сию. У нее был друг -- бухгалтер. Может, она
здесь. Но это маловероятно. Если б так, я что-
нибудь услыхал бы про нее.
-- Боюсь спросить, но что сталось с вашей
матерью и братом?
-- После 1941 года их спасли русские.
Лишь для того, чтобы в теплушках отправить в
Казахстан. Они тащились две недели. Мне
случайно встретился человек, который был в
этом поезде. Он все рассказал мне, до малей
ших подробностей. Оба они умерли. Как мать
могла протянуть еще несколько месяцев пос
ле такого путешествия, не возьму в толк. Их
привели в лес. Была настоящая русская зима.
И приказали строить самим себе бараки. Брат
умер сразу по приезде на место.
-- А что с вашей подругой-коммунисткой?
Как ее звали?
-- С Дорой? Не знаю. Где-нибудь за что-ни
будь убили. Друзья ли. Враги ли.
-- Цуцик, я вернусь сию минуту. Пожалуй
ста, не уходите.
-- Что вы такое говорите?!
-- Всякое бывает.
Геймл ушел. Я снова обернулся и стал смотреть на море. Две женщины
плескались у берега, смеялись. И вдруг, не удержавшись на ногах от смеха,
упали. Мальчик играл в мяч с отцом. Еврей-сефард в белом одеянии, босой, с
пейсами до плеч и всклокоченной черной бо-

родой, просил милостыню. Никто не подавал ему. Кто просит подаяние на
пляже? Пожалуй, он не в своем уме. И тут меня позвали к телефону.
Когда я вернулся, Геймл сидел за столиком и с ребяческим нетерпением
смотрел на дверь. Я вошел, он сделал движение, будто собираясь встать, но
остался на стуле.
-- Куда это вы уходили?
-- Меня позвали к телефону.
-- Раз уж вы сюда приехали, вам не дадут
покоя. Ну пусть, про вас была заметка в газе
те. Но откуда им стало известно про меня?
Звонят люди, которых я давно похоронил. Это
как воскрешение из мертвых. Кто знает? Если
уж мы дожили до такого чуда, как еврейское
государство, пожалуй, в конце концов увидим,
как придет Мессия? Может быть, мертвые вос
креснут? Цуцик, вы знаете, я вольнодумец. Но
где-то внутри у меня такое чувство, что Селия
здесь, и Морис здесь, и отец мой -- да почиет он
в мире -- тоже здесь. И ваша Шоша здесь. Да и
как это возможно -- просто исчезнуть? Как
может тот, кто жил, любил, надеялся и спорил
с Богом, -- вот так взять и просто-напросто
стать ничем. Не знаю, как и в каком смысле, но
они здесь. Я помню, как вы говорили -- воз
можно, цитировали кого-то, -- что время --
это книга, в которой страницы можно перево
рачивать только вперед, а назад нельзя. А если
только мы не можем, а какие-то другие силы
--
могут? Разве возможно, чтобы Селия перестала быть Селией? А Морис --
Морисом? Они живут со мной. Я говорю с ними. Иногда я слышу, как Селия
разговаривает со мной. Вы не поверите, это Селия велела мне жениться на моей
теперешней жене. Я валялся в лагере под Ландсбергом, больной, голодный,
одинокий и несчастный. Вдруг -- голос Селии: "Геймл, женись на Жене!" Так
зовут мою жену. Женя. Знаю, все можно объяснить с точки зрения психологии.
Знаю, знаю. И однако я слышал ее голос. А вы что скажете?
-- Не знаю.
-- До сих пор не знаете? Сколько можно не
знать? Цуцик, я могу примириться с чем угод
но, только не со смертью. Как это может быть,
что все наши предки умерли, а мы, Шлемиели,
как будто бы живем? Вы переворачиваете
страницу и не можете перевернуть ее обратно,
но на странице такой-то все они благоденству
ют в своем хранилище душ.
" -- Что они там поделывают?
-- На это я не могу ответить. Может быть,
все мы спим и каждый видит сон. Либо все
мертво, либо все живет. Хочу рассказать вам:
после вашего ухода Морис стал поистине ве
лик -- никогда не был он таким, как в эти ме
сяцы. Он жил с нами на Злотой, пока в октябре
1940 года евреев не собрали в гетто -- только
через год после начала немецкой оккупации.
Помните, перед войной он мог уехать в Анг
лию или в Америку. Американский консул
умолял его уехать. Америка вступила в войну
только в 1941-м. Он мог бы проехать через
Румынию, Венгрию, даже через Германию.

С американской визой можно ехать куда хочешь. А он остался с нами. Я
как-то сказал Се-лии: "К смерти я готов, но хочу, чтобы Всемогущий сделал
мне одолжение -- не хочу видеть нацистов". Селия ответила: "Обещаю тебе,
Геймл, что ты не увидишь их лиц". Как могла она обещать такое? Наше
положение и переезд Мориса подняли ее на такую высоту -- не передать
словами. Она была прекрасна.
-- Вы не ревновали к нему?
-- Не говорите чепуху. Я слишком стар для
таких мелочей. Ангел Смерти размахивал пе
редо мною своим мечом, но я натянул ему
нос. Снаружи это было как разрушение хра
ма, но внутри, у нас дома, была Симхае-Тойре
и Йом-Кипур одновременно. Рядом с ними и я
ожил и повеселел. Я говорю это не для виду --
как можно говорить такие вещи просто так?
В октябре умер мой дядя. Попасть в Лодзь
было невозможно -- еврею нигде нельзя было
показаться. Однако я отважился. Я прошел
весь путь песком. Туда и обратно. Это была
истинная Одиссея.
Вы ведь знаете, Селия заранее приготовила комнату -- мы называли ее
"пещера Махпе-ла"1. Она начала это, еще когда вы были в Варшаве. В тот день,
когда по радио объявили, что все мужчины должны собраться у Пражского моста
и вы с Шошей решили уходить, -- с этого дня комната стала моим и Файтельзона
убежищем. Там мы и ели, и спали. Там же Морис писал. Из Лодзи я привез
деньги -- не бумажные

деньги. Настоящие золотые дукаты. Дяде их оставил для меня отец. Дукаты
хранились еще со времен России. Как я вернулся из Лодзи с такими сокровищами
и меня не ограбили, не убили, -- просто чудо. Но я вернулся. У Селии тоже
были драгоценности. За деньги можно было все купить. А черный рынок появился
почти сразу.
После моей одиссеи я был так разбит, что последние остатки храбрости
пропали. Как и Морис, я не выходил на улицу. Селия была единственной связью
с внешним миром. Она уходила -- и мы не знали, увидим ли ее снова. Эта ваша
Текла тоже постоянно ходила с поручениями. Она рисковала жизнью. Но у нее
умер отец, и ей пришлось вернуться в деревню.
Однообразно и печально проходили дни. Настоящая жизнь начиналась ночью.
Еды было мало. Но мы пили чай, и Морис говорил. В эти*ночи он говорил так,
как никогда прежде. Наследие предков пробудилось в нем. Он швырял каменьями
во Всемогущего, ив то же время слова его пылали религиозным пламенем. Он
бичевал Бога за все Его грехи с самого дня Творения. Он утверждал еще, что
вся Вселенная -- игра, и он принимал эту игру, пока она не стала непонятной.
Наверно, так говорили Зеер из Люблина, рабби Буним и рабби Коцкер. Суть его
речей состояла в том, что с тех пор, как Бог безмолвствует, мы Ему ничего не
должны. Кажется, я слыхал нечто подобное от вас, а может, вы повторяли слова
Мориса. Истинная религиозность, утверждал Морис, вовсе не в том, чтобы
служить Богу, а в

том, чтобы досаждать Ему, делать Ему назло. Если Он хочет, чтобы были
войны, инквизиция, распятие на кресте, Гитлер, -- мы должны желать, чтобы на
земле был мир, хасидизм, благодать, в нашем понимании этого слова. Десять
Заповедей -- не Его. Они наши. Бог хочет, чтобы евреи захватили страну
Израиля, отняли ее у ханаанитов, чтобы они вели войны с филистимлянами. Но
истинный еврей, каким он стал в изгнании, не хочет этого. Он хочет читать
Гемару с комментариями, "Зогар", "Древо жизни", "Начало мудростей". Не гои
гонят евреев в гетто, говорил Морис, они идут туда сами, потому что устали
от жизни, где надо вести войну, поставлять воинов и героев на поле битвы.
Каждую ночь Морис воздвигал новые построения.
Мы могли спастись и тогда, когда евреев заперли в гетто. Некоторые
возвращались оттуда и бежали в Россию. В Белостоке был варшавский еврей,
наполовину писатель, наполовину сумасшедший, Ионткель Пентзак его звали. Он
ходил из Белостока в Варшаву и обратно -- что-то среднее между святым
вестником и контрабандистом. Он переправлял письма от жен к мужьям, от мужей
-- к женам. Можно себе представить, как он рисковал во время таких
путешествий. Нацисты в конце концов схватили его, но до тех пор он был прямо
как святой! Мне он тоже принес несколько писем. Кое-кто из моих друзей
оказался в Белостоке, и они умоляли, чтобы мы присоединились к ним. Но Селия
не хотела, и Морис не хотел, а я -- не мог же я их оставить! Да и что мне
этот чужой, непонятный мир? Эти

писатели и партийные деятели, что посылали нам приветы, уже переменили
курс и стали верными коммунистами. Разоблачить своего бывшего товарища --
это стало им теперь раз плюнуть. Их писания славословили Сталина, а наградой
им была война и тарелка овсянки. Позднее -- тюрьма, ссылка, ликвидация. Я
теперь так думаю: то, что люди называют жизнью, есть смерть, а то, что
называют смертью, -- жизнь. Не задавайте вопросов. Где это записано, что
солнце мертво, а клоп живой. Может быть, это просто другой способ
существовать? Любовь? Просто любви не бывает? Цу-цик, есть у вас спички? Я
привык тут курить, в этой еврейской стране.
Я пошел за спичками для Геймла и заодно купил для него две пачки
американских сигарет.
Он отрицательно покачал головой:
-- Это вы для меня? Да вы просто мот.
-- Я получил от вас больше, чем эти сигареты.
-- Э, мы не забывали вас. Селия постоянно
про вас расспрашивала: может, кто-нибудь
что-то слышал, может, что-нибудь ваше напе
чатали. Когда вы ушли из Варшавы, куда вы
направились? В Белосток?
-- В Друскеники.
-- А как вы там оказались?
-- Перебрался через границу.
-- А что вы делали в Друскениках?
-- Работал в гостинице.
-- Да, это было правильно -- держаться по
дальше от братьев-писателей. Вы не смогли бы
стать коммунистом, а всех антикоммунистов
сразу же сослали в Сибирь. Но потом то же
--
самое было и с искренними сталинистами. А что вы делали в сорок первом?
-- Шел и шел.
- Куда?
-- Дотащился до Ковно, а оттуда уже доби
рался до Шанхая.
-- Чтобы получить визу, да? А что вы дела
ли в Шанхае?
-- Работал наборщиком.
-- Что же вы набирали?
-- "Шита Мекуббецет"1.
-- Ну и безумный же народ эти евреи!
Я слыхал, там была иешива, которая издавала
книги! Вы не писали?
-- Да. И это тоже было.
-- Когда вы очутились в Америке?
-- В начале сорок восьмого.
-- Я ушел из Варшавы в мае сорок первого.
В марте умер Морис.
-- Почему вы не взяли с собой Селию?
-- Некого было брать.
-- Она была больна?
-- Она умерла ровно через месяц после Мо
риса. Что называется, естественной смертью.
Мы с трудом втиснулись в автобус, идущий в Хадар-Йосеф, на окраину
Тель-Авива, заселенную новыми эмигрантами. Пассажиры про-

клинали друг друга по-еврейски, по-польски, по-немецки, на ломаном
иврите. Женщины ссорились из-за мест, мужчины их разнимали. Какая-то женщина
везла корзинку с живыми цыплятами. Они проделали дырку в корзинке, и теперь
летали у пассажиров над головами. Водитель кричал, что высадит каждого, кто
создает беспорядок. Наконец стало тихо, и я услышал, как Геймл говорит: "Да,
еврейский народ. Новоприбывшие, все до одного, -- не в своем уме. Жертвы
Гитлера. Каждый -- комок нервов. Они всегда подозревают, что их притесняют.
Сначала они проклинали Гитлера, теперь осыпают проклятиями Бен-Гурио-на.
Дети их, или даже внуки, уже будут нормальными людьми, если только
Всемогущий не снизошлет на нас новую катастрофу. Вы не знаете, да и не
можете знать, через что мы прошли. Вот вы не спрашиваете, а вам, наверно,
хочется знать, как я мог жениться на Жене после Селии. Сначала и Женя, и я
были просто два червяка, ползающие сами по себе. Потом получили эту
квартиру, где сейчас живем. Да и сколько может терпеть плоть? Она не Селия,
но она хорошая. Ее муж был учителем еврейской школы в Петрокове. Бундовцем.
Женя сначала верила в Сталина. Потом ей пришлось кое-что попробовать на
вкус. Забавно, она знала Файтельзона. Однажды пришла на его лекцию о
Швенглере, и он оставил ей на книге автограф. Она дежурит в госпитале. Туда
привозят раненых на скорой помощи. Красный Моген Довид. Случайно у нее как
раз сегодня выходной. Она все знает про вас. Я давал ей читать ваши книги.

Наконец мы приехали в Хадар-Йосеф. Между крышами были протянуты веревки
с бельем. Полуголые дети возились в песке. Бетонные ступени вели прямо в
кухню в квартире у Гейм-ла. Снаружи -- ящик для мусора, асфальт, запах
чего-то пряного и сладкого, который я не мог определить. В кухне пахло
щавелем и чесноком. У газовой плиты стояла женщина -- низкорослая, с коротко
остриженными полуседыми волосами. На ней было ситцевое платье, на босых
ногах -- драные шлепанцы. По-видимому, она подверглась операции, так как
кожа на левой щеке была стянута, на лице много шрамов, рот искривлен. Когда
мы вошли, она поливала цветы.
Геймл закричал: "Женя! Догадайся, кто это? "
-- Цуцик.
Геймл сразу смутился.
-- У него есть имя.
-- Ничего, так даже лучше, -- запротесто
вал я.
-- Простите, что так называю вас, -- про
должала Женя, -- но четыре года день и ночь
одно и то же: "Цуцик" да "Цуцик". Когда мой
муж кого-нибудь любит, он говорит о нем не
переставая. Мне доводилось видеть Фай-
тельзона, но вас я знаю только по портрету в
газете. Наконец-то я вас вижу. Почему ты не
сказал мне, что приведешь гостя? -- Женя
повернулась к Геймлу. -- Я бы навела поря
док. Мы тут постоянно сражаемся с мухами,
осами, даже с мышами. Много лет назад я не
могла смотреть на мышей и на насекомых как
на Божьи создания. А после того, как со мной
--
обращались будто я -- какая-то козявка, я на i многое смотрю иначе.
Проходите в комнату, пожалуйста. Такой неожиданный гость. Такая честь!
-- Видали ее щеку? -- показал Геймл. --
Это нацисты били ее куском трубы.
-- О чем это вы говорите? Проходите же! --
повторила Женя. -- Простите за беспорядок.
Мы прошли в комнату. Здесь стояла большая софа -- из тех, что служат
софой днем и кроватью ночью. Ванной в квартире не было. Только раковина и
туалет. Комната эта, видимо, служила и спальней, и столовой. В книжном шкафу
я заметил файтельзоновские "Духовные гормоны" и несколько моих книг. Геймл
заговорил опять: -- Это наша страна. Наш дом. Здесь, возможно, нам позволят
умереть, если до тех пор нас не потопят в море.
Вскоре вошла Женя и начала наводить порядок. Она подмела пол. Постелила
скатерть на стол. Беспрерывно извинялась. Уже настал вечер, когда она
накрыла на стол: немного мяса для себя и Геймла, а для меня -- овощи. Меня
удивило, что они смешивают мясную еду с молочной. Мне казалось: вопреки
тому, что Геймл рассуждает как еретик, он должен бы соблюдать еврейство
здесь, на земле Израиля.
Я спросил:
-- Если вы не религиозны, почему тогда от
растили бороду?
Женя положила ложку на стол.
-- Вот это же самое и я хочу знать.
-- О, еврей должен быть с бородой, -- ответил
Геймл. -- Надо же чем-то отличаться от гоев.
--
-- Как ты живешь, ты все равно что гой, --
сказала Женя.
-- Никогда в жизни я никого не убил и ни на
кого не поднимал руки и потому могу назы
вать себя евреем.
-- Где-то написано, что тот, кто нарушает
одну из десяти заповедей, нарушает и осталь
ные, -- возразила Женя.
-- Женя, десять заповедей были написаны
человеком, а не Богом. Пока ты никому не
причиняешь зла, можешь жить как тебе хочет
ся. Я любил Файтельзона. Если бы мне сказа
ли, что можно отдать жизнь за то, чтобы он
мог жить снова, я бы не колебался. Если Бог
есть, пусть Он будет свидетелем правдивости
моих слов. И Цуцика я люблю. Время соб
ственности скоро пройдет. Придет человек с
новыми инстинктами -- он будет всем делить
ся с другими. Это слова Мориса.
-- Тогда почему же ты был таким ярым ан
тикоммунистом в России? -- спросила Женя.
-- Они не хотят делиться. Они хотят толь
ко хапать.
Наступило молчание. Стало слышно, как поет сверчок. Те же звуки, что и
у нас на кухне, когда я был маленьким. Сгустились сумерки. Геймл сказал:
-- Я религиозен. Только на свой собственный лад. Я верю в бессмертие
души. Если скала может существовать биллионы лет, то почему же душа
человеческая, или как там это назвать, должна исчезнуть? Я с теми, кто умер.
Живу с ними. Когда я закрываю глаза, они здесь, со мной. Если солнечный луч
может блуждать и светить миллионы лет, почему же

это не может дух? Новая наука найдет этому объяснение, и оно будет
неожиданным.
-- Когда будет последний автобус на Тель-
Авив? -- спросил я.
-- Цуцик, оставайтесь ночевать.
-- Спасибо, Геймл, но ко мне должны прий
ти завтра с утра.
Женя собрала посуду и ушла в кухню. Слышно было, как она запирает
двери. Геймл не зажигал огня. Только бледный вечерний свет из окна освещал
комнату.
Геймл снова заговорил, обращаясь не то к себе, не то ко мне, и ни к
кому в частности:
-- Куда ушли все эти годы? Кто будет по
мнить их после того, как уйдем и мы? Писате
ли будут писать, но они все перевернут вверх
ногами. Должно же быть место, где все оста
нется, до мельчайших подробностей. Пускай
нам говорят, что мухи попадают в паутину и
паук их высасывает досуха. Во Вселенной су
ществует такое, что не может быть забыто.
Если все можно забыть, Вселенную не стоило
и создавать. Вы понимаете меня или нет?
-- Да, Геймл.
-- Цуцик, это ваши слова!
-- Не помню, чтобы я это говорил.
-- Вы не помните, а я помню. Я помню все,
что сказал Морис, сказали вы, сказала Селия.
Временами вы говорили забавные глупости, и
их я помню тоже. Если Бог есть мудрость, то
как может существовать глупость? А если Бог
есть жизнь, то как может существовать
смерть? Я лежу ночью, маленький человечек,
полураздавленное насекомое, и говорю со
смертью, с живыми, с Богом, если Он есть, и с
--
Сатаной, который уж определенно существует. Я спрашиваю у них: "Зачем
нужно, чтобы все это существовало?" -- и жду ответа. Как вы думаете, Цуцик,
есть где-нибудь ответ или нет?
-- Нет. Нет ответа.
-- Почему же нет?
-- Не может быть оправданий для страда
ний -- и для страдальцев его тоже нет.
-- Тогда чего же я жду?
Женя отворила дверь:
-- Что вы сидите в темноте, хотела бы я
знать?
Геймл улыбнулся: , _ ir . .,i>;,. ^.
-- Мы ждем ответа.