еще был приличный человек.
-- Ох, я боюсь идти спать, -- сказала
Шоша.
-- Нечего тебе бояться, -- возразила Бася. --
Добрые люди не станут никому досаждать
после смерти. Иногда трупы не знают, что они
мертвы, выходят из могил и гуляют среди жи-
--
вых. Я слыхала о человеке, который раз пришел домой, когда его семья
справляла по нем траур. Он открыл дверь, увидал, что жена и дочь сидят на
полу без обуви, зеркало занавешено черным, а сыновья разрывают полы одежды,
и спросил: "Что здесь происходит? Кто умер?" А его жена ответила: "Ты", и он
исчез.
-- Ох, мне приснится страшный сон.
-- Надо сказать: "В Твои руки отдаю свою
душу" -- и спать будешь спокойно, -- посове
товала Бася.
После обеда Бася подала чай с домашним субботним печеньем. Потом мы с
Шошей пошли прогуляться: от дома No 7 по Крох-мальной улице до No 25. Тут
можно гулять даже ночью. Дальше ходить опасно -- могут пристать пьяницы или
хулиганы. Есть улицы, на которых еврейские магазины открыты в субботу, но не
на Крохмальной. Лишь одна чайная держала дверь полуоткрытой, и то посетители
пили здесь чай в кредит. Даже коммунистам не позволяли платить в кассу. Бася
помнила, как в давнее время всякая шпана могла прицепиться к молодой парочке
и потребовать несколько грошей за то, что они отвяжутся и не будут больше
приставать. Но так было раньше, сказала она. Во время первой русской
революции в 1905 году социалисты объявили войну ворам, карманникам,
взломщикам, и все они попрятались по своим углам. Многие бордели
ликвидировали. Исчезли проститутки. Бордели вернулись, карманные воришки
тоже, но грабители исчезли навсегда.

Мы с Шошей не спеша шли вдоль улицы. Пересекли почти пустую площадь. У
дома No 13, напротив дома No 10, Шоша остановилась.
-- Тут мы раньше жили.
-- Да. Ты говоришь это каждый раз, когда
мы проходим мимо.
-- Ты стоял на балкончике и ловил мух.
-- Не напоминай мне об этом.
-- Почему?
-- Потому что мы делали с божьими созда
ниями то же, что наци сделают с нами.
-- Мухи кусаются.
-- Мухам положено кусаться. Такими их
создал Бог.
-- А почему Бог создал их такими?
-- Шошеле, на это нет ответа.
-- Ареле, я хочу зайти в наш двор.
-- Ты это уже делала тысячу раз.
-- Ну позволь мне.
Мы пересекли улицу и заглянули в темную подворотню. Все осталось таким
же, как двадцать лет назад, только умерли многие из тех, что жили здесь
когда-то. Шоша спросила:
-- Тут еще есть лошадь в конюшне? Когда
мы здесь жили, лошадь была каурая, со звез
дой на лбу. Лошади долго живут?
-- Примерно лет двадцать.
-- Так мало? Лошади такие сильные.
-- Иногда они доживают до тридцати.
-- Почему не до ста?
-- Не знаю.
-- Когда мы здесь жили, по ночам приходил
домовой, заплетал лошадиный хвост в мелкие
косички. И гриву тоже. Домовой взбирался на
лошадь и скакал на ней от стены к стене всю
--
ночь. Утром лошадь была вся в мыле. И пена стекала с лошадиной морды.
Она была еле живая. Зачем домовые такое делают?
-- Я не уверен, что это правда.
-- Я видела эту лошадь утром. Она была вся
в мыле. Ареле, мне хочется заглянуть в ко
нюшню. Хочу посмотреть, та же там лошадь
или другая.
-- В конюшне темно.
-- А я там свет вижу.
-- Ничего ты не видишь. Пошли.
Мы пошли дальше и дошли до дома No 6. Шоша опять остановилась. Это
означало, что она хочет что-то сказать. Шоша не могла разговаривать на ходу.
-- Что тебе, Шошеле?
-- Ареле, я хочу, чтобы у нас с тобой был
ребенок.
-- Прямо сейчас?
-- Я хочу быть матерью. Пойдем домой.
Я хочу, чтобы ты сделал со мною -- ты сам
знаешь что.
-- Шошеле, я уже говорил тебе, я не хочу
иметь детей.
-- А я хочу быть матерью.
Мы повернули назад, и Шоша опять заговорила:
-- Ты уходишь в газету, и я остаюсь одна.
Я сижу, и чудные мысли приходят мне в голо
ву. Я вижу странных человечков.
-- Что это за человечки?
-- Не знаю. Они кривляются и говорят та
кое, чего я не понимаю. Это не люди. Иногда
они смеются. Потом начинают причитать, как
на похоронах. Кто они?
--
-- Не знаю. Это ты мне скажи.
-- Их много. Некоторые из них солдаты.
Они скачут на лошадях. Поют грустную пес
ню. Тихую песню. Я испугалась.
-- Шошеле, это твое воображение. Или ты
дремлешь и видишь это во сне.
-- Нет, Ареле. Я хочу ребенка, чтобы было
кому читать по мне кадеш, когда я умру.
-- Ты будешь жить.
-- Нет. Они звали меня с собой.
Мы опять прошли мимо дома No 10, и опять Шоша сказала:
-- Позволь мне заглянуть во двор.
-- Опять?!
-- Ну позволь мне!
--
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
У Геймла умер отец, оставив ему состояние в несколько миллионов злотых
и доходные дома в Лодзи. Родственники и друзья советовали Геймлу
переселиться в Лодзь, чтобы распоряжаться своими капиталами и присматривать
за доходными домами. Но Геймл сказал мне:
-- Цуцик, человек подобен дереву. Нельзя
обрубить корни у дерева и пересадить его на
другую почву. Здесь у меня вы, Морис, дру
зья из Поалей-Сион. На кладбище покоится
прах моей дочки. А в Лодзи я каждый день
буду вынужден встречаться с мачехой. А глав
ное, там будет несчастлива Селия. С кем она
там будет общаться? Пусть только будет мир
на белом свете, а уж мы как-нибудь прожи
вем и здесь.
Файтельзон одно время собирался уехать в Америку, но потом отступился
от этого плана. Друзья звали его и в Палестину, обещая, что он сможет
получить хорошее место в Еврейском университете Иерусалима. Но Файтельзон
отказался.
-- Туда теперь ринутся немецкие евреи, --
сказал он. -- В них больше прусского, чем в на
стоящих пруссаках. К ним пришлось бы при
спосабливаться так же, как и к жизни среди

эскимосов. Проживу как-нибудь без университетов.
Все мы жили настоящим -- все евреи Польши. Файтельзон сравнивал нашу
эпоху с началом второго тысячелетия, когда все христиане Европы ожидали
Второго Пришествия и конца света. Пока не вторгся в Польшу Гитлер, пока нет
революции, не разразился погром -- каждый такой день мы считали подарком от
Бога. Файтельзон часто вспоминал своего любимого философа Отто Вейнингера1 с
его философией "как будто". Настанет день, когда все истины будут
восприниматься как произвольные определения, а все ценности -- как правила
игры. Файтельзон тешил себя мыслью построить замок идей, моделей различия в
культурах, систем поведения, религий без откровения -- что-то вроде театра,
куда люди могли бы приходить, чтобы действовать без мыслей и эмоций. В
представлении должны будут участвовать и зрители. Тем, кто еще не решил,
какую игру они предпочитают, предлагалось принять участие в "странствованиях
душ", чтобы понять, чего же они хотят в самом деле.

Файтельзон продолжал:
-- Цуцик, я хорошо понимаю, что все это
вздор. Гитлер не примет никакой игры, кроме
своей собственной. И Сталин тоже. И наши
фанатики. Ночью, лежа в постели, я пред
ставляю себе мир-спектакль: вещи, нации,
браки, науки -- только элементы хорошо по
ставленной пьесы. Что произошло с математи
кой после Римана и Лобачевского? Что такое
Канторово "алеф-множество", или "множе
ство всех множеств"? Или эйнштейновская
теория относительности? Не что иное, как
игра. А все эти атомные частицы? Они возни
кают как грибы после дождя. А расширяю
щаяся Вселенная? Цуцик, мир движется в од
ном направлении -- все становится фикцией.
Что вы там гримасничаете, Геймл? Вы еще
больший гедонист, чем я.
-- Гедонист-шмедонист, -- отозвался Геймл. --
Если уж нам суждено умереть, давайте умрем
вместе. У меня идея! В Сохачевской синагоге
на второй день праздника всегда царило
бурное веселье. Давайте постановим, что
каждый день в нашем доме будет считаться
вторым днем праздника. Кто может нам зап
ретить создать свой календарь, установить
свои праздники? Если жизнь -- только наше
воображение, давайте вообразим, что каждый
день -- второй день праздника. Селия приго
товит праздничную трапезу, мы произнесем
киддуш, споем застольную песню и станем тол
ковать о хасидских проблемах. Вы, Морис, бу
дете моим ребе. Каждое ваше слово исполнено
мудрости и любви к Богу. У еретиков тоже су
ществует такое понятие, как богобоязненность.
--
Страх Божий. Можно грешить и все-таки оставаться богобоязненным.
Саббатай Цви -- не лжец, он все понимал. Настоящий хасид не боится греха.
"Миснагда"1 можно запугать ложем из гвоздей или Геенной огненной. Но не нас.
Раз все от Бога, Геенна ничем не отличается от Рая. Я тоже ищу удовольствий,
но теперешним людям для веселья нужны громкая музыка, вульгарные шансонетки,
женщины в шиншилловых манто, и кто их знает, что им еще надо, -- их даже
тогда одолевает тоска. Пойду ли я к Лурсу или в Зимянскую -- там сидят и
листают журналы с портретами проституток и диктаторов. Там нет и следа того
блаженства, которое мы имели в Сохачевской синагоге -- среди обтрепанных
книг, с керосиновой лампой под потолком, в толпе бородатых евреев с пейсами
и в драных атласных лапсердаках. Морис, вы это понимаете, и вы, Цуцик, тоже.
Если Богу нужны Гитлер и Сталин, студеные ветры и бешеные собаки, пусть Его.
А мне нужны вы, Морис, и вы, Цуцик, и если правда жизнь так горька, пусть
ложь даст мне немного тепла и радости.
-- Наступит день когда все мы переедем к
вам, -- сказал Файтельзон.
-- Когда же? Когда Гитлер будет стоять у
ворот Варшавы?
Геймл предложил Файтельзону издавать журнал, который тот все собирался
основать на протяжении многих лет, предложил ему написать книгу о
возобновлении и модернизации игры и назвать ее "хасиды". Геймл готов

был финансировать и журнал, и книгу, и перевод на другие языки. Все
грандиозные и революционные эксперименты происходили при чрезвычайных
обстоятельствах, утверждал Геймл. Он предлагал построить первый храм игры в
Иерусалиме или, по меньшей мере, в Тель-Авиве. Евреи, говорил Геймл, не
похожи на гоев, они не проливали кровь уже две тысячи лет. Это, пожалуй,
единственная категория людей, которая играет словами и идеями вместо того,
чтобы играть оружием. Согласно Агаде, когда Мессия придет, евреи должны
будут попасть в Израиль не по железному мосту, а по мосту, сделанному из
бумаги. Может, не случайно евреи преобладают в Голливуде, в мировой прессе,
в издательствах? Еврей принесет миру избавление с помощью игры, и Файтельзон
станет Мессией.
-- А пока я не стал Мессией, -- обратился ко мне Файтельзон, -- может,
одолжите мне пять злотых?
Я остался ночевать у Ченчинеров. Наши отношения с Селией перешли в
платонические. Было время, когда я высмеивал это слово и то, что оно
означает, но теперь ни Селия, ни я больше не интересовались сексуальными
экспериментами. Селия с Геймлом старались убедить Файтельзона и меня
переехать к ним и жить одной семьей. С недавних пор Селия стала седеть.
Геймл как-то упомянул в разговоре, что Селию наблюдает врач и при нормальном

положении вещей ей следовало бы поехать в Карлсбад, во Франценбад или
на другой курорт. Но что с ней, он не сказал.
Как бывало и раньше, этим вечером разговор свелся к вопросу, почему все
мы сидим в Варшаве, и у всех был примерно один ответ. Я не мог оставить
Шошу. Геймл не мог уйти без Селии. Да и какой смысл бежать, когда три
миллиона евреев остаются? Некоторые богатые промышленники из Лодзи в 1914
году бежали в Россию и три года спустя были расстреляны большевиками. Я
видел, что Геймл больше боится путешествия, чем нацистского плена. Се-
лия сказала:
-- Если я увижу, что насилие уже непереносимо, я не стану ждать
завтрашнего дня. Моя мать, моя бабушка да и отец -- все они умерли в моем
возрасте, в сущности, даже моложе. Я живу только по инерции, или называйте
это как угодно. Не хочу ехать в чужую страну и лежать там больная в
гостинице или попасть в больницу. Хочу умереть в своей постели. Не хочу
лежать на чужом кладбище. Не помню, кто это сказал: мертвые всемогущи, им
нечего бояться. Все живущее стремится достичь того, что уже есть у мертвого
-- полный покой, абсолютная независимость. Было время, когда я панически
боялась смерти. Нельзя было даже произнести это слово в моем присутствии.
Купив газету, я быстренько проскакивала некрологи. Мысль о том, что я могу
есть, дышать, думать, в то время когда кто-то умер, казалась мне столь
непереносимой, что ничто в жизни меня уже не привлекало. Постепенно я
примирилась с мыслью о смерти -- смерть

стала решением многих проблем, даже идеалом, к которому надо
стремиться. Теперь, когда приходит газета, я читаю все некрологи. Я завидую
каждому, кто уже умер. Почему я не совершила самоубийство? Во-первых, Геймл.
Хочу уйти вместе с ним. Во-вторых, смерть сама по себе слишком важна, чтобы
совершить все одним махом. Она как хорошее вино -- его надо пить маленькими
глотками. Самоубийца хочет покончить со смертью раз и навсегда. Но тот, кто
понимает, хочет насладиться ее вкусом.
Спать легли поздно. Геймл захрапел сразу. Было слышно, как ворочается в
своей постели Селия, вздыхает, шепчет. Она то включала ночник, то выключала.
Пошла в кухню, приготовила себе чай, возможно, приняла пилюлю. Если все --
только игра, по словам Файтельзо-на, то наша любовная игра уже окончена или
по крайней мере отложена на неопределенный срок. В сущности, это была больше
его игра, чем наша. Я всегда ощущал его присутствие, когда был с Селией. В
разговоре со мной Селия часто почти буквально повторяла все, что уже говорил
мне Морис. Она усвоила его сексуальный жаргон, его капризы, манеризмы. Она
называла меня Морисом и другими его именами. Когда бы ни происходила наша
любовная игра, Файтельзон всегда незримо присутствовал. Мне казалось даже,
что я ощущаю запах его сигары.
Я заснул уже на рассвете. Утром было пасмурно и сыро -- наверно, ночью
прошел дождь. Но по всему было видно, что день обещает быть ясным.

После завтрака я пошел к Шоше и остался там до обеда. Потом отправился
на Лешно. Хотя ближе было бы пройти по Желязной, я выбрал путь по Навозной,
Зимней и Орлей. На Желязной могли привязаться польские фашисты. Я уже
спроектировал в уме собственное гетто. Некоторые улицы были опасны в любое
время. Оставались пока еще другие, более или менее безопасные. На углу Лешно
и Желязной опасность была наибольшей. Несмотря на то что я свернул с пути
еврейства, диаспора жила во мне.
Почти подойдя к воротам, я побежал. Во дворе было безопасно, и я
перевел дыхание. Медленно поднялся по лестнице. И сегодня, и в последующие
дни мне предстояло много работы. С газетным романом было уже покончено.
Теперь я обещал рассказ для литературной антологии. Был начат и другой роман
-- про саббатианское движение в Польше. Это уже серьезная работа, а не то
что серия выпусков для ежедневной газеты. Я позвонил, и Текла открыла мне.
Она натирала паркет в коридоре. Платье было подоткнуто, обнажая икры и
колени. Она улыбнулась:
-- Ну-ка, угадайте, кто вам звонил вчера ве
чером три раза?
-- Кто же?
-- Угадайте!
Я назвал несколько имен, но не угадал.
-- Сдаетесь?
-- Сдаюсь.
-- Мисс Бетти!
-- Из Америки?
-- Она здесь, в Варшаве.
--
Я промолчал. От Файтельзона я знал, что Сэм Дрейман умер и оставил
Бетти значительную часть своего состояния, но его жена и дети опротестовали
завещание. А теперь Бетти здесь, в Варшаве. И когда? В такое время, когда
все польские евреи мечтают уехать. Пока я так стоял, удивляясь, зазвонил
телефон.
-- Это она, -- сказала Текла. -- Она обещала позвонить утром.
Не прошло и года, как Бетти уехала в Америку, но я едва узнал ее, когда
в тот же день мы с ней увиделись в "Бристоле". Жидкими стали волосы. Они не
лежали уже, как прежде, на голове рыжей шапкой, а были какой-то безобразной
смесью желтого с рыжим. Под слоем румян и пудры лицо выглядело более плоским
и широким. Появились морщины, волоски на верхней губе и на подбородке. Где
ее носило все это время? Горевала ли она о смерти Сэма? Что-то случилось с
зубами, и на шее я заметил пятно, которого не было прежде. На ней были
домашние туфли без задников и кимоно. Бетти смерила меня взглядом с головы
до ног и сказала:
-- Уже совершенно облысел? И кто так одевается? Мне казалось, ты выше
ростом. Ну можно ли так опускаться? Ладно, не принимай близко к сердцу.
Просто я слишком впечатлительна. Мне не хватает здравого смысла, чтобы
разобраться, как говорят, в объективной

реальности. Варшаву не узнать. Даже "Брис- t толь", пожалуй, уже не
тот. Когда мы уезжали из Польши, я набрала с собой кучу фотографий -- твои и
других прочих, но все они где-то затерялись среди бумаг. Садись, мы > должны
поговорить. Что ты будешь? Чай? Кофе?.. Ничего? Что значит ничего? Я закажу
кофе.
Бетти сделала заказ по микрофону. Говорила она на смеси польского с
английским.
Усевшись поудобнее на стуле, Бетти продолжала:
-- Ты, вероятно, не можешь понять, зачем я приехала, особенно в такое
время. Я и сама удивляюсь. Точнее сказать, я уже перестала удивляться не
только тому, что делают другие, но и тому, что делаю я сама. Ты, конечно,
знаешь, что Сэм умер. Мы вернулись в Америку, и я была уверена, что с ним
все в порядке. Он занялся делами так же энергично, как и прежде. Внезапно он
упал и умер. Только что был жив, а в следующую секунду -- уже мертв. Для
меня это большое горе, но я завидую ему. Для таких, как я, смерть -- долгое
дело. Мы начинаем умирать с того момента, как начинаем взрослеть.
Голос у Бетти тоже изменился -- стал более хриплым, немного дрожал.
Кельнер позвонил и внес завтрак на серебряном подносе: кофе, сливки, горячее
молоко. Бетти дала ему доллар. Мы пили кофе, и Бетти говорила:
-- На корабле каждый спрашивает: "Зачем вы едете в Польшу? " Они все
собираются в Париж. Я всем говорю правду: что у меня старая тетка в Слониме
-- том городе, чье имя я

ношу, -- и я хочу повидать ее перед смертью. Считают, что не
сегодня-завтра Гитлер начнет войну, но я не уверена. Что хорошего для него в
войне? Он же хочет, чтобы ему все приносили на серебряном блюдечке.
Американцы и весь демократический мир потеряли главное свое достояние --
характер. Эта их терпимость хуже, чем сифилис, убийство, хуже, чем безумие.
Не смотри на меня так. Я все та же. И в то же время, пока мы были врозь, я
прожила целую вечность. Я страдала настоящими нервными припадками. Раньше я
знала это слово, но не понимала, что оно означает. У меня это выражалось в
общей апатии. Однажды вечером я легла в постель здоровой, а когда утром
проснулась, не хотела ни есть, ни пить, не испытывала ни малейшей
потребности встать. Я не хотела даже дойти до ванной. Так я лежала целыми
днями, с пустой головой и помутненным сознанием. После смерти Сэма я стала
курить по-настоящему. И много пить. Хотя раньше не питала любви к алкоголю.
Эта его Ксантиппа и его алчные дети потащили меня в суд из-за завещания, а
их адвокат, дьявол его возьми, собирался что-то предпринять против меня. А
лицо у него: только посмотришь -- от одного взгляда заболеешь. Когда актеры
узнали, что Сэм оставил мне состояние, то стали обращаться со мной ну прямо
как с хрустальной вазой. Даже предложили мне вступить в Ассоциацию еврейских
актеров. Мне предлагали ведущие роли и всякое такое. Но мои амбиции насчет
сцены уже позади. Сэм -- пусть будет земля ему пухом -- никогда ничего не
читал, и мы часто ссорились из-за этого, потому что я --

пожирательница книг с самого детства. Только теперь я начинаю понимать
его. Почему ты не отвечал на письма?
* -- Какие письма? Я получил от тебя только одно письмо, и то без
обратного адреса.
-- Как же так? Я написала несколько писем.
Даже телеграфировала.
-- Клянусь всем святым, я получил только
одно письмо.
-- Всем святым? Я сначала написала на
Лешно, а когда ты не ответил, стала писать на
адрес Писательского клуба.
-- В клубе я не был давно.
-- Но ведь это был твой второй дом.
-- Я решил больше туда не ходить.
-- Разве ты способен на решения? Может,
мои письма еще лежат там?
-- АО чем была телеграмма?
-- Ничего существенного. Да, жизнь полна
сюрпризов. Только если закрыть глаза и не
желать ничего видеть, ничего и не будет про
исходить. А что у тебя? Ты еще не порвал с
этой дурочкой, своей Шошей?
-- Порвал? Почему ты так думаешь?
-- А почему же ты сохранил комнату на
Лешно? Я позвонила, не надеясь найти здесь
тебя -- думала просто, что ты переменил ад
рес и я здесь его узнаю.
-- Здесь я работаю. Это мой кабинет.
-- Ас ней ты живешь в другой квартире?
-- Мы живем с ее матерью.
В глазах у Бетти промелькнула насмешка:
-- На этой жуткой улице? В окружении во
ровских притонов и публичных домов?
-- Да, там.
--
-- Как вы с ней проводите время, можно
мне спросить?
-- Обыкновенно. &.
-- Бываете вы где-нибудь вдвоем? д
-- Редко.
-- Ты никогда не уходишь из дома?
-- Случается. Мы выходим пройтись мимо
мусорного ящика -- подышать свежим возду
хом.
-- Да, ты все тот же. Каждый сходит с ума
по-своему. На улице в Нью-Йорке меня как-
то окликнул один актер. Он был на гастролях
в Польше. Рассказывал, что ты достиг успеха.
Что публикуешь роман, который читают все.
Это правда?
-- Мой роман печатался в газете, а зараба
тываю я лишь столько, чтобы нас прокормить.
-- Наверное, ты бегаешь еще и за десятком
других?
-- Вот уж неправда.
-- А что правда?
-- А у тебя как? -- спросил я. -- Конечно,
уже были связи?
-- О, ты ревнуешь? Могли бы быть. Мужчи
ны еще приударяют за мной. Но когда ты смер
тельно больна и у тебя не один криз в день, а ты
сяча, тут уж не до связей. Этот фокус-покус
Эльбингер еще в Варшаве?
-- Он влюбился в христианку, подругу зна
менитого медиума Клуского.
-- Полагаю, что еще услышу о нем. Чем он
занят теперь?
-- Мертвецы приходят к нему по ночам и
оставляют отпечатки пальцев на ванночке с
парафином.
--
-- Издеваешься, да? А я верю, что мертвые
где-то тут, рядом с нами. Что случилось с этим
коротышкой, богачом? -- забыла, как его зва
ли -- его жена была твоей любовницей.
-- Геймл и Селия. Они здесь.

-- Да, да. Они. Как это они до сих пор сидят
в Варшаве? Я слыхала, многие богатые евреи
удрали за границу.
-- Они хотят умереть.
-- Ну ладно, у тебя "такое" настроение се
годня. А я по тебе скучала. Вот это правда.
Я не верил своим ушам: после всех недобрых слов о театре вообще и о
еврейском театре в частности оказалось, что Бетти Слоним приехала в Варшаву
с пьесой и ищет режиссера. Мне не следовало бы удивляться. Многие мои
коллеги-писатели вели себя точно так же. Они объявляли во всеуслышание, что
бросили писать, и вскоре появлялись с романом, длинной поэмой, даже
трилогией. Они поносили критику, кричали, что не критикам судить о
литературе, а на следующий день умоляли кого-нибудь из критиков написать
несколько добрых слов. Пьеса, которую привезла Бетти, была ее собственная.
Чтобы прочесть ее, я остался на ночь. Это была драма о молодой женщине
(Бетти сделала ее художницей), которая не может найти родственную душу в
своем окружении: не может найти ни мужа, ни возлюбленного, ни даже подруги.
В пьесе выведен психоаналитик. Он убеждает героиню, что она

ненавидит отца и ревнует мать, хотя на самом деле женщина эта
боготворит своих родителей. Там была сцена, в которой героиня, пытаясь
избавиться от одиночества, становится лесбиянкой и терпит крах. Сюжет
представлял возможности для юмористических мизансцен, но Бетти все
изобразила в трагических тонах. Длинные монологи были сделаны по обычному
клише. В рукописи было триста страниц. И много наблюдений о рисовании,
наблюдений человека, который ничего о нем не знает.
Уже светало, когда покончил с четвертым актом. Я сказал ей:
-- Пьеса, в общем, хорошая, но не для Вар
шавы. Моя же никуда не годилась вообще.
-- А почему не для Варшавы?
-- Боюсь, Варшаве ничего уже не нужно.
-- А мне кажется, что пьеса моя прямо для
польских евреев. Они, в точности как моя ге
роиня не могут ужиться ни с коммунистами,
ни с капиталистами. И уж конечно не с фашис
тами. Иногда мне кажется, что им осталось
только покончить с собой.
-- Так это или нет, но варшавские евреи не
хотят слышать об этом. И уж конечно не с те
атральных подмостков.
Я так устал, читая пьесу, что прилег на кровать и заснул не раздеваясь.
Хотел было сказать Бетти, что она сама -- яркое доказательство того, как
человек или совокупность людей не имеет силы полностью покориться
обстоятельствам, но был слишком утомлен, чтобы произнести хоть слово. Во сне
я снова перечитывал пьесу, давал советы, даже переписывал

некоторые сцены. Бетти не погасила свет, и время от времени, приоткрыв
глаза, я наблюдал за Бетти: вот она пошла в ванную, надела роскошную ночную
сорочку. Подошла к кровати, сняла с меня ботинки и стянула рубашку. Сквозь
сон я посмеивался над ней и над ее потребностью хватать все удовольствия
сразу. "Вот что такое самоубийство, -- подумал я. -- Гедонист -- это тот,
кто стремится получить от жизни больше наслаждений, чем он способен".
Возможно, это ответ и на мою загадку.
Когда я открыл глаза, было уже светло. Бетти сидела у стола в ночной
сорочке, домашних туфлях, с папироской во рту и что-то писала. На моих часах
было без пяти восемь. Я сел на постели.
-- Что ты делаешь? Переписываешь пьесу?
Она повернула голову: пепельно-серое
лицо, глаза смотрят строго и требовательно.
-- Ты спал, а я не могла сомкнуть глаз. Нет,
это не пьеса. Пьеса уже умерла. Для меня. Но
я могу тебя спасти.
-: -- О чем это ты?
-- Всех евреев уничтожат. Ты досидишь
ся тут со своей Шошей, пока Гитлер придет.
Я тут уже полночи читаю газеты. В чем
смысл? Стоит ли умирать из-за этой слабо