– Ты? – повторил вопрос сотский.
   – Сама птаха в клетку летит. Отселе и ближе! – ответил сотский. – Бери, робята, – добавил он, обращаясь к стрельцам.
   Он отстранился, и двое стрельцов спокойно и крепко сжали обе руки Иванки.
   – Пойдем, не бойсь, – подбодрил его стрелецкий десятник и подтолкнул вперед.
   Ошеломленный Иванка успел оглянуться только в самых дверях пыточной башни… Он увидел испуганное лицо толстого Кузи, красное от волнения, заметил наполненные слезами его глаза, видел, как Кузя шагнул вперед, протянув к нему руки… Но неумолимо лязгнула тяжкая железная дверь и скрыла весь свет.
   Свеча в фонаре освещала узкую каменную лестницу и возле лестницы низкую дверь.
   Десятник вложил ключ в замочную скважину двери.
   – Сюды, – шепнул он, подтолкнув Иванку.
   Сверху доносились голоса. И прежде чем Иванка успел войти в каземат, он услыхал, как расспросчик кому-то пригрозил:
   – Добром не скажешь – палач проведает!
   У Иванки заняло дух…
   За спиной с еще более страшным лязгом захлопнулась дверь каземата, и он очутился в сырой, пронизывающей темноте, где не светилось ни искры, куда не доносилось ни звука, ни шороха…



6


   Ошалелый Кузя, пыхтя, примчался к Истоме.
   – Иванку пытать схватили! – выкрикнул он с порога.
   Истома вскочил с таким видом, точно готов был его убить. Кузя невольно кинулся в сени и успел навалиться на дверь снаружи. Истома ломился за ним.
   – Дядя Истома, отстань беситься – я все тебе расскажу! – вскрикнул Кузя в испуге.
   Истома оставил дверь.
   – Иди в избу, – тихо сказал он.
   Кузя передал все, как было на площади.
   – Чего ж им надо?! – воскликнул Истома.
   – Да с кузнецом он поздравился, а тот, верно, вор, – сказал Кузя.
   Бабка Ариша заметалась среди сторожки, накинула на голову платок и суетливо меж дыр и лохмотьев стала искать рукава в шубейке.
   – Пропал Иван! Господи боже мой! Все на него наплетут, – бормотала она, – за одну полтину погубят ребенка.
   – Что за полтина? – спросил удивленный Истома.
   – За полтину от Федора Емельянова. Будь они прокляты все… За контарь!.. – ответила догадливая бабка, попав наконец в рукав и шагнув к порогу.
   – Бабка, стой! – грозно крикнул Истома. – Что за полтина?
   – А ну-ко тебя! – отмахнулась бабка и бросилась вон из сторожки.
   Истома метнулся за ней на паперть.
   – Да постой ты, старуха! Куда? – закричал он вдогонку.
   – К боярину в пытошну башню! – ответила бабка, точно быть не могло сомнений, что ее сразу впустят.
   Истома махнул рукой и вошел в сторожку. Толстый Кузя сидел понурясь.
   Горшечник уселся напротив.
   – Что ж, Кузьма, запытают Иванку? – мрачно спросил он.
   Кузя всхлипнул, вытер слезу кожаной рукавицей.
   – Иди отсель! – резко сказал Истома. – Иди, без тебя тошнит, а тут ты…
   Кузя встал, он не мог просто так уйти, не молвив бодрящего слова.
   – Я к Томиле Иванычу… Может, научит… – растерянно сказал он в дверях.
   Истома остался один, сам не зная, что было ему нужней – одиночество и молчание или сочувствие толстого Иванкина друга.
   За печью шуршали тараканы, мирно ухала тишина в висках и ушах… Горшечник понимал, что в той ли, в иной ли вине был схвачен Иванка, – все равно с богатыми не успорить, печем было откупиться от судей…
   С того дня, как Иванка был пойман на конокрадстве, Истома жил трезвой жизнью, весь отдаваясь семье и горшечной работе. Уже полтина снова была припрятана в печной трубе. Она заново клала начало тем рублям, за которые думал горшечник выкупить на волю старшего сына…
   «Как паук сидишь, да плетешь, да плетешь, а ветер подует – и нет ничего!»
   Истома качнул головой, встал, выпил большой ковш холодной воды из ведра…
   – Прости меня, боже, что согрешаю! – сказал он, крестясь.
   Он взял из печурки треух и вышел на улицу. Шапка в печурке нагрелась, а Истоме хотелось хоть несколько освежить разгоряченную бедою голову. Он сунул треух за пазуху, черпнул с церковной ограды горсть чистого снегу и положил на темя.
   Капели падали с крыш. Звеня, ударялись капли о блестящие льдистые шишки, под солнцем наросшие на снегу возле стен домишек.
   – Ох, Иван, Иван! – с громким вздохом сказал горшечник.
   – Ты, бачка, куда? – бойко спросил Федюнька, выскочив из-за угла.
   – Туды, «где несть ни печали, ни воздыхания»! – сумрачно пошутил Истома.
   Федюнька взглянул на него удивленно и жалобно. Он не понял смысла Истоминых слов, но по голосу угадал недоброе.
   – А ты не ходи! – сказал он, но вдруг спохватился. – Али поп велел? – спросил он с опаской.
   – Сам иду, Федя, никто не велел, – тяжело, с расстановкой сказал Истома.
   – Не на-а-до! – всхлипнув, шепнул Федюнька, и, как к последней мыслимой помощи, он обратился к Груне: – Груньк, бачка идет в издыхальню!
   Груня взглянула испуганно на отца. Большие глаза ее умилили Истому, и он улыбнулся.
   – Врешь! – сказала она, с наивной беспечностью отмахнувшись от слов братишки и улыбнувшись в ответ Истоме.
   – Бегите домой, скоро бабка придет, – обещал звонарь.
   Сгорбленный, старый, нескладный и длинный, стоял он один среди улицы и долгим взглядом следил, как Груня и Федя чинно, по-деловому направились к церкви.
   «Еще там и схватят, не дай бог, старуху, – с опаской подумал он. – Как они станут одни-то сидеть в сторожке?.. К вечерне и то ведь никто не ударит…»
   Он сделал движение возвратиться домой, но вдруг повернулся и тяжко заторопился вдоль улицы.



7


   Кабак гудел народом, как в праздник: все говорили только о пытках Федора Емельянова. Говорили с радостью. Общее ликованье и торжество охватило посадский Псков. Всем казалось, что кончено царство неправды и лихих поборов: вот-вот вслед за Федором и друг его, воевода, будет притянут к ответу…
   Бродячий медведчик Гурка Кострома ввалился в кабак со своим зверем, презирая воеводский запрет.
   – А кажи-ка, кажи нам, Михайла Иваныч, как богатый гость Федька-вор огребал за соль наши гривны! – на весь кабак выкрикивал скоморох, молодой и кудрявый рослый мужчина в вывернутом шерстью наружу тулупе.
   Медведь широко расставил передние лапы, словно сгребая большую кучу. Глаза кабацких гуляк с обоих длинных столов были обращены в проход меж столами, где шла забава, многие поднялись со скамеек, чтобы лучше видеть. Раздался смех.
   – Ишь, тварина разумная, смыслит! – одобрительно заметил кто-то из пьяниц. – Возьми, скоморошек. – Он протянул краюшку пирога.
   – Спасибо, потешил, Миша! – сказал скоморох и сунул пирог в пасть медведю.
   – Добрый хозяин всегда прежде скотину накормит, – сказал тот же пьяница.
   – А как, Михайла Иваныч, Федька – богатый вор ныне тешится? Кое место у вора чешется? – весело подмигнув толпе, снова спросил скоморох медведя.
   Медведь зарычал, неуклюже потирая передними лапами спину и зад, затоптался, заерзал на месте. В толпе пьяниц поднялся неудержимый гогот.
   – Ныне чешется! Я б его пуще чесал! – раздались голоса.
   – Я б его сек да подсаливал! Сколь он соли сберег во своих подвалах корыстью, и ту бы соль ему всю на рубцы бы сыпал!
   – Куды – на рубцы! Сколько соли он с нас пограбил, то хватит его самого с домочадцами закопать!
   – И с воеводой вместе и с дьяком!..
   – А ну, покажи нам, Миша, как плесковские[108] мужики плясать пошли, когда государев сыск на Федьку-вора наехал! – выкрикнул скоморох, гулко ударив в бубен.
   – Опять Гурка-медведчик в кабак влез! – словно только теперь заметив его, крикнул кабацкий целовальник Совка. – Иди отсель подобру… Забыл, как плетьями бит? Али земских крикнуть?
   – Тебе-то что, Совка, жалко? – вмешался один из пьяниц, увлеченный скоморошьей забавой.
   – У пчелки жалко, а у меня палка! – сурово отозвался целовальник. – Не тебе за кабак быть в ответе!
   – Брось, Совка, мы тебе не помеха, а людям потеха, – успокоил кабатчика скоморох. – Мы с Мишей робята добрые: зубы почешем, пьяниц потешим, кошель набьем да тут же пропьем… Кажи-ка, Миша, как надо пить не лукавить, хозяина здравицей славить! – сказал скоморох и кинул кабатчику деньги. – Налей нам по ставушке, хозяин.
   – И мне ставушку! – протолкавшись с улицы между столами и стукнув по стойке кулаком, громко потребовал известный всему городу пропойца, сын боярский[109] Михайла Туров.
   – Опять, Михал Парамоныч! – укоряюще и тоскливо протянул целовальник. – Вино царское, не мое. Я крест целовал, что безденежно никому не дам.
   – Не веришь?.. На, на, бери, окаянный!
   Туров наклонился, живо сдернул с ноги сапог со шпорой и кинул его на стойку.
   – По-нашему, сын боярский! Лихо! – одобрил один из пропойц, успевший спустить кабатчику шубу, и шапку, и сапоги. – Гуляй, да нас не забудь!
   В это время дверь кабака распахнулась, и на пороге явился Истома. Он сумрачно осмотрелся по сторонам.
   – А-а, звонарь-звонарище! Давно не бывал! – встретили его пьяницы.
   – Знать, богат стал – пожаловал. Ставь, коль на всех!
   – Разговейся для праздничка!
   – Что за праздник? Где праздник? – спросил Истома.
   – А Федору Омельянову шкуру дерут – то не праздник? Пьем во здравье московских бояр, за их правду!
   – За правду? – громко переспросил Истома. – В том ли правда, чтоб малых хватать да за больших их в пыточну башню тащить? Знать, вся боярская правда для больших… Пусть черт за них пьет!.. А я выпью им на погибель… Эй, Совка, налей! – Истома кинул кабатчику разом все деньги. – Да тем наливай, кто со мной в единой мысли пить будет, – добавил он задорно и позвал: – Давай подставляй кто хошь чарки!
   Шумный кабак вдруг затих. Гуляки переглянулись, но никто не решился тронуться с места и принять опасную здравицу.
   – Мне налей! – дерзко раздался выкрик среди пропойц, и старик монах, молчаливо сидевший в углу, протянул свою кружку.
   Все на него оглянулись. Он был изможден, сед и дряхл, но его глаза горячо сверкали, и голос был не по-старчески тверд.
   – Нацеди ему, Совка, – велел по-хозяйски Истома.
   Кабатчик послушно налил чарку монаху.
   – На чью вы погибель пьете, нечистые души? – вмешался Михайла Туров.
   – А на твою! – огрызнулся Истома.
   – На мою – тьфу, пей! Я кому к черту надобен! Ан ты не то кричал… Ты чего кричал?
   – А то и кричал – не тем судом судят наших злодеев. Нет праведного суда! – воскликнул звонарь.
   – Ан есть суд на свете! – твердо сказал монах.
   – Где ж он есть-то? У бога? На небе? – со злой усмешкой спросил Истома.
   – Бог-то бог, да и сам будь не плох: всем народом судить – то и суд! И пытать принародно – то правда! – ответил монах.
   – Эх, отче чернец, не лез бы в дела мирские! Чего ты в них смыслишь! Бякнешь себе на голову, – предостерег Туров монаха.
   – Чернецы не родятся! – запальчиво воскликнул монах. – Я всю Смуту прошел. Не в кабаке, как ты, гремел саблей… об одном сапоге… – с презрением взглянув на пропойцу, добавил монах.
   – За кого же, за кого ты бился? За Гришку Отрепьева[110], за самозванца? – допрашивал сын боярский.
   – За народ! Дворян да бояр побивал! Вот на их погибель и пью! – вызывающе отозвался старик и, высоко подняв, залпом выпил свою чарку.
   – На погибель! – подхватил Истома и выпил свою.
   – А ты смелый, старик! – сказал Туров. – Что же ты, Ивашку Болотникова[111], что ли, прочил в цари? В Калуге да в Туле сидел?
   – Где сижу, тут во Пскове и ране сидел, – твердо сказал чернец. – Мы ни Шуйского знать не хотели, ни панского самозванца[112]. За город стояли.
   – А кто, отец, кто стоял? – спросил сапожник Тереша, придвинувшись к чернецу.
   – Меньшие повстали. Дали колодникам да холопам волю, да и поставили над собой мужика Тимофея…
   – Кудекушу, что ли, Трепца?[113] – нетерпеливо перебил зелейный варщик[114] Харлампий.
   Монах усмехнулся:
   – Слыхали, стало быть, про него?
   – Слыхали. Вор был! – громко ответил Туров.
   – Мужик, а не вор! Воры были такие, как ты дворянин. А он тех воров побивал. Еще тридцати годов тогда ему не было, а далось ему пуще всех; силу взял!
   – Воевода, да и только! – с насмешкой поддразнивал Туров.
   – Воеводам указывал, – подтвердил монах. – На место воевод вот таких горьких пьяниц к расправе градской посадил… И сидели! Кабак забыли! Головы светлы стали у всех, глаза ясны, как звезды. Мужики простые вершили суд и расправу над такими вот Федьками… Не Омельянов тогда был, а Трифон Гудов. На площади жгли его огоньком…
   – Воры грабили по дворам да добро тащили – в том и правда была воровская! – со злобой воскликнул Туров.
   – Врешь! Корыстников мы дубьем побивали на площади… И дворян и бояр побивали! Рыбницку башню по самые окна мозгами дворянскими позадрызгали…
   – Отплатили за все неправды, – сочувственно подсказал чеботарь.
   – Как вот такого злодея прикончат, бывало, на площади, – указал на Турова старый монах, – так все и станут еще дружнее… Вот как оно было… Пьем, что ли, еще? – поощрил Истому монах.
   – Совка, давай! – приказал Истома.
   – И я с вами в мысли! – откликнулся сапожник.
   – Пьем на погибель неправдам! И я! – поддержал Харлампий, подставив чарку.
   – Давай наливай! – шумно крикнул Истома.
   Смелые речи монаха всех захватили. Все слушали его, тесно прижавшись друг к другу, прервав беседы и споры, забыв о своих делах. Теперь все взялись за чарки и разом выпили по глотку.
   В тишине, пока пили, сразу стал слышен мерный, как человеческий, храп уснувшего после чарки медведя.
   – Куда же девался Кудекуша, деда? – громко спросил скоморох.
   – Туды и девался, что на кол его посадили! – с издевкой ввязался Туров.
   – Ан нет! – задорно воскликнул монах. – Хотели такие, как ты, да он клобуком[115] прикрылся… Поди-ка возьми! – И монах по-детски выставил кукиш под нос сыну боярскому.
   – Эх, ныне б такого! – тяжело вздохнул Истома.
   – Не смутное время! Ныне кто бы с эким Кудекушкой в мыслях был! – возразил сын боярский.
   – А хоть я! Да сколь хошь людей знаю, что встали бы вас давить! – выкрикнул Истома, забыв осторожность.
   – По всем городам люди миром подняться на больших готовы. Я сколь исходил по Руси… – подхватил скоморох.
   Туров вскочил.
   – А ну, кто пойдет? Кто пойдет? Назови имяны! – подступил он к Истоме. – В каких городах? – обернулся он к скомороху.
   – Фьтю, фьтю! Куси, сын боярский, куси! – насмешливо зашумели пропойцы.
   – Н-наз… зови имяны! – с пьяным задором опять повернулся Туров к Истоме.
   Услышав крики и улюлюканье, пропойцы повскакали из дальних углов кабака и окружили их. Туров об одном сапоге, в распахнутой шубе на голое тело, но с саблей показался смешон. Раздался гогот.
   – Уйди! С твоей бы рожей сидеть под рогожей… Не лезь! Об тебя руки пачкать… – огрызнулся Истома.
   Хохот толпы и слова звонаря раздразнили Турова.
   – Сказывай, кого знаешь в изменной думе, холоп! – выкрикнул Туров, схватившись за саблю и вращая покрасневшими, бессмысленными глазами.
   – Ох, сын ты боярский, дрянь из дворян! – распалился Истома. – Что как черт за душой пристал! И твою-то душонку выну!
   Он вскочил, надвинувшись грудью на Турова, и схватил со стола тяжелую оловянную кружку. Злость душила его: ударить и размозжить башку!
   – В кабаке без побою! – услышал Истома голос кабатчика.
   – Убью-у! – заревел сын боярский, выдернув саблю из ножен.
   Люди шарахнулись в стороны, но не успел сын боярский взмахнуть саблей, как оловянная кружка Истомы ударила по голове, повалив его с ног.
   Истома, не помня себя, опять замахнулся.
   – Караул! Государево слово! – в страхе зажмурясь, взревел Туров.
   Истома опомнился и опустил свою кружку, но Туров не видел.
   – Государево слово! Слово!.. – орал он все громче.
   Люди бросились врассыпную. Никто не хотел стать послухом[116] в «государевом слове», каждый спешил скрыть лицо в надежде, что Туров его не запомнит.
   Кабак опустел. Истома стоял, недоуменно озираясь, словно только что проснулся среди кабака, большой и нескладный.
   Земские ярыжки с улицы вбежали в кабак.
   Туров медленно поднялся с пола, из рассеченного кружкой лба текла кровь, и он размазал ее по лицу и одежде.
   – На того бородастого слово, – указал он на Истому.
   Он оглянулся, отыскивая глазами других, но никого не увидел. Туров кивнул в сторону старика.
   – И на того… на Кудекушку… тоже, – добавил он.
   Старый монах сидел неподвижно, положив голову на руки, словно его ничто не касалось и, сам все затеяв, он вдруг уснул.
   – Эй, старче, чернец! Очнись-ка, отче! – Ярыжка тряхнул старика за плечо.
   Тот безвольно мотнулся.
   – Да он помер! Ей-пра! Ей-пра! – забормотал ярыжка, в страхе отдернув руку. – Ей-пра-а!.. Окочурился, братцы!
   – Жил в клобуке, а помер в кабаке! – подхватил второй ярыжка.
   – Наперед по себе поминки справил, потом и помер! – заметил первый.
   – Давай руки, – сказал ярыжка, вынув из-за пазухи веревку.
   И Истома покорно отвел руки за спину.



8


   Расталкивая толпу, тыча в снег суковатой палкой, бабка Ариша пробиралась к пыточной башне. Когда из окошка башни донесся до площади крик, бабка узнала голос Иванки. У нее задрожали ноги, но только на миг, а затем еще упорней она рванулась через толпу и по-хозяйски ударила в железную дверь клюкой.
   – Где боярин-то царский? – спросила бабка, решительно шагнув за порог.
   – Куда ты, яга? Аль позвали? – воскликнул караульный стрелец, преградив ей дорогу.
   – Пусти-ка, малый. Кабы не звали, не шла б! – нашлась бабка и отстранила его рукой.
   Стрелец был сбит с толку уже с утра всем тем, что творилось: богатый гость Федор, хозяин Пскова, был поставлен под пытку, а посадская мелкота, кто, бывало, кланялся Федору в ножки, теперь нагло лезла его уличать, и сам царский сыщик велел допускать к себе всех…
   Стрелец пропустил и старуху…
   Не чувствуя крутизны ступеней, бабка Ариша легко взобралась наверх.
   Сумерки башни после яркого дня на миг ослепили ее. Все кругом показалось уродливым, страшным. Искаженные рожи мерещились в каждом углу… Около самых дверей при блеске трескучих свечей она увидала своего Иванку: белое тело его, покрытое кровью, иссеченное кнутом, изъязвленное крючьями и каленым железом, вздрагивая, висело у темной кирпичной стены на дыбе…
   Прямо с лестницы кинулась бабка к почти лишенному жизни телу.
   – Иванушка! – вскрикнула бабка, схватила повисшую ногу… и отшатнулась: костлявая волосатая нога оказалась ногой Шемшакова.
   Старуха растерянно оглянулась. Никто не успел ничего сказать, как она кинулась к деревянной кобыле, где тоже белел обнаженный колодник… Старуха узнала Емельянова.
   Федор под пыткой! Бабка вскипела ненавистью.
   – Попался, голубь! – злорадно сказала она. – И на богатых, знать, царская правда приходит! Не век тебе кровь пить, ирод проклятый!.. – Она приблизилась к нему. – Сказнит тебя царь, и то правое дело! Спасибо ему ото всех меньших! – продолжала она. – А мово-то внучонка пошто ты губишь?! Чего на него наклепал? Он дите: куды указали насечку секчи, туды он и вдарил. Пошто ж на него плетешь?! Что молчишь, окаянный?! Где малый-то мой?! Тебе за него на том свете…
   – Цел он, бабка Ариша! – сказал ей знакомый голос.
   Она оглянулась. Рядом стоял Мошницын.
   – И ты на него! – повернулась она к кузнецу. – Сам контарь ковал, да и нет, не повез ко злодею. Мальчонку послал!.. А нынче твоя хата с краю! Чаешь, заступы нет у него? Я заступа! – воскликнула бабка, ударив себя костяшками пальцев в грудь.
   – Ну-ка, старуха! – потеряв терпение, воскликнул палач.
   Он встряхнул бабку за ворот и отшвырнул ее к лестнице.
   – Где мой малый? – заголосила бабка и кинулась на палача. – Я тебе за него все печенки, катюга[117] проклятый!.. – визжала она.
   Она внезапно схватила с углей раскаленный железный прут. Палач отшатнулся, невольно прикрывшись рукой.
   – Пропал палач! – без усмешки, спокойно сказал от стола царский сыщик. – Не трожь-ка, Савоська, старуху.
   – Слыхал, конопатый пес! – с торжеством заявила старуха, снова сунув к лицу палача все еще не остывший железный прут.
   – Иди сюда, бешена бабка, – позвал царский сыщик. – Пошто прилезла?
   Только теперь, увидев его, и дьяка, и подьячих, бабка Ариша, выронив прут, бухнулась на колени.
   – Князь-боярин, голубчик, – жалобно запричитала она. – Внучка схватили на площади! Не погляди, родимый, что нет у него ни деньги на посул! Ни в чем он не виновен, напраслину наплели…
   – Постой, старуха. Пустое кричишь про посул. Не емлю посулов! – остановил окольничий. – Кто твой внучок?
   – Иванка – внучонок… Жил у того в подручных, – не глядя ткнула она в сторону кузнеца, – а он для того контарь сладил, – так же не глядя ткнув в сторону Емельянова, продолжала бабка, – а Иванка контарь повез…
   – Кудрявый мальчонка тебе внук? – перебил царский сыщик.
   – Он самый, кудрявый, глаза поднебесны…
   – И волос кудряв, и глаза поднебесны, – опять перебил окольничий, – да больно язык уж востер. Нынче на волю его спусти, а завтра он снова в тюрьму…
   – Голубчик ты мой, – завопила старуха, схватив и целуя руку окольничего, – ты только на волю его спусти, а я язычок пришью шелковой ниточкой. Что твоя рыбка станет!..
   Окольничий усмехнулся.
   – А ты, знать, рыбку свою и со дна-то морского достанешь, упасешь от всякой напасти? – сказал он.
   – Хоть морским чертям, хоть боярам, весь потрох повыдеру с корнем! – воскликнула бабка.
   – Ох, сама языката! Ты свой бы язык-то ушила!.. И внук, знать, в тебя! – оборвал окольничий и обратился к подьячему: – Слышь, запиши, Алеша, – как его звать-то, парня, – «спустить на поруки бабке»…
   …И бабка не шла, словно на крыльях летела домой, как трехлетнего внука, за ручку ведя Иванку по улицам Пскова… Ей хотелось всем встречным, знакомым и незнакомым, сказать, похвалиться, как она вырвала своего любимца из боярского плена. Она успела убедить себя в том, что без нее он был бы замучен страшными пытками…
   Они возвращались уже по сумеркам. Дома было темно. Дверь оказалась неплотно затворенной, и сторожка настыла.
   – Бачка! – окликнул Иванка. – Бачка!..
   Никто не ответил.
   Привычно достав в темноте из печурки огниво, Иванка высек огня и заглянул на печку. Там спали только Федюнька и Груня.
   В прежнее время Иванка и бабка знали, что если Истомы нет дома, то надо искать его в кабаке. Теперь отвыкли от этого. Вина он не пил ни капли… Где он мог быть? Они сидели вдвоем и ждали ею вечерять. Обоим хотелось есть, но они дожидались. Уже наступила ночь.
   – Куды ж он?.. – сказала в раздумье бабка.
   Ее перебил стук в оконный косяк.
   – Бачка! – окликнул Иванка.
   – Эй, бабка, Иван! – крикнули с улицы. – Звонаря в государевом слове на съезжу стащили…
   – За что? За что? – закричал Иванка, выскочив вмиг на паперть.
   Но неведомый вестник уже скрылся во мраке…




Глава одиннадцатая





1


   Дней через пять после пытки Федора Емельянова пронесся по городу слух, что из Новгорода Великого прискакал знатный гость – шурин Федора Емельянова, старший сын новгородского гостя Стоянова. Он приехал, внимая просьбам своей сестры, умолявшей отца и братьев спасти ее мужа. И все в городе поняли, что алтыны и гривны, собранные «меньшими» посадскими, не перетянут стояновских новгородских червонцев.
   Молодой Стоянов проехал сразу с дороги на Снетогорское подворье, где жили царские сыщики, и там же остановился. Сколько ушей и глаз следили в те дни за каждым движением новгородского гостя и наконец уследили: молодого новгородского богача окольничий принял в своем покое.