Страница:
Томила отстал от спутников.
– Кого же обрали к царю-то, Томила Иваныч! – с горечью воскликнул Истома. – Невесть кого: конокрада-барышника Никифорку Снякина! Уж этот посол наворочает дела в Москве: до царя с челобитьем дойдет ли, а коней у московских людей покрадет – голову про заклад!
– Миром выбрали, – возразил летописец.
– Тьфу ты, миром! Да нешто так выбирают! По мирскому делу такие ли люди надобны! Ни единого человека доброго не обрали!..
– Идем-ка, что ль, с нами, Истома. Посидим, потолкуем, – позвал Томила. – Максим вина принесет, а в закуску груздочки.
…Гаврила и Прохор удивленно взглянули на нового гостя Томилы.
– К винцу и пьяница! – подмигнул Истоме Прохор.
– А мне его хоть не будь! Без вина, вишь, хмелен! – возразил Истома.
Максим Яга разливал по стаканам водку.
– Слышьте, братцы, пить пей, да дело разумей! Чего же ныне деять? Челобитчики выбраны никудышны людишки: глянь туды, глянь сюды – ни единого нет, чтобы тайное дело наше ему поверить, – сказал Томила. – Кому же теперь дать послания наши? Как мыслишь, Левонтьич?
Хлебник крякнул, поставил пустой стакан и черпнул из блюда грибов.
– Попадья успенская, что ли, тебя полюбила, Иваныч! Экие грузди! Окроме нее, нигде не едал таких, – сказал он.
– Груздочки на славу! – поддержал и Коза.
– Знать, грамота и в грибах тоже надобна, – вставил словечко Яга.
Истома смолчал. Поставив пустую кружку на стол, он забыл закусить и хмуро поглядывал на собутыльников.
– Истома, а ты что же груздей! – угощал хозяин.
– Грустей да печалей всю жизнь довольно. Радостей человеку мало, – сказал звонарь. – Как же земское дело теперь, Томила Иваныч?
– Сам видишь, люди не те.
– Устрашился, стало? Так что же ты, человек еси али рак, что задом попятился! – внезапно напал Истома.
Постучались в ворота.
– Кого-то бог дал!
Томила вышел. Возвратился в избу с одним из только что выбранных челобитчиков – Савелием-рыбником.
– Вот и Савося под чарку! – приветливо воскликнул Яга.
– Ох, братцы, без чарки мне жарко! – сказал с сокрушением рыбник, подсаживаясь к столу.
– Что так? Народ тебе честь оказал, а ты экой жаленушкой ходишь! – усмехнулся Гаврила. – Трахни-ка поставушку да расскажи, что стряслось.
Рыбник выпил, скользнул взглядом по столу, закусил.
– Назвался груздем – полезай в пузо! – с невеселой шуткой сказал он.
– Чего же у тебя стряслось? Аль опять из-за плеса с Устиновым тяжба? – спросил Томила.
– Хуже, Томила Иваныч! Уж ты пособи. Не раз выручал, научи опять, чего деять… Сам знаешь, время какое горячее в рыбном деле – весна, а меня самого как в сети загнали: прошлый год по градским делам задолжался я рыбникам, на Москве исходил деньжишек, а лишку не воротил. За то меня в челобитчики и обрали: мол, ты добром тех денег не воротил, а теперь сколь исходишь за челобитьем, то мы за долг твой зачтем. А я лучше долг ворочу втройне. Мне ныне от промысла отбывать негоже.
– А ты сейчас чарку пил, чего молвил? – с насмешкой спросил Коза.
– Чего молвил?
– Назвался груздем – полезай! Вот и ты полезай!
– Да нешто я сам назвался! Устинов проклятый кричал мое имя. Ему без меня раздольней ловить по Великой до самого устья! – воскликнул рыбник. Он с недоверием, словно взвешивая, взглянул на гостей Томилы. И, будто решившись, признался: – И то сказать-то, Томила Иваныч, страшусь я по экому воровскому делу. Пропадешь на Москве. А у меня, знаешь, пятеро малых да два старика на шее. Осиротить их страшусь. Кого бы в место мое принанять с челобитьем ехать. Уж я и деньжишек не пожалею и о здравии стану молиться. Хозяйка моя подорожничков напечет, и вином употчую вдосталь! Каб ты мне помог сыскать человека…
Истома встал со скамьи и шагнул на середину избы.
– Я еду! Меня посылай! – звучно и уверенно сказал он.
Он выпрямился во весь свой рост и почти касался головою невысокого потолка избы. Прозрачной синевы глаза его молодо засветились на испитом лице. Он отшвырнул костыли, словно почувствовал небывалый приток силы.
Все изумленно уставились на него.
Рыбник бросился подымать костыли.
– А клюшки-то, клюшки как же? – забормотал он, тыча костыль в руку Истомы.
Звонарь с удивлением взглянул на костыль, словно не он два года не расставался с подпоркой.
– Для такого великого дела я и без клюшек до самого гроба господня, не то что в Москву дойду! – торжественно заявил Истома. – А ты уйди отсель! Дух от тебя нехороший! – гневно сказал он рыбнику.
Рыбник попятился к порогу.
– Томила Иваныч… – словно прося защиты хозяина, пролепетал он от двери.
– Ладно, ладно, Савелий, ступай. Ужо приходи вечерком, и уладим, – пообещал Томила незадачливому челобитчику.
Рыбник вышел.
– Кого же обрали к царю-то, Томила Иваныч! – с горечью воскликнул Истома. – Невесть кого: конокрада-барышника Никифорку Снякина! Уж этот посол наворочает дела в Москве: до царя с челобитьем дойдет ли, а коней у московских людей покрадет – голову про заклад!
– Миром выбрали, – возразил летописец.
– Тьфу ты, миром! Да нешто так выбирают! По мирскому делу такие ли люди надобны! Ни единого человека доброго не обрали!..
– Идем-ка, что ль, с нами, Истома. Посидим, потолкуем, – позвал Томила. – Максим вина принесет, а в закуску груздочки.
…Гаврила и Прохор удивленно взглянули на нового гостя Томилы.
– К винцу и пьяница! – подмигнул Истоме Прохор.
– А мне его хоть не будь! Без вина, вишь, хмелен! – возразил Истома.
Максим Яга разливал по стаканам водку.
– Слышьте, братцы, пить пей, да дело разумей! Чего же ныне деять? Челобитчики выбраны никудышны людишки: глянь туды, глянь сюды – ни единого нет, чтобы тайное дело наше ему поверить, – сказал Томила. – Кому же теперь дать послания наши? Как мыслишь, Левонтьич?
Хлебник крякнул, поставил пустой стакан и черпнул из блюда грибов.
– Попадья успенская, что ли, тебя полюбила, Иваныч! Экие грузди! Окроме нее, нигде не едал таких, – сказал он.
– Груздочки на славу! – поддержал и Коза.
– Знать, грамота и в грибах тоже надобна, – вставил словечко Яга.
Истома смолчал. Поставив пустую кружку на стол, он забыл закусить и хмуро поглядывал на собутыльников.
– Истома, а ты что же груздей! – угощал хозяин.
– Грустей да печалей всю жизнь довольно. Радостей человеку мало, – сказал звонарь. – Как же земское дело теперь, Томила Иваныч?
– Сам видишь, люди не те.
– Устрашился, стало? Так что же ты, человек еси али рак, что задом попятился! – внезапно напал Истома.
Постучались в ворота.
– Кого-то бог дал!
Томила вышел. Возвратился в избу с одним из только что выбранных челобитчиков – Савелием-рыбником.
– Вот и Савося под чарку! – приветливо воскликнул Яга.
– Ох, братцы, без чарки мне жарко! – сказал с сокрушением рыбник, подсаживаясь к столу.
– Что так? Народ тебе честь оказал, а ты экой жаленушкой ходишь! – усмехнулся Гаврила. – Трахни-ка поставушку да расскажи, что стряслось.
Рыбник выпил, скользнул взглядом по столу, закусил.
– Назвался груздем – полезай в пузо! – с невеселой шуткой сказал он.
– Чего же у тебя стряслось? Аль опять из-за плеса с Устиновым тяжба? – спросил Томила.
– Хуже, Томила Иваныч! Уж ты пособи. Не раз выручал, научи опять, чего деять… Сам знаешь, время какое горячее в рыбном деле – весна, а меня самого как в сети загнали: прошлый год по градским делам задолжался я рыбникам, на Москве исходил деньжишек, а лишку не воротил. За то меня в челобитчики и обрали: мол, ты добром тех денег не воротил, а теперь сколь исходишь за челобитьем, то мы за долг твой зачтем. А я лучше долг ворочу втройне. Мне ныне от промысла отбывать негоже.
– А ты сейчас чарку пил, чего молвил? – с насмешкой спросил Коза.
– Чего молвил?
– Назвался груздем – полезай! Вот и ты полезай!
– Да нешто я сам назвался! Устинов проклятый кричал мое имя. Ему без меня раздольней ловить по Великой до самого устья! – воскликнул рыбник. Он с недоверием, словно взвешивая, взглянул на гостей Томилы. И, будто решившись, признался: – И то сказать-то, Томила Иваныч, страшусь я по экому воровскому делу. Пропадешь на Москве. А у меня, знаешь, пятеро малых да два старика на шее. Осиротить их страшусь. Кого бы в место мое принанять с челобитьем ехать. Уж я и деньжишек не пожалею и о здравии стану молиться. Хозяйка моя подорожничков напечет, и вином употчую вдосталь! Каб ты мне помог сыскать человека…
Истома встал со скамьи и шагнул на середину избы.
– Я еду! Меня посылай! – звучно и уверенно сказал он.
Он выпрямился во весь свой рост и почти касался головою невысокого потолка избы. Прозрачной синевы глаза его молодо засветились на испитом лице. Он отшвырнул костыли, словно почувствовал небывалый приток силы.
Все изумленно уставились на него.
Рыбник бросился подымать костыли.
– А клюшки-то, клюшки как же? – забормотал он, тыча костыль в руку Истомы.
Звонарь с удивлением взглянул на костыль, словно не он два года не расставался с подпоркой.
– Для такого великого дела я и без клюшек до самого гроба господня, не то что в Москву дойду! – торжественно заявил Истома. – А ты уйди отсель! Дух от тебя нехороший! – гневно сказал он рыбнику.
Рыбник попятился к порогу.
– Томила Иваныч… – словно прося защиты хозяина, пролепетал он от двери.
– Ладно, ладно, Савелий, ступай. Ужо приходи вечерком, и уладим, – пообещал Томила незадачливому челобитчику.
Рыбник вышел.
7
Тайные грамоты бабка зашила в шапку Истомы. Его приодели, обули. Томила позаботился придать благообразный вид его запущенной густой бороде, и из всех челобитчиков города он выглядел самым почтенным, внушающим доверие.
Истома твердо стоял на ногах, но после долгих месяцев, проведенных с костылями, он никак не знал, куда девать руки, и поп Яков отдал ему в дорогу свой посох.
Томила зашел за звонарем, чтобы проводить его к Земской избе, где челобитчики принимали от выборных составителей и от земских старост челобитную грамоту.
– Елисею Лисице в Новгороде поклон скажи от меня да перво листы покажи ему с глазу на глаз. Он знает новгородцев, кто не продаст, – говорил в последний раз летописец, напутствуя Истому в дорогу.
– Во всем положись, как на камень… Прощай, Томила Иваныч, – сказал на прощание Истома. – Спасибо. Открыл ты глаза мне на мир. Бог мне дал, как червю, только брюхо, чтоб ползать, а ты крылья вырастил… Люблю я тебя за то…
Толпа провожатых окружила Всегороднюю. Семьи челобитчиков тесно стояли вокруг саней и возков, приготовленных в путь.
Из растворенных дверей Земской избы, переполненной любопытным народом, доносился голос земского старосты, торжественно читавшего текст челобитья. Когда он умолк, во Всегородней поднялся гул, и толпа расступилась, давая дорогу посланцам Пскова к царю.
Важно сходя с крыльца, челобитчики выступали, красуясь перед народом. Возле саней они стали прощаться с семьями. Жены их суетливо крестили в дорогу, совали в руки забытые второпях подорожные гостинцы. Ребята бросались на шею отъезжающим отцам.
Возле крытых саней посадского выборного Сысоя Григорьева его хозяйка, со злыми глазами, сухая и угловатая баба, в богатой шубе, размазавши по лицу румяна, пилила мужа:
– Куды те нелегкая тащит! Смотрел бы, как люди-то деют! Савелия-рыбника шиш от семейки, от дома угонишь! Нанял вместо себя человека, и жив и здоров!.. А тебе-то, вишь, надо чести посадской!.. Дураков ищет честь-то!
– Не тяни ты жилы! Не в супостатские страны – к царю православному еду! – прорвался, не вытерпев, муж.
– А куды я с робятами денусь? Семь душ нарожал, да к царю! Бери их с собой!
– Что ты воешь, Устинья Самойловна! Люди в Литву да в Неметчину ездят – не гинут! – вмешался посадский из провожатых.
– Из Москвы белил да румян привезет! – засмеялся казак.
– Она, дура, страшится – муж из Москвы не воротится!
– Кому такой надобен! Мужичок с кувшин, борода с аршин, ножки кренделем! – подхватили две зубоскалки казачки.
Толпа возбужденно кипела вокруг отъезжающих.
– Боярам в руки нашего челобитья не давайте, одному государю! – кричали посадские.
– Скажите ему все градские обиды.
– Постойте за мир – правду режьте!..
Истома не входил в Земскую избу. Оттуда в гурьбе челобитчиков вместе с Томилой вышел Савелий-рыбник, но в широкие дорожные пошивни вместо него сел Истома. Когда рыбничиха сунула ему в руки тяжелый мешок со снедью, глаза его злобно сузились и сверкнули. Томила, чтобы его успокоить, принял мешок и отдал сидевшему рядом в санях выборному от черного духовенства – монастырскому конюшенному старцу Пахомию.
Пахомий весело подмигнул Иванке:
– Вот мы и сподобились с бачкой твоим к государю в гости! Не плоше бояр! То-то, малый!.. Воротимся – пирогов привезем.
– С добром воротитесь, то всем городом напечем пирогов! – весело отозвался кто-то в толпе.
Истома, сидя в санях, казалось, не видел и не слышал всей толпы, не замечал ни детей, ни бабки Ариши, несмело топтавшейся позади детей. Громкий голос рядом с санями пробудил его от задумчивости, глаза его потеплели. Он поманил к себе бабку. Она протискалась к самым саням.
– Прощай, мать, – сказал ей Истома, назвав ее так в первый раз за все годы. – Расти внучат… Спасибо тебе… Будет стрясется что, не покинь их одних…
Бабка всхлипнула. Торопливо, словно вспомнив забытое, полезла за пазуху под шубейку, трясущимися руками вытащила деревянный крестик, поспешно распутывая нитку.
– Из Киевской лавры[166]… кипарисовый, как и крест господень… Носи, Христос тебе в помощь, сынок мой… Истомушка… – тоже в первый раз прорвалась лаской бабка.
Истома надел крест на шею. Притянул к себе Федю и обнял за плечи. В обе щеки расцеловал прильнувшую к нему Груню. Иванка вскочил на задок, обнял отца со спины. Отец потрепал его по руке.
Пахомий взглянул на Иванку и усмехнулся.
– А ты, свет, смотри тут без нас – время горячее, головы не сверни! – сказал он.
– С бо-го-ом! – крикнул кто-то из передних саней.
Вся вереница повозок тронулась, забряцали дорожные бубенцы на тройках. Челобитчики, сняв шапки, крестились, кричали слова прощания.
Стая собак и толпа ребятишек кинулись в угон за поездом вдоль улицы к Петровским воротам.
Истома твердо стоял на ногах, но после долгих месяцев, проведенных с костылями, он никак не знал, куда девать руки, и поп Яков отдал ему в дорогу свой посох.
Томила зашел за звонарем, чтобы проводить его к Земской избе, где челобитчики принимали от выборных составителей и от земских старост челобитную грамоту.
– Елисею Лисице в Новгороде поклон скажи от меня да перво листы покажи ему с глазу на глаз. Он знает новгородцев, кто не продаст, – говорил в последний раз летописец, напутствуя Истому в дорогу.
– Во всем положись, как на камень… Прощай, Томила Иваныч, – сказал на прощание Истома. – Спасибо. Открыл ты глаза мне на мир. Бог мне дал, как червю, только брюхо, чтоб ползать, а ты крылья вырастил… Люблю я тебя за то…
Толпа провожатых окружила Всегороднюю. Семьи челобитчиков тесно стояли вокруг саней и возков, приготовленных в путь.
Из растворенных дверей Земской избы, переполненной любопытным народом, доносился голос земского старосты, торжественно читавшего текст челобитья. Когда он умолк, во Всегородней поднялся гул, и толпа расступилась, давая дорогу посланцам Пскова к царю.
Важно сходя с крыльца, челобитчики выступали, красуясь перед народом. Возле саней они стали прощаться с семьями. Жены их суетливо крестили в дорогу, совали в руки забытые второпях подорожные гостинцы. Ребята бросались на шею отъезжающим отцам.
Возле крытых саней посадского выборного Сысоя Григорьева его хозяйка, со злыми глазами, сухая и угловатая баба, в богатой шубе, размазавши по лицу румяна, пилила мужа:
– Куды те нелегкая тащит! Смотрел бы, как люди-то деют! Савелия-рыбника шиш от семейки, от дома угонишь! Нанял вместо себя человека, и жив и здоров!.. А тебе-то, вишь, надо чести посадской!.. Дураков ищет честь-то!
– Не тяни ты жилы! Не в супостатские страны – к царю православному еду! – прорвался, не вытерпев, муж.
– А куды я с робятами денусь? Семь душ нарожал, да к царю! Бери их с собой!
– Что ты воешь, Устинья Самойловна! Люди в Литву да в Неметчину ездят – не гинут! – вмешался посадский из провожатых.
– Из Москвы белил да румян привезет! – засмеялся казак.
– Она, дура, страшится – муж из Москвы не воротится!
– Кому такой надобен! Мужичок с кувшин, борода с аршин, ножки кренделем! – подхватили две зубоскалки казачки.
Толпа возбужденно кипела вокруг отъезжающих.
– Боярам в руки нашего челобитья не давайте, одному государю! – кричали посадские.
– Скажите ему все градские обиды.
– Постойте за мир – правду режьте!..
Истома не входил в Земскую избу. Оттуда в гурьбе челобитчиков вместе с Томилой вышел Савелий-рыбник, но в широкие дорожные пошивни вместо него сел Истома. Когда рыбничиха сунула ему в руки тяжелый мешок со снедью, глаза его злобно сузились и сверкнули. Томила, чтобы его успокоить, принял мешок и отдал сидевшему рядом в санях выборному от черного духовенства – монастырскому конюшенному старцу Пахомию.
Пахомий весело подмигнул Иванке:
– Вот мы и сподобились с бачкой твоим к государю в гости! Не плоше бояр! То-то, малый!.. Воротимся – пирогов привезем.
– С добром воротитесь, то всем городом напечем пирогов! – весело отозвался кто-то в толпе.
Истома, сидя в санях, казалось, не видел и не слышал всей толпы, не замечал ни детей, ни бабки Ариши, несмело топтавшейся позади детей. Громкий голос рядом с санями пробудил его от задумчивости, глаза его потеплели. Он поманил к себе бабку. Она протискалась к самым саням.
– Прощай, мать, – сказал ей Истома, назвав ее так в первый раз за все годы. – Расти внучат… Спасибо тебе… Будет стрясется что, не покинь их одних…
Бабка всхлипнула. Торопливо, словно вспомнив забытое, полезла за пазуху под шубейку, трясущимися руками вытащила деревянный крестик, поспешно распутывая нитку.
– Из Киевской лавры[166]… кипарисовый, как и крест господень… Носи, Христос тебе в помощь, сынок мой… Истомушка… – тоже в первый раз прорвалась лаской бабка.
Истома надел крест на шею. Притянул к себе Федю и обнял за плечи. В обе щеки расцеловал прильнувшую к нему Груню. Иванка вскочил на задок, обнял отца со спины. Отец потрепал его по руке.
Пахомий взглянул на Иванку и усмехнулся.
– А ты, свет, смотри тут без нас – время горячее, головы не сверни! – сказал он.
– С бо-го-ом! – крикнул кто-то из передних саней.
Вся вереница повозок тронулась, забряцали дорожные бубенцы на тройках. Челобитчики, сняв шапки, крестились, кричали слова прощания.
Стая собак и толпа ребятишек кинулись в угон за поездом вдоль улицы к Петровским воротам.
8
В тот же день, как уехали челобитчики, Иванке пришлось расстаться с Кузей.
Кузя сразу вошел в мятеж, словно всю жизнь только того и ждал, словно о том мечтал, и затем покинул отца и мать и ушел бродяжить с Иванкой… Он вошел в мятеж не горячась, но положительно и спокойно. Он говорил как равный с Томилой Слепым о земском ополчении, и его слушали серьезно и внимательно, как рассудительного взрослого советчика.
Когда зашла речь о том, чтобы отправлять по городам письма, то дядя Гаврила вместе с Томилой Слепым послали Кузю в Остров, Воронач и Опочку. Ему дали земские письма. И Кузя, сложив котомку, простился с Иванкой и обнялся с дядей. Иванка просил также послать и его, но его не пустили. Иванка махнул Кузе рукой и опечалился. Ему казалось, что Томила не хочет его посылать, потому что он не уберег посадский извет от Собакина, и он не смел настаивать и оправдываться…
С уходом Кузи из города Иванка стал одинок. С Якуней он не встречался, избегая бывать в доме кузнеца, а к Захарке испытывал только вражду…
Иванку мучила обида и ревность. Не раз подходил он к дому Мошницына, стоял у ворот и, не решаясь войти, уходил… Он брел к Мирожскому монастырю или обратно в город, но издали снова ему начинало казаться, что встреться он на одну духовинку с Аленкой – и все разъяснится…
Один раз он совсем готов был войти в дом, когда навстречу ему из дома Мошницына вышел Захар, весело напевая… Иванка шмыгнул в чужие отворенные ворота… И вдруг здесь в сумерках неожиданно столкнулся с Якуней и отшатнулся.
– Чего тебе тут? – засмеялся Якуня. – Не совестно? Мимо ходишь, а к старым знакомцам и глаз не кажешь!..
– Не хочу с Захаркой встречаться.
– Боишься – бока наломает?!
Иванка молча сунул кулак под нос Якуни. Захарка прошел мимо ворот. Обледенелый снежок хрустел под его шагами.
– Теперь не боишься? Идем, – позвал Якуня.
– Куда?
– К нам идем. Алена-то рада будет!
– Недосуг, – отмахнулся Иванка.
– Ты что – на Аленку сердит за Захарку?
Иванка почувствовал, как загорелись у него щеки и уши, но он сказал, стараясь казаться равнодушным:
– Да нет, так, недосуг. Занят я…
– Напрасно серчаешь, – вступился Якуня за сестру. – Ты бы еще года три пропадал, – а девке что, плакать сидеть?!
– Я не помеха – хоть за рогатого пусть идет! – огрызнулся Иванка. – Что ты ко мне прилип!
– Ну и дурак! – оборвал Якуня. – Девка тебя ждет, лишь батьке не смеет сказать про тебя – боится, что силой выдадут. А Захар день за днем все ласковей. Ты воротился, Аленка про то не знала. Я в воскресенье помянул за пирогом про тебя. Аленка вскочила да вон из горницы… Вот уж ден пять с Захаром и слова не молвит…
Иванка обрадовался:
– Я мыслил, уж их обручили.
– Чаял я меду пить на Захаркиной свадьбе, – поддразнил Якуня, – а мне что – и на твоей поднесут!
– А твоя свадьба скоро ли? – спросил повеселевший Иванка. Весь мир для него вдруг посветлел.
– Посватаешь – и женюсь, – ясно улыбнулся Якуня.
– Кого ж тебе сватать?
– Есть одна девка, да то беда: с тобой в одночасье венчаться надобно, а то поп и венчать не станет.
– Пошто поп не станет?
– Скажет: родные – нельзя.
Иванка взглянул на Якуню и громко захохотал. Он понял: Якуня говорил о его сестре Груне. Для Иванки она была еще девочка – ей едва пошел шестнадцатый год, ан оказалось, что у нее уже нашелся жених!..
Придя домой, Иванка новыми глазами поглядел на сестру. И впрямь она стала не хуже Аленки. Экая чернавка была, а возросла какая! Острая лисья мордочка, синие глаза, а бровь черная, густая… И станом стройна…
Иванка начал невольно следить за сестрой и приметил в ней много такого, чего не видел раньше: была она тихая и потому незаметна в доме, ходила неслышно, как чудесница какая-то, умеющая угадывать помыслы людей.
Уже не бабкой Аришей, а Груней держался дом, только бабка ворчала и гремела ухватом, а Груня делала все неслышно: всех напоит, накормит, поштопает, затопит печь, занавесит окна – и все неслышно… Говорила она тихо, словно смущаясь, но глаз не опускала – темные синие глаза ее были всегда широко открыты… Ее бывало слышно только тогда, когда она пела, но сразу нельзя было сказать – поет она или нет: просто делалось хорошо на сердце и уже потом, если подумать, откуда идет тепло, можно было понять, что тепло от песни… Песни ее были все грустные, задушевные, и голосок негромкий и нежный…
«Так вот какая полюбилась Якуне, – подумал Иванка. – Веселый, а девушку полюбил тихую…» У Иванки явилось жаркое желание поженить Якуню и Груню. «Пусть радуются!»
– Жених тебе кланяется, – сказал Иванка сестре.
– Что за жених? – небрежно спросила она.
– Якунька.
– Крикун, – снисходительно, как взрослая, улыбнулась она.
– Крикун, – подтвердил с улыбкой Иванка. – Люблю я его! – добавил он не без хитрости, вызывая сестру на ответ.
– А я не люблю. Трещит без умолку, да без толку.
– Сватать хочет тебя.
Она покраснела.
– Бякаешь зря! – сказала она сердито, нахмуря бровки.
И Иванка прекратил разговор, не желая ее смущать.
Кузя сразу вошел в мятеж, словно всю жизнь только того и ждал, словно о том мечтал, и затем покинул отца и мать и ушел бродяжить с Иванкой… Он вошел в мятеж не горячась, но положительно и спокойно. Он говорил как равный с Томилой Слепым о земском ополчении, и его слушали серьезно и внимательно, как рассудительного взрослого советчика.
Когда зашла речь о том, чтобы отправлять по городам письма, то дядя Гаврила вместе с Томилой Слепым послали Кузю в Остров, Воронач и Опочку. Ему дали земские письма. И Кузя, сложив котомку, простился с Иванкой и обнялся с дядей. Иванка просил также послать и его, но его не пустили. Иванка махнул Кузе рукой и опечалился. Ему казалось, что Томила не хочет его посылать, потому что он не уберег посадский извет от Собакина, и он не смел настаивать и оправдываться…
С уходом Кузи из города Иванка стал одинок. С Якуней он не встречался, избегая бывать в доме кузнеца, а к Захарке испытывал только вражду…
Иванку мучила обида и ревность. Не раз подходил он к дому Мошницына, стоял у ворот и, не решаясь войти, уходил… Он брел к Мирожскому монастырю или обратно в город, но издали снова ему начинало казаться, что встреться он на одну духовинку с Аленкой – и все разъяснится…
Один раз он совсем готов был войти в дом, когда навстречу ему из дома Мошницына вышел Захар, весело напевая… Иванка шмыгнул в чужие отворенные ворота… И вдруг здесь в сумерках неожиданно столкнулся с Якуней и отшатнулся.
– Чего тебе тут? – засмеялся Якуня. – Не совестно? Мимо ходишь, а к старым знакомцам и глаз не кажешь!..
– Не хочу с Захаркой встречаться.
– Боишься – бока наломает?!
Иванка молча сунул кулак под нос Якуни. Захарка прошел мимо ворот. Обледенелый снежок хрустел под его шагами.
– Теперь не боишься? Идем, – позвал Якуня.
– Куда?
– К нам идем. Алена-то рада будет!
– Недосуг, – отмахнулся Иванка.
– Ты что – на Аленку сердит за Захарку?
Иванка почувствовал, как загорелись у него щеки и уши, но он сказал, стараясь казаться равнодушным:
– Да нет, так, недосуг. Занят я…
– Напрасно серчаешь, – вступился Якуня за сестру. – Ты бы еще года три пропадал, – а девке что, плакать сидеть?!
– Я не помеха – хоть за рогатого пусть идет! – огрызнулся Иванка. – Что ты ко мне прилип!
– Ну и дурак! – оборвал Якуня. – Девка тебя ждет, лишь батьке не смеет сказать про тебя – боится, что силой выдадут. А Захар день за днем все ласковей. Ты воротился, Аленка про то не знала. Я в воскресенье помянул за пирогом про тебя. Аленка вскочила да вон из горницы… Вот уж ден пять с Захаром и слова не молвит…
Иванка обрадовался:
– Я мыслил, уж их обручили.
– Чаял я меду пить на Захаркиной свадьбе, – поддразнил Якуня, – а мне что – и на твоей поднесут!
– А твоя свадьба скоро ли? – спросил повеселевший Иванка. Весь мир для него вдруг посветлел.
– Посватаешь – и женюсь, – ясно улыбнулся Якуня.
– Кого ж тебе сватать?
– Есть одна девка, да то беда: с тобой в одночасье венчаться надобно, а то поп и венчать не станет.
– Пошто поп не станет?
– Скажет: родные – нельзя.
Иванка взглянул на Якуню и громко захохотал. Он понял: Якуня говорил о его сестре Груне. Для Иванки она была еще девочка – ей едва пошел шестнадцатый год, ан оказалось, что у нее уже нашелся жених!..
Придя домой, Иванка новыми глазами поглядел на сестру. И впрямь она стала не хуже Аленки. Экая чернавка была, а возросла какая! Острая лисья мордочка, синие глаза, а бровь черная, густая… И станом стройна…
Иванка начал невольно следить за сестрой и приметил в ней много такого, чего не видел раньше: была она тихая и потому незаметна в доме, ходила неслышно, как чудесница какая-то, умеющая угадывать помыслы людей.
Уже не бабкой Аришей, а Груней держался дом, только бабка ворчала и гремела ухватом, а Груня делала все неслышно: всех напоит, накормит, поштопает, затопит печь, занавесит окна – и все неслышно… Говорила она тихо, словно смущаясь, но глаз не опускала – темные синие глаза ее были всегда широко открыты… Ее бывало слышно только тогда, когда она пела, но сразу нельзя было сказать – поет она или нет: просто делалось хорошо на сердце и уже потом, если подумать, откуда идет тепло, можно было понять, что тепло от песни… Песни ее были все грустные, задушевные, и голосок негромкий и нежный…
«Так вот какая полюбилась Якуне, – подумал Иванка. – Веселый, а девушку полюбил тихую…» У Иванки явилось жаркое желание поженить Якуню и Груню. «Пусть радуются!»
– Жених тебе кланяется, – сказал Иванка сестре.
– Что за жених? – небрежно спросила она.
– Якунька.
– Крикун, – снисходительно, как взрослая, улыбнулась она.
– Крикун, – подтвердил с улыбкой Иванка. – Люблю я его! – добавил он не без хитрости, вызывая сестру на ответ.
– А я не люблю. Трещит без умолку, да без толку.
– Сватать хочет тебя.
Она покраснела.
– Бякаешь зря! – сказала она сердито, нахмуря бровки.
И Иванка прекратил разговор, не желая ее смущать.
Глава двадцать первая
1
Томила сидел за столом, загородив свет воскового огарка и поскрипывая пером. Изредка, глядя на пламя, он задумывался над словом, и тогда до слуха его долетало все множество звуков, слагавших ночную тишину: шуршание тараканов, лай собак по дворам, крики котов, сонное и редкое дыхание Иванки и шаги за окном. Вот, бряцая оружием, прошел стрелецкий дозор, вот какой-то случайный ночной прохожий… Томила прислушался. За окном послышались голоса: кто-то тихо заговорил. Томила наскоро сунул исписанные листки под стол и скинул дверной крюк. В сторожку вошел старичок нищий и с лукавым смехом обратился к нему:
– Не признал?!
– Отец Яков! – воскликнул подьячий, узнав в старике соседа, попа с Болота. – Чего-то ты? Маслена миновала.
– Маслена миновала, а я и ряжусь, – с усмешкой сказал старик. – Владыки страшусь – в одночасье в подвал засадит, коли проведает, а дело к тебе безотменное: завтра царские именины, голубчик, – сказал ряженый поп, приблизясь.
– Мне что?! Ко двору на пирог не звали! – усмехнулся Томила.
– А ты слушай: земские старосты Подрез да Менщиков после обедни пойдут ко владыке, станут его просить отслужить молебен о здравии царевом на площади.
– Что ж, в церкви крыша худая аль места мало?
– Чают весь город собрать к молебну, да хочет владыка усовестить горожан, чтоб повинное челобитье в Москву бы послали да тебя с Гаврилой схватили…
– Кто ж его станет слушать? – сказал Томила, уверенный в том, что разговор о повинной в городе не найдет поддержки.
– Стрельцы приказа Чалеева станут – сговорено… Большие посадские станут, а там и пойдет… Да ты слушай – за тем ведь ночью к тебе прилез: попов будет много, попы станут в одно с владыкой. Он ныне двоих попов засадил за то, что стояли у караула с посадскими для береженья немца… при моих глазах их в подвал потащили…
Поп придвинулся к самому уху Томилы и зашептал:
– Владыка стрельцов скоро ждет с Новагорода от воеводы. Митрополита просил с увещаньем приехать, и тот-де тоже к нам едет…
Томила растерялся. Заговор Макария с земскими старостами был неожиданным. Что можно сделать за ночь? Бежать на площадь сейчас же, ударить сполох? Напугаешь ночью народ – может статься и хуже: устрашатся прихода иногородних стрельцов и отступятся сами…
Только что из-под пера Томилы лились слова уверенности в победе: «Чаю, встают уже города. Сердцу бы крылья – птахой летел бы по городам зрети восстание их на неправды бояр. Может, в самый сей час и ударил медью сполох в Твери да Калуге, а может, огнем горят в Москве боярские дома в эту ночь…» И вдруг, вместо восстаний по городам, приходилось ждать нападения на себя…
– Чего ж теперь делать? – в растерянности вслух произнес Томила.
– Томила Иваныч, – раздался шепот с полатей, где спал Иванка, – хошь, я побегу к стрельцам новых приказов да их всех на владыку взбулгачу?!
– Не дерзнут на владыку, – ответил поп. – Божьим слугой его почитают. Тебе кто поверит, младеня?..
В ставень ударили с улицы тревожно и громко. Ряженый поп с неожиданной живостью выскочил за дверь во двор. Томила скользнул за печь.
– Кого надо? – спросил через ставень Иванка.
– Томилу Слепого, – откликнулся голос снаружи.
Свои так не должны звать: условлено было спрашивать по-иному. Значит – чужой.
– Дома нет. А пошто его? – отозвался Иванка.
– Владыка зовет у него побывать – вместе бы и помолиться в полунощном бдении, – сказал второй голос.
– Придет домой – и скажу, – пообещал Иванка.
– Неладно, что звали, – когда посланцы владыки ушли, прошептал Томила. – Сами не влезли б во двор. Схватят тут нас одних ночью… Не они ль у Гаврилы и пса уморили, чтоб легче с хозяином после справиться?..
Поп ушел.
Приперев для верности дверь кочергой, они еще долго шептались, и, несмотря на тревогу, Иванка был счастлив, что судьба доверяет ему защиту Томилы. Он вышел в сенцы и принес два топорка – на случай, для обороны. Решив поутру поднимать стрельцов новых приказов, они легли, когда раздалась полуночная петушиная перекличка и из Троицкого дома донесся одинокий удар колокола, зовущий к ночной молитве…
Едва они задремали, опять застучал кто-то в ставень. Иванка вскочил, заметался по темной избе с топором.
– Кто там? Кого?! – дрогнувшим голосом спросил он.
– От кума поклон! – ответил с улицы незнакомый голос.
Это был условный отзыв вестника от Истомы.
Иванка выскочил, распахнул ворота, всадник въехал во двор, спрянул с седла и, бросив Иванке поводья, шагнул к Слепому:
– Томила Иваныч – ты?
– Я.
– Новгородцы послали к тебе, Томила Иваныч. Новгород встал…[167]
Не в силах вымолвить слова от полноты счастья, Томила обнял гонца. Они целовались, будто на пасху. Никогда не видавшие раньше один другого, они сжали друг друга, словно братья после долгой разлуки, отшатнулись один от другого, не отпуская объятий, взглянули друг другу в глаза и снова поцеловались. Только тогда Томила обрел утерянный на мгновение дар речи.
– Господи, слава тебе! – торжественно произнес он и перекрестился широким крестом. – Встал Новгород! – повторил он слова гонца, словно силясь осмыслить эти слова во всей полноте, во всей силе.
– Иван, Ванюша, иди, и тебя поцелую! Весь мир целовал бы, как в светлое воскресенье!.. Знать, голос наш услыхали… Недаром писали мы, Ваня! – дрожащим от волнения голосом произнес Томила.
Иванка обнялся с летописцем.
– Вот когда, Ванюшка, остров Буян-то не в сказке!.. – И обернувшись к вестнику, Томила опять обнял его за плечи: – Спасибо тебе, человече, за добрые вести. Идем в избу.
– Иван, коня поводи. Замучил я его. Не сразу остыл бы, – сказал гонец, словно он давно был знаком с Иванкой.
– Постой-ка, Иван, чем время терять, ты коня не гони, а помалу трусцой съезди к Гавриле да Прохору с вестью. Зови их ко мне, да еще заверни к Леванисову да к Яге, – приказал Томила.
Пока Иванка поехал, Томила с вестником вошли в дом.
Летописец жадно расспрашивал обо всем, и гонец рассказывал ему, как новгородские стрельцы и посадские два дня ходили по избам друг к другу, читая письма Томилы и слушая вести, привезенные Истомой, и как наконец восстали так же, как во Пскове, схватили немца, приехавшего за хлебом, разгромили стояновские лавки и палаты, освободили колодников из острога и заперлись в городе.
– И стрельцы повстали?! – спросил Томила.
– Стрельцы со всем миром, – ответил гонец. – Караулы несут, службу правят, берегут ворота и стены. Во всем по уряду.
– Кто же в городе большим? Что Истома?
– Истома?! Да я нево[168] тебе не сказал, что поспел воевода его схватить, заковал в железы да разом послал в Москву. Накануне того дни поспел… Припоздали отбить его…
– В Москву?! – Томила весь помрачнел. – Запытают в Москве Истому… Как брат родной, стал мне звонарь… Отколе узнал про него воевода? Кто продал? Дознались?
– Дознались: владыка Макарий прислал письмо Никону-митрополиту, а тот довел воеводе…
– Знать, бешены не все перевешаны, жалит змея не для сытости, а от змеиной лихости!.. – сказал Томила. – Ну, и владыке будет закуска: что заварил, то и выхлебает!.. – погрозил он.
Гаврила, Прохор Коза, Леванисов, Максим Яга один за другим собирались к Томиле, словно на праздник.
По городу неслась весть о восстании Новгорода. Иванка не утерпел, поделился радостью со стрелецким дозором, сказал троим-четверым случайным поздним прохожим, а те по пути стучали в ставни спящих знакомцев. По улицам в ставенных щелях там и здесь засветились огни, разбуженные люди выбегали из домов, собирались в кучки, делясь новостью, в свою очередь стучали к соседям и знакомцам…
Ранние пешеходы потянулись по улицам к Рыбницкой башне, торопясь занять место поближе к дощанам, чтобы лучше слышать и видеть. Посланный Томилой Иванка примчался на площадь еще до полного рассвета, когда церковные колокола едва отзвонили к заутрене. Утренняя заря только что окрасила небо и розовый отсвет чуть озарил город, когда Иванка ударил в сполошный колокол.
Небольшая толпа, собравшаяся на площади, оживилась возгласами, на зов сполоха бежали из улиц новые толпы людей – одни бежали, вскочив ото сна, встрепанные, испуганные, другие – из церквей…
– Пошто звон?!
– Эй, малый, чего сполошишь?! – кричали вокруг, но Иванка, не отвечая, звонил…
В толпе он узнал крендельщицу Хавронью, Михайлу Мошницына, увидел Захарку… Поп Яков вбежал на площадь. Он, видно, бросил обедню, что выбежал вон из церкви, не сняв облачения, едва накинув шубейку, из-под короткого подола которой виднелся парчовый узор епитрахили… Гурьбой вошли с Троицкой улицы все заводилы сполоха. Впереди всех Томила Слепой. И в тот миг, как Иванка бросил веревку колокола, Томила юношеским движеньем взметнулся на чан.
– Слушай, Псков, город великий! – воскликнул Томила.
Он весь преобразился. Кто знал его раньше, тот нынче мог не узнать: задушевный и тихий, всегда словно задумавшийся о чем-то, немножко сутулый, неспешный, Томила Слепой явился сегодня в новом обличье. Властно он поднял руку, требуя тишины, и взволнованная сполохом, крикливая, шумная площадь вмиг замерла.
– Братья, мужи, псковичи, с радостью, с праздником, братцы! Не одни мы отныне – нас два города: с нами Новгород встал! – ясно сказал Томила.
Многоголосый народный клич ответил ему, и сотни шапок взлетели вверх. По церквам звонили колокола, но за криком народа их было не слышно.
Томила Слепой поднял руку, и все снова утихло.
– Есть вести, братцы, пристанут еще города, потрясут бояр и великую рать соберут на неправды… А ныне слушайте, братцы: новогородцы к вам человека прислали из Земской избы.
Ночной вестник вскочил на дощан рядом с Томилой и снял шапку.
– От новогородских всех званий людей псковитянам низкий поклон с любовью! – сказал гонец и поклонился на все четыре стороны. – Да на той любви братской стоять нам во всем заедино!
– Не признал?!
– Отец Яков! – воскликнул подьячий, узнав в старике соседа, попа с Болота. – Чего-то ты? Маслена миновала.
– Маслена миновала, а я и ряжусь, – с усмешкой сказал старик. – Владыки страшусь – в одночасье в подвал засадит, коли проведает, а дело к тебе безотменное: завтра царские именины, голубчик, – сказал ряженый поп, приблизясь.
– Мне что?! Ко двору на пирог не звали! – усмехнулся Томила.
– А ты слушай: земские старосты Подрез да Менщиков после обедни пойдут ко владыке, станут его просить отслужить молебен о здравии царевом на площади.
– Что ж, в церкви крыша худая аль места мало?
– Чают весь город собрать к молебну, да хочет владыка усовестить горожан, чтоб повинное челобитье в Москву бы послали да тебя с Гаврилой схватили…
– Кто ж его станет слушать? – сказал Томила, уверенный в том, что разговор о повинной в городе не найдет поддержки.
– Стрельцы приказа Чалеева станут – сговорено… Большие посадские станут, а там и пойдет… Да ты слушай – за тем ведь ночью к тебе прилез: попов будет много, попы станут в одно с владыкой. Он ныне двоих попов засадил за то, что стояли у караула с посадскими для береженья немца… при моих глазах их в подвал потащили…
Поп придвинулся к самому уху Томилы и зашептал:
– Владыка стрельцов скоро ждет с Новагорода от воеводы. Митрополита просил с увещаньем приехать, и тот-де тоже к нам едет…
Томила растерялся. Заговор Макария с земскими старостами был неожиданным. Что можно сделать за ночь? Бежать на площадь сейчас же, ударить сполох? Напугаешь ночью народ – может статься и хуже: устрашатся прихода иногородних стрельцов и отступятся сами…
Только что из-под пера Томилы лились слова уверенности в победе: «Чаю, встают уже города. Сердцу бы крылья – птахой летел бы по городам зрети восстание их на неправды бояр. Может, в самый сей час и ударил медью сполох в Твери да Калуге, а может, огнем горят в Москве боярские дома в эту ночь…» И вдруг, вместо восстаний по городам, приходилось ждать нападения на себя…
– Чего ж теперь делать? – в растерянности вслух произнес Томила.
– Томила Иваныч, – раздался шепот с полатей, где спал Иванка, – хошь, я побегу к стрельцам новых приказов да их всех на владыку взбулгачу?!
– Не дерзнут на владыку, – ответил поп. – Божьим слугой его почитают. Тебе кто поверит, младеня?..
В ставень ударили с улицы тревожно и громко. Ряженый поп с неожиданной живостью выскочил за дверь во двор. Томила скользнул за печь.
– Кого надо? – спросил через ставень Иванка.
– Томилу Слепого, – откликнулся голос снаружи.
Свои так не должны звать: условлено было спрашивать по-иному. Значит – чужой.
– Дома нет. А пошто его? – отозвался Иванка.
– Владыка зовет у него побывать – вместе бы и помолиться в полунощном бдении, – сказал второй голос.
– Придет домой – и скажу, – пообещал Иванка.
– Неладно, что звали, – когда посланцы владыки ушли, прошептал Томила. – Сами не влезли б во двор. Схватят тут нас одних ночью… Не они ль у Гаврилы и пса уморили, чтоб легче с хозяином после справиться?..
Поп ушел.
Приперев для верности дверь кочергой, они еще долго шептались, и, несмотря на тревогу, Иванка был счастлив, что судьба доверяет ему защиту Томилы. Он вышел в сенцы и принес два топорка – на случай, для обороны. Решив поутру поднимать стрельцов новых приказов, они легли, когда раздалась полуночная петушиная перекличка и из Троицкого дома донесся одинокий удар колокола, зовущий к ночной молитве…
Едва они задремали, опять застучал кто-то в ставень. Иванка вскочил, заметался по темной избе с топором.
– Кто там? Кого?! – дрогнувшим голосом спросил он.
– От кума поклон! – ответил с улицы незнакомый голос.
Это был условный отзыв вестника от Истомы.
Иванка выскочил, распахнул ворота, всадник въехал во двор, спрянул с седла и, бросив Иванке поводья, шагнул к Слепому:
– Томила Иваныч – ты?
– Я.
– Новгородцы послали к тебе, Томила Иваныч. Новгород встал…[167]
Не в силах вымолвить слова от полноты счастья, Томила обнял гонца. Они целовались, будто на пасху. Никогда не видавшие раньше один другого, они сжали друг друга, словно братья после долгой разлуки, отшатнулись один от другого, не отпуская объятий, взглянули друг другу в глаза и снова поцеловались. Только тогда Томила обрел утерянный на мгновение дар речи.
– Господи, слава тебе! – торжественно произнес он и перекрестился широким крестом. – Встал Новгород! – повторил он слова гонца, словно силясь осмыслить эти слова во всей полноте, во всей силе.
– Иван, Ванюша, иди, и тебя поцелую! Весь мир целовал бы, как в светлое воскресенье!.. Знать, голос наш услыхали… Недаром писали мы, Ваня! – дрожащим от волнения голосом произнес Томила.
Иванка обнялся с летописцем.
– Вот когда, Ванюшка, остров Буян-то не в сказке!.. – И обернувшись к вестнику, Томила опять обнял его за плечи: – Спасибо тебе, человече, за добрые вести. Идем в избу.
– Иван, коня поводи. Замучил я его. Не сразу остыл бы, – сказал гонец, словно он давно был знаком с Иванкой.
– Постой-ка, Иван, чем время терять, ты коня не гони, а помалу трусцой съезди к Гавриле да Прохору с вестью. Зови их ко мне, да еще заверни к Леванисову да к Яге, – приказал Томила.
Пока Иванка поехал, Томила с вестником вошли в дом.
Летописец жадно расспрашивал обо всем, и гонец рассказывал ему, как новгородские стрельцы и посадские два дня ходили по избам друг к другу, читая письма Томилы и слушая вести, привезенные Истомой, и как наконец восстали так же, как во Пскове, схватили немца, приехавшего за хлебом, разгромили стояновские лавки и палаты, освободили колодников из острога и заперлись в городе.
– И стрельцы повстали?! – спросил Томила.
– Стрельцы со всем миром, – ответил гонец. – Караулы несут, службу правят, берегут ворота и стены. Во всем по уряду.
– Кто же в городе большим? Что Истома?
– Истома?! Да я нево[168] тебе не сказал, что поспел воевода его схватить, заковал в железы да разом послал в Москву. Накануне того дни поспел… Припоздали отбить его…
– В Москву?! – Томила весь помрачнел. – Запытают в Москве Истому… Как брат родной, стал мне звонарь… Отколе узнал про него воевода? Кто продал? Дознались?
– Дознались: владыка Макарий прислал письмо Никону-митрополиту, а тот довел воеводе…
– Знать, бешены не все перевешаны, жалит змея не для сытости, а от змеиной лихости!.. – сказал Томила. – Ну, и владыке будет закуска: что заварил, то и выхлебает!.. – погрозил он.
Гаврила, Прохор Коза, Леванисов, Максим Яга один за другим собирались к Томиле, словно на праздник.
По городу неслась весть о восстании Новгорода. Иванка не утерпел, поделился радостью со стрелецким дозором, сказал троим-четверым случайным поздним прохожим, а те по пути стучали в ставни спящих знакомцев. По улицам в ставенных щелях там и здесь засветились огни, разбуженные люди выбегали из домов, собирались в кучки, делясь новостью, в свою очередь стучали к соседям и знакомцам…
Ранние пешеходы потянулись по улицам к Рыбницкой башне, торопясь занять место поближе к дощанам, чтобы лучше слышать и видеть. Посланный Томилой Иванка примчался на площадь еще до полного рассвета, когда церковные колокола едва отзвонили к заутрене. Утренняя заря только что окрасила небо и розовый отсвет чуть озарил город, когда Иванка ударил в сполошный колокол.
Небольшая толпа, собравшаяся на площади, оживилась возгласами, на зов сполоха бежали из улиц новые толпы людей – одни бежали, вскочив ото сна, встрепанные, испуганные, другие – из церквей…
– Пошто звон?!
– Эй, малый, чего сполошишь?! – кричали вокруг, но Иванка, не отвечая, звонил…
В толпе он узнал крендельщицу Хавронью, Михайлу Мошницына, увидел Захарку… Поп Яков вбежал на площадь. Он, видно, бросил обедню, что выбежал вон из церкви, не сняв облачения, едва накинув шубейку, из-под короткого подола которой виднелся парчовый узор епитрахили… Гурьбой вошли с Троицкой улицы все заводилы сполоха. Впереди всех Томила Слепой. И в тот миг, как Иванка бросил веревку колокола, Томила юношеским движеньем взметнулся на чан.
– Слушай, Псков, город великий! – воскликнул Томила.
Он весь преобразился. Кто знал его раньше, тот нынче мог не узнать: задушевный и тихий, всегда словно задумавшийся о чем-то, немножко сутулый, неспешный, Томила Слепой явился сегодня в новом обличье. Властно он поднял руку, требуя тишины, и взволнованная сполохом, крикливая, шумная площадь вмиг замерла.
– Братья, мужи, псковичи, с радостью, с праздником, братцы! Не одни мы отныне – нас два города: с нами Новгород встал! – ясно сказал Томила.
Многоголосый народный клич ответил ему, и сотни шапок взлетели вверх. По церквам звонили колокола, но за криком народа их было не слышно.
Томила Слепой поднял руку, и все снова утихло.
– Есть вести, братцы, пристанут еще города, потрясут бояр и великую рать соберут на неправды… А ныне слушайте, братцы: новогородцы к вам человека прислали из Земской избы.
Ночной вестник вскочил на дощан рядом с Томилой и снял шапку.
– От новогородских всех званий людей псковитянам низкий поклон с любовью! – сказал гонец и поклонился на все четыре стороны. – Да на той любви братской стоять нам во всем заедино!