте завтра с визитами, Геннадий Иванович! — заговорил Петр Васильевич, но по выражению лица Невельского понял, что тот не в духе, и сразу умолк.
Разговор зашел о директрисе девичьего института Дороховой — как она хороша собой и каков мот и кутила ее муженек.
— Жаль, что не было Зариных, — сказал Бернгардт. — Прелесть что за девицы, и сама тетушка недурна.
Молчанов был очень любезен и охотно принимал участие в общем разговоре.
— Так вечером обязательно в дворянское собрание, Геннадий Иванович! — сказал Петр Васильевич.
Все попрощались и ушли.
Невельскому не хотелось никуда ехать. Он бы охотно провел вечер в одиночестве. Он был угнетен и, казалось, пал духом, хотя в глубине души его опять шла та работа, в результате которой разбитый и подавленный человек обретает в себе новые силы.
«А ведь я действительно не протестовал, когда они говорили, что надо устроить республику в России», — вдруг вспомнил он с ужасом.
В дворянское собрание, как чувствовал Невельской, все же придется ехать. Он приказал подать горячую воду и сел бриться, вторично в этот день.
Он опять вспомнил Марию Николаевну Волконскую. Кто знает, сколько она выстрадала. Она уехала за мужем, когда ей было лет двадцать! Он в каторге, она без прав… Как она прожила все эти годы? По ее виду ничего нельзя было заметить. Светская дама, любезная и остроумная, была сегодня перед ним.
Вспомнился Молчанов — высокий, темно-русый, с карими глазами, с длинными бакенбардами, его самодовольный взгляд. Почему Мария Николаевна с ним как-то особенно любезна? Он тоже почтителен с ней, но так и следует… Он мизинца ее не стоит. Невельской предполагал, что Молчанов влиятелен… Капитану казалось, что ее славное имя не очень трогает Молчанова, что он недостаточно боготворит ее. Сквозь улыбки и спокойный, добрый тон Марии Николаевны пробивалась какая-то тревога, взгляд ее мгновениями был немного печален. Бог знает! Мало ли что может быть! Если Николай Николаевич так откровенен с ними, то она должна быть весьма встревожена. Может быть, Молчанов, любимец Муравьева, играет тут какую-нибудь роль? Все казалось загадкой. «Они не понимают, что это за женщина, — думал он. — Но Мария Николаевна духом не падала, как видно, и надо было хоть с нее брать пример, с женщины… Ну, пусть меня арестуют, а я стану доказывать, что всю жизнь только и думал о верности престолу.
Меня? Вахтенного начальника великого князя? У кого сам Константин по реям бегал… Да мало ли что я с кем говорил! — представлял он свой допрос и свои возражения. — Напрасно бы обвинили меня. На мое терпение все их уловки — коса на камень. Прежде всего я невиновен! Надо сколь возможно играть на той струне, что я служил с великим князем и всегда был примером! Да, впрочем, не надо думать!»
Евлампий причесал капитана, как заправский парикмахер, кое-где прихватил волосы горячими щипцами.
— Эх, ваше благородие, волос-то редеет… еще лысины нет, а уж редеет.
Он не впервой поминал про лысину.
— Снявши голову, по волосам не плачут! — отвечал Невельской.
Он вспомнил, родственница его, Маша, закончившая Смольный, говорила ему перед отъездом из Петербурга, что две ее подруги отправились в Иркутск. Не они ли заринские племянницы?
Сверху спустился чиновник и сказал, что губернатор поедет в восемь часов и просит быть у себя в семь.
Невельской решил явиться наверх и снова затеять серьезный, хотя, быть может, и неприятный разговор…
Евлампий подал капитану вычищенный мундир.
По дороге из Якутска в Иркутск Муравьев много думал о будущих действиях на устьях Амура, которые предлагал Невельской. Многое в его планах казалось заманчивым. Но генерал опасался, не ждут ли его в Иркутске какие-либо неприятности, поэтому и задержал всех офицеров «Байкала» в Якутске, с тем, чтобы иметь время на раздумья, если из Петербурга грянет что-нибудь.
На подъезде к Иркутску, в полдень, на Веселой горе его встречали. Выехал навстречу гражданский губернатор Владимир Николаевич Зарин, начальник гарнизона, полицмейстер, почетные граждане, купцы. Встреча была восторженной, тут же, на морозе, выпили шампанского, кричали «ура» за здоровье Екатерины Николаевны и Николая Николаевича и на кошевках с коврами и медвежьими шкурами помчались в Иркутск.
Николай Николаевич спросил потихоньку у Зарина, который был его другом и родственником:
— Есть неприятности?
— Да, — сказал Владимир Николаевич кратко и веско.
Зарин начал рассказывать по дороге про заговор в Петербурге и закончил в городе, в кабинете Муравьева.
«Ужасная новость!» — думал Муравьев.
Из Петербурга несколько месяцев тому назад пришла бумага с приказанием найти, где бы то ни было бывшего исправника, служившего когда-то в Западной Сибири, а ныне служащего в частной золотопромышленной компании, некоего Черносвитова [65], уверявшего своих единомышленников, что в Сибири есть заговор.
— Ах, подлец Черносвитов! — воскликнул Муравьев. Он догадывался, в чем тут дело. Муравьев знал Черносвитова и раза два поговорил с ним откровенно, хотел пустить пыль в глаза, и вот что получилось! А Черносвитов один из самых отъявленных головорезов-заговорщиков, как выяснилось. За ним из Петербурга были посланы жандармские офицеры, его схватили и увезли.
Зарин рассказал про аресты в Петербурге и в каком страхе вся Россия; революционный заговор, по мнению следователей, имеет широкие разветвления; замышлялось восстание.
«Неужели меня приплели? — думал Муравьев. — Подло! Черт знает, я не воздержан на язык. Так и скажу, если потребуют к ответу, что, мол, говорил все, служил государю честно, взглядов своих не скрывал. „А зачем высказывал крамольные мысли?“ Так, скажу, сделал это нарочно, чтобы выспросить, каков этот Черносвитов. Скажу, что сам подозревал его, но руки не дошли, озабочен был повелением его величества о путешествии на Камчатку».
Зарин сообщил, что губернатора требовали в Петербург, но отложили объяснение до возвращения из Камчатки. «Уж не арестовать ли хотят?»
Зарин сказал, что в Петербурге многие газеты и журналы закрыты, что хотели арестовать Белинского, но он умер, что въезд в Питер воспрещен, что нити заговора идут на Урал, на горные заводы, к староверам.
Как всегда в таких случаях, даже высшие чиновники, сами ничего толком не зная, пользовались любыми слухами, которые доходили до Иркутска.
— Но неужели вы, Владимир Николаевич, не могли меня как-то предупредить?
— Я не хотел вас беспокоить и уверен был, что вас это не касается…
«Да, я требовал отмены крепостного права! А как они истолкуют теперь мои действия на Амуре, самовольную опись Невельского? Именно потому, что все это чушь, могут арестовать, так как может быть, что весь заговор сфабрикован… Время ужасное: поход в Венгрию, подготовка к войне…»
Муравьев стал перебирать в своей памяти знакомых. Их было много… Он вспомнил, что ему Черносвитов действительно говорил про Амур, как нужна эта река для Сибири, а он еще ответил, как могла бы Сибирь торговать с Америкой, и развиться, и оказать влияние на Китай.
«Открытие Невельского теперь могут истолковать, бог знает как. Конечно, можно счесть, что я состою в заговоре».
Муравьев получил письмо от Перовского. Тот писал, что следует быть воздержанным в своих речах.
Муравьев окончательно готов был пасть духом.
«Как взглянет на все государь? А я еще на днях говорил об Америке, об открытии Японии! Об отдельной республике в Сибири. Нет уж, теперь наберу в рот воды, буду писать своему покровителю графу Льву Алексеевичу, возьму строжайшие меры, сам согну весь Иркутск в бараний рог! Сам буду искать крамолу. Я им покажу! Вот как надо действовать в таких случаях… О ужас! А еще Волконским и Трубецким, мол, покровительствует, и декабристам разрешил жить в Иркутске!»
В тот же день Николай Николаевич обо всем рассказал жене, просил ее уничтожить все бумаги, письма из Парижа от родственников и сам сжег свою частную переписку, кроме писем Перовского и Меншикова, авторы которых были выше всяких подозрений.
Наутро чиновники, ждавшие приема в зале, услышали надтреснутый и хрипловатый крик в кабинете губернатора. Муравьев начал свои «распеканции». Он разнес сначала начальника гарнизона, потом полицмейстера, председателя казенной палаты, досталось и гражданскому губернатору…
Муравьев потребовал доклад о состоянии каторжных тюрем, и сам срочно готовил записку государю о своем путешествии. По лестнице с золочеными перилами то и дело бегали чиновники и офицеры, а к подъезду подкатывали одни сани за другими. Отдан был приказ о наказании двух солдат шпицрутенами и об экзекуции в одном из пригородных сел.
За обедом Муравьев громко рассуждал о французских революционерах, называл Ледрю Роллена подлецом и мерзавцем и говорил о могуществе и единодушии России с таким увлечением, что никто бы не мог подумать, что он неискренен, хотя многие помнили его столь же горячие похвалы французским революционерам.
Он мог одинаково превосходно и с энтузиазмом говорить и «за» и «против» одного и того же, мог приводить в исполнение разные замыслы, часто противоположные друг другу. Казалось, два человека жили в нем рядом.
При необычайной изворотливости Муравьева он не становился в тупик, когда одно его действие явно противоречило другому. В таких случаях он решительно принимал сторону правительства не только из страха перед властью, ради собственной безопасности и интересов карьеры, но еще и потому, что полагал все действия правительства по-своему тоже способствующими развитию, только более отдаленному, замедленному. Он также говорил громко, что возбуждать страх в народе полезно, так как это приучает к труду и к повиновению.
Наутро он изругал одного из старых чиновников, седого низкорослого забайкальца Михрютина, который служил всю жизнь верой и правдой и выбился в чиновники из «простых».
— Упеку в Нерчинск! Сгною! Мол-чать! — рявкнул на него Муравьев.
Михрютин не первый раз в жизни получал «распеканцию». Но, услыхавши, что новый губернатор хочет упечь его в Нерчинск, он вдруг не выдержал. «Кто? — подумал он. — Муравьев? Ах ты…»
Михрютин затрясся, побледнел и, сжавши кулаки, выкрикнул исступленно:
— Нет! Нет, ваше превосходительство! — Слезы выступили у него на глазах. — Михрютины в Нерчинске не бывали! Муравьевы бывали, а Михрютины не были.
Губернатор опешил. Действительно, родственники его — Муравьевы — были сосланы в Нерчинск по делу декабристов [66]. С тех пор говорили, что государь не любил фамилию Муравьевых. Ответить нечего, и у губернатора, казалось, отнялся язык. Он проглотил тяжкое оскорбление. А Михрютин, ни слова не говоря и не выказывая губернатору никакого уважения и не извиняясь, резко повернулся, вышел из кабинета, не одеваясь, сбежал по лестнице, выбежал на мороз и пустился бегом на Ангару, без шапки, в одном мундире, выхватил шпагу, сломал ее у проруби о свое колено, утопил, пустив под лед, скинул мундир и сам хотел нырнуть туда же, но тут его схватили офицеры и солдаты, посланные вслед губернатором.
Михрютин бился, не хотел возвращаться, но его утащили насильно. Так никто и не узнал, что произошло, почему человек хотел топиться. Муравьев никому не сказал ни слова и никаким наказаниям Михрютина не подверг.
Губернатор был человеком смелым, реальных опасностей не боялся. Тут же все было неясно. Он всю жизнь прожил при деспотизме, страшась тайн, доносов, воображая, что за ним тоже следят, пугаясь мести и расплаты каждый раз, когда осмеливался на какой-нибудь неосторожный шаг. Из-за этого часто приходилось отказываться от многого. Так и сейчас из-за этого больного страха он согласен был отказаться от чего угодно, от любого открытия.
Михрютин потряс его своей выходкой не меньше, чем все таинственные известия из Петербурга. Он понял, что живет среди врагов, что местное общество — сибирские чиновники и толстосумы спят и видят его гибель.
Временами казалось ему, что все обойдется благополучно. Он сетовал, что рано возомнил себя фигурой. Твердил себе, что в России нет и не может быть ни одного деятеля, кроме царя, и лучше быть взяточником и подлецом, чем иметь какие-либо собственные суждения; что нельзя тешить себя никакими надеждами на будущее и надо раз и навсегда позабыть свои либеральные чаяния.
«Эх, эта моя проклятая хвастливость! Дернул меня черт пускать пыль в глаза Черносвитову! Высказал ему свои взгляды, зачем? Молчи, молчи, Николай, держи язык за зубами! Тысячу раз я говорил это себе! Что за проклятый характер!»
И в то же время думал он с новой горечью, что правительство России губит страну и народ, уничтожает свежие силы, что люди — он видел это сейчас на своем примере — обязаны заглушать свои способности, отказываться от своих мыслей, от которых мог бы быть прок… «Каждый у нас сам себе жандарм… Сам себе запрещает мыслить. Да подымись восстание в самом деле, не на староверов надо рассчитывать, а армия первая подняла бы республиканское знамя! Да я бы сам взял командование! С лица земли бы стер всю эту мерзость, сволочь».
Но пока что он благодарил бога, что министр внутренних дел Перовский ему покровительствует.
«И как кстати заказал я и велел выставить в зале портрет государя во весь рост. А то стоит у меня один Державин…»
Муравьев поехал в собор и, хотя не верил в бога и откровенно говорил об этом, молился долго и истово, чтобы все видели.
Невельской, раздумывая обо всех событиях, тоже впал в страх.
«Явно, я подлежал бы аресту, не уйди в кругосветное!»
И разбирал его ужас, и не давала покоя страсть — довести до конца дело с Амуром.
Муравьев встретил его завитой и надушенный.
— Как вам понравилась Мария Николаевна?
По виду Муравьева никогда нельзя было сказать, что у него на душе.
— Вы помните, — заговорил губернатор, воодушевляясь:
— В чем же перемена?
— Все мысли ее о детях. Ведь им предстояло быть записанными в тягловое сословие. Они должны были стать рабами. Рюриковичи! А какие дети у нее прекрасные! Сын весною закончил здешнюю гимназию, мальчик редчайших способностей, и я взял его на службу. Я сделаю ему карьеру! Дочь Нелли пятнадцати лет — прелесть что за девица.
«Потому она, верно, и думает о детях, что не желает для них своей доли, — подумал Невельской. — Конечно, когда висит такая угроза, вся забота будет о них».
Муравьев долго рылся в ящике и достал какой-то лист.
— Ссыльный Муханов [69] читал мне наизусть, а я записывал своей рукой…
Губернатор встал в позу и, держа одной рукой развернутый лист, а другую поднявши, стал читать:
— Декабристы имеют огромное влияние на нравы здешнего населения. Они пользуются уважением сибиряков, Сибирь их вечно будет помнить.
— Николай Николаевич, простите меня, но я хочу еще раз вернуться к делу, — заговорил капитан. — Ведь наш с вами труд пропадет даром, Николай Николаевич, если этой зимой не добьемся своего. Я пришел просить вас, умолять… То, что я слышу от вас, и вот эти стихи… — Невельской вдруг всхлипнул, но сдержался. Нервы его были напряжены до крайности, — утверждают меня в моем намерении. Вы… то есть мы… губим… Николай Николаевич, вы обессмертите свое имя. Россия вам будет вечно благодарна… Николай Николаевич, не сочтите за дерзость, но выход один — вы должны отклонить свое ходатайство, посланное вами на высочайшее имя.
Муравьев похолодел от изумления и гнева.
— Взять обратно мой доклад, посланный государю императору? — яростно воскликнул он. Его нервы тоже напряжены.
— Да, просите государя… Николай Николаевич, возьмите доклад обратно! Иного выхода нет. Доклад ошибочен. Лучше просить его величество сейчас, чем нанести страшный урон России. Я понимаю, что это значит, но лучше разгневать государя, чем все погубить, пока не поздно! Пока нет указа о Камчатке!
— Вы фанатик… Это смешно!
— Если не сделаем этого сейчас, мы гибнем!
— Дорогой Геннадий Иванович, я не могу сделать это, даже если действительно все погибнет! У нас в России привыкли к тому, что все гибнет, если нет на то повеления! Мы ничего не жалеем. Мало ли у нас погубленных открытий, изобретений. Этим ничего не сделаешь… Сколько талантливых людей гибнет, а сколько не смеет заявить о себе, опасаясь бог весть чего. Чем застращали! Да мы уничтожаем дух народа, сушим его душу…
— Николай Николаевич, — подходя к губернатору ближе, с отчаянием спросил Невельской, — что же делать?
— Действовать не во имя науки, а во имя красного воротника! И войти в доверие! И вот когда войдем в доверие — то мы с вами все совершим! Возьмем свое лишь со временем, хитростью! Вы не согласны?
— Нет, — гневно ответил Невельской. — Не сог-ла-сен!
«Вот забияка», — подумал Муравьев, глядя на его решительную фигуру.
— По-моему, действовать надо с поднятым забралом!
Капитан хотел еще что-то сказать, но, заикаясь, не смог и ухватил губернатора за пуговицу.
— Охота вам связываться с губернаторским мундиром, — неодобрительно глядя на судорожные пальцы капитана, шутливо заметил Муравьев. — Знаете, этого мундира я сам боюсь и не рад, что приходится оберегать его честь…
Невельской вздрогнул и живо опустил руки по швам. Стоя так перед генералом и заикаясь, он стал с трудом доказывать свое.
«Не дам ему на этот раз своего мундира», — решил губернатор и, отступив, сказал:
— У меня такое впечатление, что вам все время хочется подраться. Не правда ли?
— Нет, нет, ваше превосходительство!… — смутился капитан.
— Я чувствую, что в вас уйма энергии и некуда ее девать, Геннадий Иванович. Рано или поздно вы так раздеретесь с кем-нибудь, что еще мне придется расхлебывать. Да вы знаете, что о вас пущен слух, что вы забияка?
— Ваше превосходительство, я уверяю вас…
— И драться готовы?
«Кажется, на дуэль бы вызвал, найди виновника. Эка его разбирает». Веселое расположение духа вернулось к Муравьеву. Он стал отвечать шутками.
У капитана мелькнуло в голове, что, может быть, губернатор ему не доверяет. «Ведь если Николай Николаевич опасается за себя из-за пустяков, то ведь я-то действительно был с ними приятелем!…»
Невельской задумался.
— Едемте в дворянское собрание, довольно! — молвил губернатор.
— А где Бестужев [71]? — вдруг, подняв голову, тихо спросил сидевший Геннадий Иванович.
Муравьев вздрогнул и с тревогой взглянул на капитана.
— Какой Бестужев? — спросил он, вглядываясь со страхом и подозрением.
— Николай Бестужев, ссыльный моряк.
— Вам зачем? — стараясь казаться спокойным, спросил Муравьев.
— Мне хотелось бы видеть его, — глядя куда-то вдаль и мелко стуча пальцами по столу, сказал Невельской, не замечая перемены на лице губернатора.
— Бо-же спаси вас думать об этом! — воскликнул Муравьев, подкрепляя свои слова ударами кулака по столу.
«А что, если он действительно в заговоре? Зачем ему Бестужев? Ведь у Бестужева, наверно, есть единомышленники среди моряков».
«Что он подумал? — недоумевал Геннадий Иванович. — Неужели он в самом деле боится меня? Кой черт дернул меня помянуть Бестужева? Уж если на то пошло, как бы он ни был мне нужен, я обойдусь. А черт знает, чего пугаться? Может быть, сам замешан?…»
— Николай Николаевич, — вскочил капитан, — во имя будущего! Разрешите мне самому действовать.
— Ни боже мой!
— Возьмите доклад обратно!
— Ах, зачем вы, зачем? Оставим, это безумие…
Екатерина Николаевна взглянула на все проще. Она знала, что муж честен, старателен, в верности его престолу и отечеству сомневаться нелепо. Какие-то разговоры? Смешно и наивно думать об этом. Что значит, какие бы то ни было разговоры по сравнению с его деятельностью? Его можно обвинить только в жестокости с подчиненными, в порывах дикого гнева. Ей самой очень неприятны его выходки. Но она знала, что за жестокость в России не судят и даже враги не винят. Тут преступление — либерализм, а излишняя строгость с подчиненными, кажется, понимается как признак верности.
Она не допускала мысли, что заговор, открытый в Петербурге, мог бы оказаться выдумкой, что причиной арестов послужили лишь какие-то разговоры, и уверена была, что даже русское правительство не может действовать в таких случаях, не имея достаточных оснований. Нельзя же судить и приговаривать людей за одни домашние разговоры. Мало ли что скажешь в досаде или из бахвальства, из желания казаться оригинальным!… Она желала верить, что ее новое отечество имеет порядки и что законы его справедливы, что не в царстве произвола живет она и все эти прекрасные, милые, образованные люди, окружающие ее и мужа.
Муравьев соглашался с ней, но с первых же шагов по приезде допустил дикие выходки, то, что называют здесь «задал угощения», или «служебные похлебки», или что-то в этом духе.
Екатерина Николаевна была молода и счастлива, она не входила в такие подробности его служебных дел, но просила только об одном: не быть грубым, не оскорблять людей напрасно.
Несмотря на озабоченность всеми событиями, она жила своим миром, и не было, по ее мнению, никакой серьезной причины падать духом.
Ему все время лезли в голову мысли: какие обвинения могут предъявить и что на них можно ответить.
Пришел Струве.
— Ахтэ, кажется, обижен, — улыбаясь, сказал он.
— Что за чушь! Я взял подписку с офицеров и матросов, а ему должен выболтать.
Вошли Казакевич и Молчанов.
— Так едемте завтра с визитами, Геннадий Иванович! — заговорил Петр Васильевич, но по выражению лица Невельского понял, что тот не в духе, и сразу умолк.
Разговор зашел о директрисе девичьего института Дороховой — как она хороша собой и каков мот и кутила ее муженек.
— Жаль, что не было Зариных, — сказал Бернгардт. — Прелесть что за девицы, и сама тетушка недурна.
Молчанов был очень любезен и охотно принимал участие в общем разговоре.
— Так вечером обязательно в дворянское собрание, Геннадий Иванович! — сказал Петр Васильевич.
Все попрощались и ушли.
Невельскому не хотелось никуда ехать. Он бы охотно провел вечер в одиночестве. Он был угнетен и, казалось, пал духом, хотя в глубине души его опять шла та работа, в результате которой разбитый и подавленный человек обретает в себе новые силы.
«А ведь я действительно не протестовал, когда они говорили, что надо устроить республику в России», — вдруг вспомнил он с ужасом.
В дворянское собрание, как чувствовал Невельской, все же придется ехать. Он приказал подать горячую воду и сел бриться, вторично в этот день.
Он опять вспомнил Марию Николаевну Волконскую. Кто знает, сколько она выстрадала. Она уехала за мужем, когда ей было лет двадцать! Он в каторге, она без прав… Как она прожила все эти годы? По ее виду ничего нельзя было заметить. Светская дама, любезная и остроумная, была сегодня перед ним.
Вспомнился Молчанов — высокий, темно-русый, с карими глазами, с длинными бакенбардами, его самодовольный взгляд. Почему Мария Николаевна с ним как-то особенно любезна? Он тоже почтителен с ней, но так и следует… Он мизинца ее не стоит. Невельской предполагал, что Молчанов влиятелен… Капитану казалось, что ее славное имя не очень трогает Молчанова, что он недостаточно боготворит ее. Сквозь улыбки и спокойный, добрый тон Марии Николаевны пробивалась какая-то тревога, взгляд ее мгновениями был немного печален. Бог знает! Мало ли что может быть! Если Николай Николаевич так откровенен с ними, то она должна быть весьма встревожена. Может быть, Молчанов, любимец Муравьева, играет тут какую-нибудь роль? Все казалось загадкой. «Они не понимают, что это за женщина, — думал он. — Но Мария Николаевна духом не падала, как видно, и надо было хоть с нее брать пример, с женщины… Ну, пусть меня арестуют, а я стану доказывать, что всю жизнь только и думал о верности престолу.
Меня? Вахтенного начальника великого князя? У кого сам Константин по реям бегал… Да мало ли что я с кем говорил! — представлял он свой допрос и свои возражения. — Напрасно бы обвинили меня. На мое терпение все их уловки — коса на камень. Прежде всего я невиновен! Надо сколь возможно играть на той струне, что я служил с великим князем и всегда был примером! Да, впрочем, не надо думать!»
Евлампий причесал капитана, как заправский парикмахер, кое-где прихватил волосы горячими щипцами.
— Эх, ваше благородие, волос-то редеет… еще лысины нет, а уж редеет.
Он не впервой поминал про лысину.
— Снявши голову, по волосам не плачут! — отвечал Невельской.
Он вспомнил, родственница его, Маша, закончившая Смольный, говорила ему перед отъездом из Петербурга, что две ее подруги отправились в Иркутск. Не они ли заринские племянницы?
Сверху спустился чиновник и сказал, что губернатор поедет в восемь часов и просит быть у себя в семь.
Невельской решил явиться наверх и снова затеять серьезный, хотя, быть может, и неприятный разговор…
Евлампий подал капитану вычищенный мундир.
Глава двадцать шестая
ПЕРЕМЕНЫ РОЛЯМИ
…Страх прилипчивее чумы и сообщается вмиг. Все вдруг отыскали в себе такие грехи, каких даже не было.
Н. Гоголь, «Мертвые души».
По дороге из Якутска в Иркутск Муравьев много думал о будущих действиях на устьях Амура, которые предлагал Невельской. Многое в его планах казалось заманчивым. Но генерал опасался, не ждут ли его в Иркутске какие-либо неприятности, поэтому и задержал всех офицеров «Байкала» в Якутске, с тем, чтобы иметь время на раздумья, если из Петербурга грянет что-нибудь.
На подъезде к Иркутску, в полдень, на Веселой горе его встречали. Выехал навстречу гражданский губернатор Владимир Николаевич Зарин, начальник гарнизона, полицмейстер, почетные граждане, купцы. Встреча была восторженной, тут же, на морозе, выпили шампанского, кричали «ура» за здоровье Екатерины Николаевны и Николая Николаевича и на кошевках с коврами и медвежьими шкурами помчались в Иркутск.
Николай Николаевич спросил потихоньку у Зарина, который был его другом и родственником:
— Есть неприятности?
— Да, — сказал Владимир Николаевич кратко и веско.
Зарин начал рассказывать по дороге про заговор в Петербурге и закончил в городе, в кабинете Муравьева.
«Ужасная новость!» — думал Муравьев.
Из Петербурга несколько месяцев тому назад пришла бумага с приказанием найти, где бы то ни было бывшего исправника, служившего когда-то в Западной Сибири, а ныне служащего в частной золотопромышленной компании, некоего Черносвитова [65], уверявшего своих единомышленников, что в Сибири есть заговор.
— Ах, подлец Черносвитов! — воскликнул Муравьев. Он догадывался, в чем тут дело. Муравьев знал Черносвитова и раза два поговорил с ним откровенно, хотел пустить пыль в глаза, и вот что получилось! А Черносвитов один из самых отъявленных головорезов-заговорщиков, как выяснилось. За ним из Петербурга были посланы жандармские офицеры, его схватили и увезли.
Зарин рассказал про аресты в Петербурге и в каком страхе вся Россия; революционный заговор, по мнению следователей, имеет широкие разветвления; замышлялось восстание.
«Неужели меня приплели? — думал Муравьев. — Подло! Черт знает, я не воздержан на язык. Так и скажу, если потребуют к ответу, что, мол, говорил все, служил государю честно, взглядов своих не скрывал. „А зачем высказывал крамольные мысли?“ Так, скажу, сделал это нарочно, чтобы выспросить, каков этот Черносвитов. Скажу, что сам подозревал его, но руки не дошли, озабочен был повелением его величества о путешествии на Камчатку».
Зарин сообщил, что губернатора требовали в Петербург, но отложили объяснение до возвращения из Камчатки. «Уж не арестовать ли хотят?»
Зарин сказал, что в Петербурге многие газеты и журналы закрыты, что хотели арестовать Белинского, но он умер, что въезд в Питер воспрещен, что нити заговора идут на Урал, на горные заводы, к староверам.
Как всегда в таких случаях, даже высшие чиновники, сами ничего толком не зная, пользовались любыми слухами, которые доходили до Иркутска.
— Но неужели вы, Владимир Николаевич, не могли меня как-то предупредить?
— Я не хотел вас беспокоить и уверен был, что вас это не касается…
«Да, я требовал отмены крепостного права! А как они истолкуют теперь мои действия на Амуре, самовольную опись Невельского? Именно потому, что все это чушь, могут арестовать, так как может быть, что весь заговор сфабрикован… Время ужасное: поход в Венгрию, подготовка к войне…»
Муравьев стал перебирать в своей памяти знакомых. Их было много… Он вспомнил, что ему Черносвитов действительно говорил про Амур, как нужна эта река для Сибири, а он еще ответил, как могла бы Сибирь торговать с Америкой, и развиться, и оказать влияние на Китай.
«Открытие Невельского теперь могут истолковать, бог знает как. Конечно, можно счесть, что я состою в заговоре».
Муравьев получил письмо от Перовского. Тот писал, что следует быть воздержанным в своих речах.
Муравьев окончательно готов был пасть духом.
«Как взглянет на все государь? А я еще на днях говорил об Америке, об открытии Японии! Об отдельной республике в Сибири. Нет уж, теперь наберу в рот воды, буду писать своему покровителю графу Льву Алексеевичу, возьму строжайшие меры, сам согну весь Иркутск в бараний рог! Сам буду искать крамолу. Я им покажу! Вот как надо действовать в таких случаях… О ужас! А еще Волконским и Трубецким, мол, покровительствует, и декабристам разрешил жить в Иркутске!»
В тот же день Николай Николаевич обо всем рассказал жене, просил ее уничтожить все бумаги, письма из Парижа от родственников и сам сжег свою частную переписку, кроме писем Перовского и Меншикова, авторы которых были выше всяких подозрений.
Наутро чиновники, ждавшие приема в зале, услышали надтреснутый и хрипловатый крик в кабинете губернатора. Муравьев начал свои «распеканции». Он разнес сначала начальника гарнизона, потом полицмейстера, председателя казенной палаты, досталось и гражданскому губернатору…
Муравьев потребовал доклад о состоянии каторжных тюрем, и сам срочно готовил записку государю о своем путешествии. По лестнице с золочеными перилами то и дело бегали чиновники и офицеры, а к подъезду подкатывали одни сани за другими. Отдан был приказ о наказании двух солдат шпицрутенами и об экзекуции в одном из пригородных сел.
За обедом Муравьев громко рассуждал о французских революционерах, называл Ледрю Роллена подлецом и мерзавцем и говорил о могуществе и единодушии России с таким увлечением, что никто бы не мог подумать, что он неискренен, хотя многие помнили его столь же горячие похвалы французским революционерам.
Он мог одинаково превосходно и с энтузиазмом говорить и «за» и «против» одного и того же, мог приводить в исполнение разные замыслы, часто противоположные друг другу. Казалось, два человека жили в нем рядом.
При необычайной изворотливости Муравьева он не становился в тупик, когда одно его действие явно противоречило другому. В таких случаях он решительно принимал сторону правительства не только из страха перед властью, ради собственной безопасности и интересов карьеры, но еще и потому, что полагал все действия правительства по-своему тоже способствующими развитию, только более отдаленному, замедленному. Он также говорил громко, что возбуждать страх в народе полезно, так как это приучает к труду и к повиновению.
Наутро он изругал одного из старых чиновников, седого низкорослого забайкальца Михрютина, который служил всю жизнь верой и правдой и выбился в чиновники из «простых».
— Упеку в Нерчинск! Сгною! Мол-чать! — рявкнул на него Муравьев.
Михрютин не первый раз в жизни получал «распеканцию». Но, услыхавши, что новый губернатор хочет упечь его в Нерчинск, он вдруг не выдержал. «Кто? — подумал он. — Муравьев? Ах ты…»
Михрютин затрясся, побледнел и, сжавши кулаки, выкрикнул исступленно:
— Нет! Нет, ваше превосходительство! — Слезы выступили у него на глазах. — Михрютины в Нерчинске не бывали! Муравьевы бывали, а Михрютины не были.
Губернатор опешил. Действительно, родственники его — Муравьевы — были сосланы в Нерчинск по делу декабристов [66]. С тех пор говорили, что государь не любил фамилию Муравьевых. Ответить нечего, и у губернатора, казалось, отнялся язык. Он проглотил тяжкое оскорбление. А Михрютин, ни слова не говоря и не выказывая губернатору никакого уважения и не извиняясь, резко повернулся, вышел из кабинета, не одеваясь, сбежал по лестнице, выбежал на мороз и пустился бегом на Ангару, без шапки, в одном мундире, выхватил шпагу, сломал ее у проруби о свое колено, утопил, пустив под лед, скинул мундир и сам хотел нырнуть туда же, но тут его схватили офицеры и солдаты, посланные вслед губернатором.
Михрютин бился, не хотел возвращаться, но его утащили насильно. Так никто и не узнал, что произошло, почему человек хотел топиться. Муравьев никому не сказал ни слова и никаким наказаниям Михрютина не подверг.
Губернатор был человеком смелым, реальных опасностей не боялся. Тут же все было неясно. Он всю жизнь прожил при деспотизме, страшась тайн, доносов, воображая, что за ним тоже следят, пугаясь мести и расплаты каждый раз, когда осмеливался на какой-нибудь неосторожный шаг. Из-за этого часто приходилось отказываться от многого. Так и сейчас из-за этого больного страха он согласен был отказаться от чего угодно, от любого открытия.
Михрютин потряс его своей выходкой не меньше, чем все таинственные известия из Петербурга. Он понял, что живет среди врагов, что местное общество — сибирские чиновники и толстосумы спят и видят его гибель.
Временами казалось ему, что все обойдется благополучно. Он сетовал, что рано возомнил себя фигурой. Твердил себе, что в России нет и не может быть ни одного деятеля, кроме царя, и лучше быть взяточником и подлецом, чем иметь какие-либо собственные суждения; что нельзя тешить себя никакими надеждами на будущее и надо раз и навсегда позабыть свои либеральные чаяния.
«Эх, эта моя проклятая хвастливость! Дернул меня черт пускать пыль в глаза Черносвитову! Высказал ему свои взгляды, зачем? Молчи, молчи, Николай, держи язык за зубами! Тысячу раз я говорил это себе! Что за проклятый характер!»
И в то же время думал он с новой горечью, что правительство России губит страну и народ, уничтожает свежие силы, что люди — он видел это сейчас на своем примере — обязаны заглушать свои способности, отказываться от своих мыслей, от которых мог бы быть прок… «Каждый у нас сам себе жандарм… Сам себе запрещает мыслить. Да подымись восстание в самом деле, не на староверов надо рассчитывать, а армия первая подняла бы республиканское знамя! Да я бы сам взял командование! С лица земли бы стер всю эту мерзость, сволочь».
Но пока что он благодарил бога, что министр внутренних дел Перовский ему покровительствует.
«И как кстати заказал я и велел выставить в зале портрет государя во весь рост. А то стоит у меня один Державин…»
Муравьев поехал в собор и, хотя не верил в бога и откровенно говорил об этом, молился долго и истово, чтобы все видели.
Невельской, раздумывая обо всех событиях, тоже впал в страх.
«Явно, я подлежал бы аресту, не уйди в кругосветное!»
И разбирал его ужас, и не давала покоя страсть — довести до конца дело с Амуром.
Муравьев встретил его завитой и надушенный.
— Как вам понравилась Мария Николаевна?
По виду Муравьева никогда нельзя было сказать, что у него на душе.
— Вы помните, — заговорил губернатор, воодушевляясь:
— Что делает время! Она уже не та. Еще есть в ней и «лани быстрое стремленье» и что-то от лебедя, но уже седина пробивается… А глаза еще — прелесть! Но теперь у нее иная жизнь, иные заботы.
…в Полтаве нет
Красавицы, Марии равной…
…Ее движенья
То лебедя пустынных вод
Напоминают плавный ход,
То лани быстрые стремленья.
Как пена, грудь ее бела.
Вокруг высокого чела,
Как тучи, локоны чернеют.
Звездой блестят ее глаза;
Ее уста, как роза, рдеют… [67]
— В чем же перемена?
— Все мысли ее о детях. Ведь им предстояло быть записанными в тягловое сословие. Они должны были стать рабами. Рюриковичи! А какие дети у нее прекрасные! Сын весною закончил здешнюю гимназию, мальчик редчайших способностей, и я взял его на службу. Я сделаю ему карьеру! Дочь Нелли пятнадцати лет — прелесть что за девица.
«Потому она, верно, и думает о детях, что не желает для них своей доли, — подумал Невельской. — Конечно, когда висит такая угроза, вся забота будет о них».
— Это ей, все ей! Я вам покажу одно стихотворение Пушкина, которое есть тайна величайшая! Повесят любого, у кого найдут. Я сам добыл его, пустившись во все тяжкие…
Тебе — но голос музы тёмной
Коснется ль уха твоего.
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего? [68]
Муравьев долго рылся в ящике и достал какой-то лист.
— Ссыльный Муханов [69] читал мне наизусть, а я записывал своей рукой…
Губернатор встал в позу и, держа одной рукой развернутый лист, а другую поднявши, стал читать:
Прочитавши, он засиял… Невельскому показалось, что Николай Николаевич гордится, что такие люди сидят тут у него по тюрьмам и отбывают ссылку.
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд… [70]
— Декабристы имеют огромное влияние на нравы здешнего населения. Они пользуются уважением сибиряков, Сибирь их вечно будет помнить.
— Николай Николаевич, простите меня, но я хочу еще раз вернуться к делу, — заговорил капитан. — Ведь наш с вами труд пропадет даром, Николай Николаевич, если этой зимой не добьемся своего. Я пришел просить вас, умолять… То, что я слышу от вас, и вот эти стихи… — Невельской вдруг всхлипнул, но сдержался. Нервы его были напряжены до крайности, — утверждают меня в моем намерении. Вы… то есть мы… губим… Николай Николаевич, вы обессмертите свое имя. Россия вам будет вечно благодарна… Николай Николаевич, не сочтите за дерзость, но выход один — вы должны отклонить свое ходатайство, посланное вами на высочайшее имя.
Муравьев похолодел от изумления и гнева.
— Взять обратно мой доклад, посланный государю императору? — яростно воскликнул он. Его нервы тоже напряжены.
— Да, просите государя… Николай Николаевич, возьмите доклад обратно! Иного выхода нет. Доклад ошибочен. Лучше просить его величество сейчас, чем нанести страшный урон России. Я понимаю, что это значит, но лучше разгневать государя, чем все погубить, пока не поздно! Пока нет указа о Камчатке!
— Вы фанатик… Это смешно!
— Если не сделаем этого сейчас, мы гибнем!
— Дорогой Геннадий Иванович, я не могу сделать это, даже если действительно все погибнет! У нас в России привыкли к тому, что все гибнет, если нет на то повеления! Мы ничего не жалеем. Мало ли у нас погубленных открытий, изобретений. Этим ничего не сделаешь… Сколько талантливых людей гибнет, а сколько не смеет заявить о себе, опасаясь бог весть чего. Чем застращали! Да мы уничтожаем дух народа, сушим его душу…
— Николай Николаевич, — подходя к губернатору ближе, с отчаянием спросил Невельской, — что же делать?
— Действовать не во имя науки, а во имя красного воротника! И войти в доверие! И вот когда войдем в доверие — то мы с вами все совершим! Возьмем свое лишь со временем, хитростью! Вы не согласны?
— Нет, — гневно ответил Невельской. — Не сог-ла-сен!
«Вот забияка», — подумал Муравьев, глядя на его решительную фигуру.
— По-моему, действовать надо с поднятым забралом!
Капитан хотел еще что-то сказать, но, заикаясь, не смог и ухватил губернатора за пуговицу.
— Охота вам связываться с губернаторским мундиром, — неодобрительно глядя на судорожные пальцы капитана, шутливо заметил Муравьев. — Знаете, этого мундира я сам боюсь и не рад, что приходится оберегать его честь…
Невельской вздрогнул и живо опустил руки по швам. Стоя так перед генералом и заикаясь, он стал с трудом доказывать свое.
«Не дам ему на этот раз своего мундира», — решил губернатор и, отступив, сказал:
— У меня такое впечатление, что вам все время хочется подраться. Не правда ли?
— Нет, нет, ваше превосходительство!… — смутился капитан.
— Я чувствую, что в вас уйма энергии и некуда ее девать, Геннадий Иванович. Рано или поздно вы так раздеретесь с кем-нибудь, что еще мне придется расхлебывать. Да вы знаете, что о вас пущен слух, что вы забияка?
— Ваше превосходительство, я уверяю вас…
— И драться готовы?
«Кажется, на дуэль бы вызвал, найди виновника. Эка его разбирает». Веселое расположение духа вернулось к Муравьеву. Он стал отвечать шутками.
У капитана мелькнуло в голове, что, может быть, губернатор ему не доверяет. «Ведь если Николай Николаевич опасается за себя из-за пустяков, то ведь я-то действительно был с ними приятелем!…»
Невельской задумался.
— Едемте в дворянское собрание, довольно! — молвил губернатор.
— А где Бестужев [71]? — вдруг, подняв голову, тихо спросил сидевший Геннадий Иванович.
Муравьев вздрогнул и с тревогой взглянул на капитана.
— Какой Бестужев? — спросил он, вглядываясь со страхом и подозрением.
— Николай Бестужев, ссыльный моряк.
— Вам зачем? — стараясь казаться спокойным, спросил Муравьев.
— Мне хотелось бы видеть его, — глядя куда-то вдаль и мелко стуча пальцами по столу, сказал Невельской, не замечая перемены на лице губернатора.
— Бо-же спаси вас думать об этом! — воскликнул Муравьев, подкрепляя свои слова ударами кулака по столу.
«А что, если он действительно в заговоре? Зачем ему Бестужев? Ведь у Бестужева, наверно, есть единомышленники среди моряков».
«Что он подумал? — недоумевал Геннадий Иванович. — Неужели он в самом деле боится меня? Кой черт дернул меня помянуть Бестужева? Уж если на то пошло, как бы он ни был мне нужен, я обойдусь. А черт знает, чего пугаться? Может быть, сам замешан?…»
— Николай Николаевич, — вскочил капитан, — во имя будущего! Разрешите мне самому действовать.
— Ни боже мой!
— Возьмите доклад обратно!
— Ах, зачем вы, зачем? Оставим, это безумие…
Глава двадцать седьмая
СЕСТРЫ
Вихрями в бурные годы
В край наш заносит глухой
Птиц незнакомой породы,
Смелых и гордых собой.
Много тех птиц погостило
В нашей холодной стране,
Снегом следы их покрыло,
Смыло водой по весне.
Много залетные гости
Пищи стране принесли,
Мы в благодарность их кости
В мерзлой земле сберегли…
Омулевский (И. Федоров), «Залетные птицы».
Екатерина Николаевна взглянула на все проще. Она знала, что муж честен, старателен, в верности его престолу и отечеству сомневаться нелепо. Какие-то разговоры? Смешно и наивно думать об этом. Что значит, какие бы то ни было разговоры по сравнению с его деятельностью? Его можно обвинить только в жестокости с подчиненными, в порывах дикого гнева. Ей самой очень неприятны его выходки. Но она знала, что за жестокость в России не судят и даже враги не винят. Тут преступление — либерализм, а излишняя строгость с подчиненными, кажется, понимается как признак верности.
Она не допускала мысли, что заговор, открытый в Петербурге, мог бы оказаться выдумкой, что причиной арестов послужили лишь какие-то разговоры, и уверена была, что даже русское правительство не может действовать в таких случаях, не имея достаточных оснований. Нельзя же судить и приговаривать людей за одни домашние разговоры. Мало ли что скажешь в досаде или из бахвальства, из желания казаться оригинальным!… Она желала верить, что ее новое отечество имеет порядки и что законы его справедливы, что не в царстве произвола живет она и все эти прекрасные, милые, образованные люди, окружающие ее и мужа.
Муравьев соглашался с ней, но с первых же шагов по приезде допустил дикие выходки, то, что называют здесь «задал угощения», или «служебные похлебки», или что-то в этом духе.
Екатерина Николаевна была молода и счастлива, она не входила в такие подробности его служебных дел, но просила только об одном: не быть грубым, не оскорблять людей напрасно.
Несмотря на озабоченность всеми событиями, она жила своим миром, и не было, по ее мнению, никакой серьезной причины падать духом.