— Юлечка, ну посоветуй!
   — Ты же сам себе хочешь быть головой, так зачем же советы? Чтоб потом опять валить все на меня? Или опять на родственников?
   — Так я уж знаю! Знаю, что мне делать! — свирепо сказал Завойко.
   Он уже отправил рапорт Гилюле, где писал, что экспедиция Орлова все исполнила превосходно, что с гиляками договорились; главное, они согласны, чтобы русские построили редут на их побережье, на полуострове Коль, выходящем в Охотское море. Он написал коротко и о Невельском, о его открытиях, то самое, что не понравится дяде. Ведь для Фердинанда Петровича дело осложнялось еще и тем, что он в свое время приказал отправить экспедицию Гаврилова, которая доказала, что Амур недоступен.
   Спустя несколько дней Василий Степанович написал еще одно письмо в Петербург, все к тому же Гилюле, брату Юлии, любимому племяннику Фердинанда Петровича, или, как звали его чужие, Василию Егоровичу Врангелю, который сейчас вершил все дела в правлении Компании. Дядюшка на лето уехал к себе в поместье в Эстляндию и дел знать не хочет, рассорился со всеми в Петербурге.
   Завойко написал кратко, помянул, что вечно благодарен дядюшке и вечно будет молить бога за его благодеяния, но что сам решил уходить из Компании и подтверждает то, что писал прежде. Дальше следовало кратко об открытиях Невельского.
   — Вот теперь слушай внимательно, Юлечка, — сказал он, читая жене письмо.
   А дальше было написано, что Невельской держится гордо, пошел к Амуру без инструкции, хотя и не имел права, но тут похвалялся, что открытия Компании ничтожны и будто ничтожно значение экспедиции Орлова… Напрасно дядюшка, как тут выяснилось, дозволил познакомиться Невельскому с картой Гаврилова, так как эту самую карту он и привез, лишь с другими цифрами промеров и самыми небольшими изменениями. Дальше Завойко писал, что трудно сказать, верно ли, что Невельской сделал исследования и как правильно он там все произвел, что действия Компании нужно продолжить, и полагает, что экспедицию Орлова надо опять послать весной к гилякам и все это дело взять на себя Компании, как она уже давно начала это и может довести до конца.
   Тут он пояснил жене, что Компания могла бы обосноваться с факторией у гиляков, что они продадут нам землю. И тут же прочитал второе письмо, к дяде, написанное кратко, что Невельской вернулся с устья и что вход в Амур хорош, а вся остальная часть письма была заполнена рассуждениями о том, как относится Завойко к предложению Муравьева стать камчатским губернатором.
   — А уж больше я ему ничего писать не буду, остальное допишешь ты.
   Юлия Егоровна сделала много замечаний по письму к Гилюле. Резкости были сглажены, обвинения смягчены. Она знала, что брат и так все поймет и примет меры. Она переписала письмо мужа своей рукой. Он написал только первую фразу вначале, что сам писать не может, потому что нездоров, и поэтому под его диктовку пишет Юленька…
   Море шумело и било льдины. Тяжелый вал битого льда то вздымался под берегом, то опускался. Стояло самое плохое время для Аянского порта. Ветер дул с юга прямо в бухту. Этот ветер напоминал о неприятных разговорах с Невельским, который утверждал, что при южных ветрах Аян открыт.
   Если бы не этот ветер, дующий в ноябре и декабре ежегодно и разводящий такое волнение, то бухта Аяна была бы первоклассным портом, и она такая именно и есть, но только не надо оставлять суда на зимовку и осенью не производить тут разгрузки и погрузки. Из-за этого ветра Невельской и другие ему подобные личности, конечно, еще будут придираться к Завойко.
   На зиму было заготовлено коровье и оленье мясо, бочки соленого и свежемороженого сала, мешки пельменей, связки колбасы, окорока, много картофеля и соленой черемши. Юлия Егоровна целыми днями занималась с детьми по-немецки, по-французски и по-русски. В компанейских амбарах все было в порядке, пушнина из Аляски отправлена вовремя, а та, что ждала зимнего пути, приготовлена в тюках. Муж и жена трудились не покладая рук, и все это видели. Казалось бы, их семейное счастье могло быть полным. А у Завойко дела одно другого неприятнее. У него мысли — как весной перевозиться на Камчатку, но и тут беда, вернее, огорчение. Указа о назначении нет! Посулы губернатора были, на посулы он щедр, а чина все еще нет. «Все еще я не адмирал и не генерал, хотя вот-вот уйду из Компании».
   Тут, Е Аяне, ветер и ледяной шторм, а у Завойко все готово к зиме и подсчитано, сколько каждый служащий съест за зиму продовольствия и выпьет вина. Завойко обо всех подумал, даже о тунгусах, живущих вокруг. А там, в Петербурге и в Иркутске, люди задавали балы, жили в свое удовольствие, шумели и хвастались, будто бы решали великие дела, которые он тут делает незаметно, и, конечно, хлопотали себе за это чины и ордена.
   «А Василий Степанович Завойко, — думал о себе хозяин Аяна, — должен и кулаком и горбом делать черное дело. И вот оно, море, шумит и не шутит, и надо успеть все и всегда сделать. Завойко успевает. Его чернят и хотят отнять у него и у его детей то, что принадлежит ему. Ну вот, пусть Гилюля поймет, что дядюшка должен нести за все это ответственность. Невельского за его дерзости давно надо поставить на свое место. Компания пусть проверит, верно ли он там мерил или наврал».
   Письмо было уже далеко, — верно, подъезжало к Петербургу, когда море стало. Теперь вокруг ледяное безмолвие. Лишь изредка, в очень сильный ветер, слышен далекий гул и шум. Это море грохочет у края льдов. Дети бегают на сопку и говорят, что видно, как водяные горы вздымаются далеко-далеко за огромным полем льда. Там сейчас бушует шторм! Но до Аяна шум почти не доносится. Только чуть слышно… Завойко сидит в эти дни у себя на мезонине и размышляет, что еще надо написать.
   Письмо к дяде пошло со своим человеком — попутчиком, родственником Врангелей, который служил несколько лет на Прибыловых островах и нынче осенью возвращался в Петербург. Он и письма передаст, и еще кое-что расскажет. Жаль, что дядя не в Питере, а у себя в Эстляндии. Но Гилюля — золотая голова, с полуслова поймет все, что надо. Вот тогда уж Невельской узнает, как отнимать у других славу и как подкапываться! Что Завойко трудится, как крот, занимается делом, то это сразу понял даже Николай Николаевич и это видят все. Завойко стоит тут и честно служит. И если нападет враг и придется сражаться, то на первой позиции будет Завойко, который охраняет весь рубеж государства и который привел в повиновение даже американских китобоев…

 
   В Петербурге стояла трескучая зима, и стены больших трех— и четырехэтажных зданий побелели от инея, так что ребятишки в подъездах выцарапывали на стенах разные рисунки — лошадей и собак.
   Российско-американская компания, зеленое трехэтажное здание которой стоит у Синего моста двумя подъездами на Мойку, по значению своему приравнивалась к самым высшим правительственным учреждениям. Давно прошло то время, когда пайщиками были ее создатели — сибирские купцы. Еще в начале века правление Компании переведено из Иркутска в Петербург, и все доходы от котиковых промыслов, от охоты на зверей в океане, на Аляске, на Курилах и на всем Охотском побережье идут в Петербург. Высочайшие особы были пайщиками Компании, богатейшие лица в империи, первые министры, любимцы государя, старые адмиралы, почтенные лица, вдовы самого высокого положения. Гилюля это всегда помнил и поэтому для правления Компании заводил всегда все самое лучшее.
   Гилюля любил хороших рысаков и следил, чтобы компанейские славились в Петербурге и не уступали бы никому, кроме царских и великокняжеских. Он любил мчаться на рысаке, который вот этак артистически выбрасывает свои сухие ноги и звонко цокает на морозе коваными копытами. Но ему нравилась не сама езда, а сознание своего положения в обществе. Гилюля, снимая бобровую шапку, раскланивается, то поспешая сам сделать это первый, вовремя, с достойным видом, то отвечая вежливо, то небрежно.
   Он любил, чтобы полсть, цвет саней, костюм на кучере, упряжь — все было подобрано как следует. Он любил порядок во всех делах Компании, в больших и малых, великолепно поставил отчетность, любил, чтобы полы были натерты и в Компании и дома, брюки модны и выутюжены, чтобы к сестре его, страдавшей тяжелым гастритом, приезжал бы врач-педант, который все отлично определяет, требует точно держаться наставлений и не обращает никакого внимания на жалобы и предположения самой больной, чтобы брат его, гимназист, писал ему еженедельно отчет по всей форме о своих классных делах, и полагал, что этим приучает его к порядку и готовит к будущей карьере.
   Гилюля читал английские и немецкие газеты, всегда следил внимательно за деятельностью Ост-индской и Гудзонбайской компаний. Он хранил во всем честь Компании и был уверен, что лучше его никто не знает их, конечно кроме дядюшки.
   У здания Компании рысак встал как вкопанный.
   — Пожалуйте, пожалуйте, Василий Егорович, — встретил его краснолицый швейцар. Коренастые люди в ливреях засуетились, раздевая и очищая его от снежной пыли.
   Гилюля высок, у него редковатые волосы, плоские, жесткие светлые бакенбарды, широкое желтовато-бледное лицо, серые глаза, длинные руки. Он опрятен, одет свободно, удобно и богато, в лучшее английское сукно.
   За последние дни у него немало хлопот…
   Еще не получив частного письма Завойко, а имея лишь официальные известия от него, молодой Врангель прекрасно понял, что это скандал. Компания не смела оставить так этого дела. Ее престиж был превыше всего. В это время приехал в Петербург Михаил Корсаков — адъютант и любимец Николая Муравьева. Явился в правление, расхвастался, расхвалил Невельского и держался как-то уж очень независимо.
   Гилюля, хотя и русский по матери, ко всему русскому относился с большим недоверием. Он водил компанию с молодыми немцами из баронских семей, и лучшим его другом был Мишель Рейтерн, который называл русских русопятами и русоперами. Гилюле всегда казалось, что к нему, к барону, вот такие русские, как этот Корсаков, как-то нехорошо относятся, дерзки и надменны, кажется из зависти, недовольны, что на таком месте сидит барон Врангель, а не какой-нибудь татарский или боярский потомок — Мордин или Рылеев [78]. Корсаков ему не понравился, по он, конечно, не подал виду. А известия были весьма неприятны. И посоветоваться, как тут быть, не с кем. Дядя, который все может и все знает, в Эстляндии. Как подступиться к нему? Гилюля понимал, что надо дать попять дяде, что его же репутация в опасности.
   Гилюля очень любил колонии и все компанейские дела, хотя на восток не ездил далее, чем за пятьсот верст от Петербурга, когда служил в департаменте корабельных лесов в Морском министерстве и писал книгу о государственных лесах. Он никогда не видал Аляски, Камчатки и Тихого океана. Но радость его велика была всякий раз, когда оттуда приходила какая-нибудь новая карта, рисунок или приезжал алеут, не говоря уже о служащих Компании или караванах с колониальными товарами.
   Гилюля с юности приучен восторгаться подвигами дяди, совершенными в колониях, и жить его интересами. К тому же управление колониями — дело оригинальное, модное. Правда, не все это понимают. Ведь в России этим очень мало интересуются, нет настоящего колониального духа, как у европейцев, хотя все сочувствуют делам славной Компании, которая владеет частью Америки. Кто еще в Петербурге может этим похвастаться?
   Гилюля привык считать себя и Компанию единым целым. Он и в самом деле хорошо знал постановку дел в правлении Компании и живо сообразил, что открытие устьев Амура не только удар по престижу Компании: в будущем это повод для посягательств на привилегии Компании, на ее монополию. Могут заявить, что она не оправдала своего права заниматься там открытиями и исследованиями и эксплуатировать природные богатства, если одно из важнейших открытий сделано личностью из другого ведомства, и все это после неудач, которые постигли в этом же деле компанейских служащих.
   «И ведь дядюшка Фердинанд Петрович получил высочайшую благодарность за эту экспедицию! Что же, этот Невельской воображает, что высочайшая благодарность была напрасна?»
   Он глубоко был оскорблен и за дядюшку и за всю Компанию: в правлении он привык вершить все дела вместе с Политковским, который отлично понимал, что Василий Егорович ставленник дяди, и без его согласия ничего не делал.
   Гилюля привык, что все происходящее на Тихом океане делается с ведома правления, распоряжаются в Аяне — Завойко, на Аляске — Тебеньков и Розенберг и обо всем докладывают сюда, в Петербург. Гилюля привык считать весь Тихий океан как бы собственностью дядюшки и вообще Врангелей, так как два места из пяти в правлении Компании принадлежат им, а Политковский никогда с дядей не спорит. Куприянов [79], правда, всегда в оппозиции, но его удалось изолировать. Он нервничает и выглядит смешным, хотя, конечно, служил там, плавал на Тихом океане, Куприянов — адмирал. Кто-то говорил Гилюле, что Невельской приходится ему родственником.
   Гилюля не желал никому уступать ни на йоту. Завойко, конечно, понимал, какой шум теперь подымут тут, в Петербурге, враги Компании, как накинутся на ее привилегии… Муравьеву нужен Амур, он тут все твердил об этом. Гилюля признавал, что Муравьев человек дела, тем более что государь любит его. Уж это зло непоправимое, когда государь любит того, кого можно бы и не любить. Людям, подобным Муравьеву, любовь государя и покровительство вельмож заменяют, по мнению Гилюли, энергию и деловые качества. По протекции им все дается. Но Муравьев осторожен, он не навредит Компании, и с ним приходится считаться.
   Догадки, предположения и планы возникали в голове Гилюли, но он отвергал их, не находя выхода. День ото дня он приходил к мысли, что тут надо поднять дядюшку. Но как написать ему об этом? Очень опасно! По нынешним временам, когда перечитывается вся корреспонденция, письмо можно послать только с нарочным.
   Дядя сам поймет, какой козырь в руки получают его смертельный враг — начальник Главного морского штаба князь Меншиков, который ненавидит в последнее время Компанию, и еще больший враг — министр внутренних дел Перовский. В морском ведомстве косятся на Компанию. А московские либералы хотели бы сами пробраться в колонии, портов там настроить, навезти туда лабазников, алтынников откуда-нибудь из Нижнего или из Иркутска…
   Вот в эту-то пору и получил Гилюля частное письмо из Аяна от сестры и зятя.
   А вскоре пришло известие от дяди. Он сообщал кратко, что Завойко написал об уходе из Компании. Сам дядюшка собирался в Петербург.
   «Ну, теперь гром грянет над их головами!» — торжествующе думал Гилюля, обкусывая гусиное перо.
   Кое-что уж было сделано. В Министерстве иностранных дел Сенявин — начальник азиатского госдепартамента — ужаснулся, узнавши, что судно ходило в Амур без инструкции.
   В Военном министерстве отозвались весьма неодобрительно о действиях Муравьева.
   Сенявин сказал Гилюле, что граф Карл Васильевич Нессельроде сам будет докладывать обо всем царю.
   Вскоре Гилюля узнал, что доклад состоялся…


Глава тридцать первая


 
ОБИДЫ НЕ ПРОЩАЮТСЯ



   Жизнь русскую, не установившуюся, задержанную и искаженную, вообще трудно понимать без особенного сочувствия…

   А. Герцен [80].




 
   Загремела щеколда, и огромная фигура Волконского с тяжелой сутулой спиной спустилась во двор, где снег, как видно, тщательно отгребали с той стороны, куда калитка открывалась. Сергей Григорьевич повел Невельского по тропе, протоптанной в снегу, к дверям маленького двухэтажного бревенчатого дома, нижний этаж которого был полуподвальным. Ставни в обоих этажах белы; крыша на доме высокая и горбатая.
   Спустились по лесенке в полуподвал, открыли дверь, обитую кошмой, и вошли в просторную светлую кухню, с низкими окнами на солнце и с русской печью. У окна на низеньком табурете сидел старик. У него в руках ичиг, а рядом на столике вар, суровые нитки, иглы, шило, куски кожи.
   — Здравствуй, Михаил Васильевич, — снявши треух, поклонился ему Волконский.
   — Здорово, здорово, паря, Сергей Григорьевич! — тонким голосом отозвался старик, подымаясь с табуретки. — Давненько не заходили, милости просим, к нам-то надо было бы уж давно, давно, да все чего-то вас нету. Все думаю, чё же это Сергей-то Григорьевич-то глаз не кажет, дружка-то своего поджидал, поджидал.
   — Знакомься, Михаил Васильевич, — капитан Геннадий Иванович Невельской.
   — Пожалуйте, пожалуйте в зальцу, — выкинул обе руки старик в сторону по направлению к лестнице наверх. — Я, видишь, тут сижу, ичиги шью, светло, хоть цельный день обутки шить можно; видишь, я избу-то ловко-ловко поставил, все солнце на кухне… Анна! — крикнул старик, подбегая к крутой узкой лестнице и подымая голову наверх.
   Со второго этажа отозвался женский голос.
   — Поди-ка, поди-ка сюда, посмотри-ка, кто зашел-то; Уж не обессудьте нас, Геннадий Иванович, пожалуйте!
   — Нет, что же, помилуйте!…
   — Нет уж, в зальцу, в зальцу пожалуйте, — упрямо приговаривал Пляскин, видно желая поскорее выпроводить гостей из кухни. — Анна… Ах ты, тварь, зараза, — рассердился старик, наткнувшись на черную лохматую собаку, лежавшую у ножки стола, положив морду на лапы, и наблюдавшую за людьми. — Поди-ка ты, тварюга, на улицу…
   Пляскин приоткрыл дверь. Собака нехотя вышла, словно испытывая неловкость за хозяина, что он так всполошился и всю вину сваливает на нее, разумную собаку, которая просто хотела послушать, что тут будут говорить, и посмотреть на нового человека. А старик из угодливости гонит ее вон. Собака подчинилась. Дверь захлопнулась. Хозяин вслед за гостями поднялся наверх.
   Второй этаж разделен беленой перегородкой с занавесками на двери. Пол выкрашен, на окнах горшки с цветами, в углу свернута трубой какая-то кошма, на ней полушубок и в самом углу ружье.
   — Маркешкино-то барахло убери отсюда, — велел жене Пляскин. — К нам сродственник приехал с китайской границы, гостит, ночует тут. Видишь, как спали, так еще не убрались, все некогда. Солнце в обед, а мы со старухой все крутимся да толчемся вокруг себя…
   Пляскин и Волконский разговорились про разные здешние дела, про базар, про охоту и лошадей. Михаил Васильевич был предупрежден, что к нему зайдет капитан, но не знал, по какому делу.
   Старики, оба седые и рослые, оба с длинными волосами, в простых рубахах, сидели напротив друг друга.
   У Волконского брови густые, черные и. крупный нос, властный, пристальный взор, густой голос. У Пляскина лицо скуластое, плоское, широкое, как у монгола. Усы жесткие, темно-русые, с густой проседью; борода растет плохо, он ее бреет, шея желтая, в морщинах. Он плечист, но суше Волконского.
   Сергей Григорьевич сказал, что Невельской пойдет на Амур на корабле, зайдет с моря, ищет людей, побывавших на этой реке, хочет поговорить.
   Пляскин, как и все иркутяне, уже кое-что слыхал про эти дела, однако сам побаивался беседовать с капитаном по многим причинам.
   — Вот Маркешка-то бы рассказал, так ладно было бы! — воскликнул Пляскин. — Он поди бывал на Амуре-то? — обратился Пляскин к жене, вносившей блюдо с картофельными шаньгами и пирог с толченой черемухой.
   — Да бывали ли, нет ли, уж как сказать, — уклончиво отозвалась Анна Алексеевна, моложавая черноглазая женщина с круглым лицом, скулы которого были сглажены ее полнотой. — Да, однако, уж и как сказать, не знаю. Тамо-ка они где-то близко живут. Амур-то у ног течет, так как не бывал.
   — Ах, Анна Алексеевна, — воскликнул Волконский, — какие же вы дипломаты с Михаил Васильевичем! Да разве ты сам не бывал? — обратился он к хозяину.
   — Да уж не знаю, бывал ли, нет, уж чё-то позабыл.
   — Сам мне рассказывал, что смолоду с артелью ходил из Нерчинска на Амур, — обратился Волконский к капитану, — и еще говорил, что там трава огромная, выше человеческого роста… Как ты не помнишь? — пробубнил Волконский недовольно.
   — Вот память-то стариковская, — прищурился хозяин хитро, но весело, так что оставалась надежда, что, быть может, вспомнит.
   — Какой тут подвиг — на Амур-то ходить! Река и река! — сказала Анна Алексеевна. — Наш-то тятя так все сказывал, что, мол, Шилка да Аргунь, они сделали Амур… Подвига-то нет! Ей-богу, — улыбаясь, покачала она головой. — Только шибко взыскивают за это. Так нынче поди никто и не ходит. Маркешка-то сказывал, полиция в нашу станицу приехала, будто хотели даже запретить на китайской стороне сено косить. Уж это чё такое?
   — Она, видишь, родом-то с Аргуни, откуда все походы-то начинались. Тоже поди знает, какие там неведомые страны! Девкой-то поди с отцом лапы сбила, огребаясь. Бечевой-то таскала лодки отцу. Она ведь дальняя, я ее брал, когда сам там скитался.
   — Нет уж, ты изволь, выкладывай все, а мы тебя не подведем. Я помню, ты мне много рассказывал. Про какого-то знакомого, которого везли в клетке на верблюде из Китая.
   — Так вот самый Маркешка Хабаров и есть! — показывая на неубранную кошму, воскликнул Пляскин. — Спроси-ка его, так он расскажет. А я уже не помню. Да и где бывал, уж не знаю, названия все позабыл.
   — До Каменки, говорил, не могли дойти, — снова, обращаясь к капитану, как бы между прочим обронил Волконский и хитро прищурил один глаз.
   Хозяин вспыхнул.
   — Пошто до Каменки не дошли? Нет, потом-то мы и до Каменки, и до Богдойки, и до Шилензы были, на Сухую Падь шли, чуть не до Улус-Модона… Пошто не могли до Каменки дойти? — с обидой сказал старик.
   — Да ведь сам же ты сказывал, что боязно было, там стражники ходят.
   — Нет, нет, Сергей Григорьевич! Ты чего-то хватил! Стражников там не бывало! Это летом мы встречали, они на лодках идут, их орочены берегом тащат, найон [81] едет, жирный, как максун.
   — Что такое максун? — спросил Невельской.
   — Паря, как не знаешь! Для Сибири выхода ищешь, чтобы к морю дорога была, а сибирской рыбы не знаешь. Чем торговать-то будем?
   — Разве максуном? — спросил Волконский.
   — Конечно, чем не рыба максун, жира в ней — дивно! Паря, не рыба — объеденье. Сказывают, такой рыбы нигде нет. Пошто ею не торговать?
   — А как-де вы на Амуре чуть с голоду не пропали?
   — Ну, это где не бывает. Это поди-ка и в Москве с голоду пропасть можно. А потом мы знакомых завели, так уж больше не голодали никогда. Они нам дозволяли из своих запасов брать. У меня знакомый есть, аж с самой Бурей, все звал к себе гостить и рассказывал. Он русские молитвы знает. Мало что у русских никогда не бывал.
   — Что же он, крещеный? — спросил Невельской.
   — Не знаю, крещеный ли Хунька? — обратился старик к жене, но та молчала, видно намереваясь держать язык за зубами.
   Появилось вино, Пляскин и гости выпили по рюмке.
   — А один раз зимовали мы в тайге, и была непогода, а Хунька мне стал рассказывать, что видал карту, на которой по-китайски все написано, и стал объяснять, что, мол, маньчжур обманывает Русь.
   — Чем же?
   — Да будто, видишь, границу признали по Становому хребту, а хребет идет и расходится надвое. По какой ветви — не сказано. Вот Хунька тот раз клялся, будто граница не так идет, не по тем горам, неверно нынче признана… Вот у нас в доме, жалко, бумаги нет, я бы нарисовал…
   — Да вот бумага, — живо достал капитан тетрадь.
   — Я, когда с экспедицией ходил, так видал карту, на Хунькину похожа.
   Старик довольно толково нарисовал Становой хребет, идущий из Забайкалья к морю и разветвляющийся надвое.
   Невельской сидел, вытянув шею. У него был такой вид, словно он сильно испугался. Глаза его перебегали с лица старика на тетрадь и обратно.
   Внизу хлопнула дверь. Старик закрыл тетрадь, вскочил и сбежал по лестнице. Пришел сын его — мужик лет тридцати, недавно вернувшийся из дальней поездки.
   — Наверх зайдешь, чего будут спрашивать — ни слова!
   — Да я уж слыхал, они проводников на Амур ищут, — отозвался сын. — Слыхать, идет разговор. Туда собирают экспедицию.
   — Молчи, дурак! — Старик сделал зверское лицо и показал кулак. — Ничего не знаешь! Был в Забайкалье — и все. Захочет Маркеша — пусть сказывает. Где он запропастился?
   — Сейчас зайдет, — спокойно отвечал сын.
   — Вот Маркешка приехал, — сказал старик, возвратившись к гостям. — Он уж тасканый, его давить хотели и протокол с его сымали, и он ничего не боится. Он из той же станицы, откуда моя Анна. Старший-то мой сынок, Иван, нынче туда гостить ездил, шурин помер, так делились, ему доля вышла. Вчерась вернулся, не ближняя дорога, да Маркешка увязался с ним. Будет вам кстати.