Страница:
– Михайла Петров, не возьми во гнев: заказ у меня воеводский. Шел бы ты ко мне в кузню работать.
Михайла побагровел от обиды. Такого обычая не бывало: Тимофей мог отдать ему часть заказа, чтобы Михайла работал в собственной кузне…
– Не серчай. Кабы воля моя, я б тебя не обидел. Тебе не велел воевода давать.
И Михайла пошел к Тимофею в кузню ковать кандалы для колодников.
– Куды столь! Весь город, что ли, хотят заковать в железы?! – сказал Мошницын.
– Слышь, Мошницын, ты в кузне моей мятежных речей не веди! – одернул хозяин. – Воеводский заказ – стало, царский. А на что государю таков товар, про то умным людям ведать, не нам…
Мошницын смолчал.
На другую неделю он сам получил заказ на подковы для сотни стрелецких коней.
Он взял подручного в кузню. Взор его пояснел. Он велел Аленке в воскресенье печь пироги. Уже пожалел о том, что поспешил продать лошадь с коровой.
Однажды его призвали в Земскую избу. Там сидел Захарка.
– Михайла Петров! Сто лет не видал! – приветствовал он. – Слышь, дело к тебе. Тут в Земской избе железо лежало в клети – куды оно делось?
– На ратные нужды пошло. Кузнецам раздавал для ратного дела от Земской избы.
– А роспись есть?
– Как же! Твоей рукой все писано. Вот. – Михайла полез к себе в пазуху и вынул тетрадку.
– Вот и слава богу! А я за тебя уж страшился, – сказал Захарка. – Давай мне ее, мы докажем всю правду…
Михайла спокойно ушел домой.
– Загордился Захарка. Одет чисто. Сидит за столом, что твой дьяк, двое при нем подручных подьячих, – рассказывал дома кузнец Аленке. – То лез, бывало, ко мне, а ныне с большими дружит… Ох уж ловок!
– Ну и пес с ним! – огрызнулась она.
– Он нынче у больших в чести, а где честь, там богатство. Я за себя на него не серчаю… Богат, то и горд, – продолжал кузнец. – А все же ему спасибо, что нас с тобой худшая доля минула. Его все советы были…
Аленка вспыхнула стыдом при этих речах. Она не могла простить себе того часа, когда, поддавшись обиде на Иванку, подумала пойти за Захарку замуж.
Но отец понимал ее смущение иначе. Он считал, что Аленка горюет о том, что Захарка не ходит к ним в дом…
Вдруг как-то утром стряслась беда: за Михайлой пришли стрелецкий десятник и двое стрельцов с понятыми и повели в тюрьму.
Над городом гудели церковные колокола. Было ясное зимнее утро. Яркое солнце белило сверкающий снег. Аленка почти бежала по улице, не узнавая встречных, не замечая того, что вместо зимней шубейки накинула на плечи кацавею, хотя стоял сильный мороз…
И вдруг, повернув у Пароменской церкви ко Власьевским воротам, она за спиной услыхала знакомый смех. Словно опомнившись, она оглянулась и увидала Захарку. Сдерживая пару лошадей, он на санях спускался под горку на лед Великой с двумя товарищами.
«Вдруг выручит бачку!» – мелькнуло в ее уме.
– Захар Спиридоныч, постой! – отчаянно выкрикнула она.
Он ловко сдержал лошадей.
– Что, красотка?
– Захар Спиридоныч, поди, надо молвить словечко!
– Недосуг нынче, девушка, мне забавляться! – ответил Захарка и тронул вожжи.
– Захар Спиридоныч, беда у меня! Ты постой… Хоть ты научи, куды деться!.. – в отчаянии закричала Аленка.
– Куды ж тебе деться! К себе тебя, что ли, возьму? – усмехнулся он. – Эй, смотри, берегись! – крикнул он, подстегнув лошадей. – Ужо как-нибудь вечерком забегу, ты пеки пироги!..
Санки его раскатились на спуске и, чуть не сбив ее обочиной, понеслись через лед Великой.
Аленка услышала обидный хохот Захаркиных спутников. Снежная пыль из-под копыт их сытеньких лошадей брызнула ей в лицо…
Отчаяние охватило все ее существо. Она, растерянная, остановилась над краем проруби в стороне от дороги. «И поделом, поделом, поделом! – твердила она себе. – Знать, то заслужила, что получила!..»
Темная вода проруби ей показалась прибежищем от стыда и обиды.
– Не место тут, дева, стоять! Пойдем-ка ко мне, – вдруг строго сказала над ухом ее крендельщица Хавронья. – Пойдем-ка, пойдем! – настойчиво повторила старуха и, крепко схватив ее за руку, повела прочь от темной, холодной воды назад, в Завеличье, в низенький темный столетний домишко, пропахший горячими кренделями.
Михайла побагровел от обиды. Такого обычая не бывало: Тимофей мог отдать ему часть заказа, чтобы Михайла работал в собственной кузне…
– Не серчай. Кабы воля моя, я б тебя не обидел. Тебе не велел воевода давать.
И Михайла пошел к Тимофею в кузню ковать кандалы для колодников.
– Куды столь! Весь город, что ли, хотят заковать в железы?! – сказал Мошницын.
– Слышь, Мошницын, ты в кузне моей мятежных речей не веди! – одернул хозяин. – Воеводский заказ – стало, царский. А на что государю таков товар, про то умным людям ведать, не нам…
Мошницын смолчал.
На другую неделю он сам получил заказ на подковы для сотни стрелецких коней.
Он взял подручного в кузню. Взор его пояснел. Он велел Аленке в воскресенье печь пироги. Уже пожалел о том, что поспешил продать лошадь с коровой.
Однажды его призвали в Земскую избу. Там сидел Захарка.
– Михайла Петров! Сто лет не видал! – приветствовал он. – Слышь, дело к тебе. Тут в Земской избе железо лежало в клети – куды оно делось?
– На ратные нужды пошло. Кузнецам раздавал для ратного дела от Земской избы.
– А роспись есть?
– Как же! Твоей рукой все писано. Вот. – Михайла полез к себе в пазуху и вынул тетрадку.
– Вот и слава богу! А я за тебя уж страшился, – сказал Захарка. – Давай мне ее, мы докажем всю правду…
Михайла спокойно ушел домой.
– Загордился Захарка. Одет чисто. Сидит за столом, что твой дьяк, двое при нем подручных подьячих, – рассказывал дома кузнец Аленке. – То лез, бывало, ко мне, а ныне с большими дружит… Ох уж ловок!
– Ну и пес с ним! – огрызнулась она.
– Он нынче у больших в чести, а где честь, там богатство. Я за себя на него не серчаю… Богат, то и горд, – продолжал кузнец. – А все же ему спасибо, что нас с тобой худшая доля минула. Его все советы были…
Аленка вспыхнула стыдом при этих речах. Она не могла простить себе того часа, когда, поддавшись обиде на Иванку, подумала пойти за Захарку замуж.
Но отец понимал ее смущение иначе. Он считал, что Аленка горюет о том, что Захарка не ходит к ним в дом…
Вдруг как-то утром стряслась беда: за Михайлой пришли стрелецкий десятник и двое стрельцов с понятыми и повели в тюрьму.
Над городом гудели церковные колокола. Было ясное зимнее утро. Яркое солнце белило сверкающий снег. Аленка почти бежала по улице, не узнавая встречных, не замечая того, что вместо зимней шубейки накинула на плечи кацавею, хотя стоял сильный мороз…
И вдруг, повернув у Пароменской церкви ко Власьевским воротам, она за спиной услыхала знакомый смех. Словно опомнившись, она оглянулась и увидала Захарку. Сдерживая пару лошадей, он на санях спускался под горку на лед Великой с двумя товарищами.
«Вдруг выручит бачку!» – мелькнуло в ее уме.
– Захар Спиридоныч, постой! – отчаянно выкрикнула она.
Он ловко сдержал лошадей.
– Что, красотка?
– Захар Спиридоныч, поди, надо молвить словечко!
– Недосуг нынче, девушка, мне забавляться! – ответил Захарка и тронул вожжи.
– Захар Спиридоныч, беда у меня! Ты постой… Хоть ты научи, куды деться!.. – в отчаянии закричала Аленка.
– Куды ж тебе деться! К себе тебя, что ли, возьму? – усмехнулся он. – Эй, смотри, берегись! – крикнул он, подстегнув лошадей. – Ужо как-нибудь вечерком забегу, ты пеки пироги!..
Санки его раскатились на спуске и, чуть не сбив ее обочиной, понеслись через лед Великой.
Аленка услышала обидный хохот Захаркиных спутников. Снежная пыль из-под копыт их сытеньких лошадей брызнула ей в лицо…
Отчаяние охватило все ее существо. Она, растерянная, остановилась над краем проруби в стороне от дороги. «И поделом, поделом, поделом! – твердила она себе. – Знать, то заслужила, что получила!..»
Темная вода проруби ей показалась прибежищем от стыда и обиды.
– Не место тут, дева, стоять! Пойдем-ка ко мне, – вдруг строго сказала над ухом ее крендельщица Хавронья. – Пойдем-ка, пойдем! – настойчиво повторила старуха и, крепко схватив ее за руку, повела прочь от темной, холодной воды назад, в Завеличье, в низенький темный столетний домишко, пропахший горячими кренделями.
4
Томила Слепой сидел в углу дощатой лавчонки сбитенщика, среди торговой площади Пскова. Два десятка наезжих крестьян, торговцев, базарного люда за длинным столом и на скамьях вдоль стен прихлебывали кислые щи, закусывали студнем с хреном и пирогами да пили сбитень.
С горечью прислушивался Томила к будничной болтовне толпы. Стоявший перед ним в глиняной кружке сбитень давно простыл. Томила устремил глаза на желтое пятно затянутого пузырем оконца, пропускавшего мутный свет в дымный сумрак лавчонки, не глядя ни на кого, никого не узнавая. Тяжелая задумчивость, охватившая летописца с первых дней падения города, вот уже несколько месяцев не оставляла его.
Заветные думы были развеяны в пепел. Мечты о Белом царстве сгинули вместе с угасшим восстанием… Воевода, большие посадские ж дворяне властвовали в городе, вылавливая недавних его вожаков, и город тупо молчал…
С месяц назад был посажен Коза по извету Ордина-Нащекина, якобы за увод со дворов дворянских коней и увоз хлеба. Взяли в Земскую избу мясника Леванисова за то, что резал дворянский скот, наконец, лишь на днях власти решились схватить хлебника и Михайлу Мошницына будто за то, что он продал кому-то городское железо. Томила изнывал, ожидая своей очереди…
Чернорожий деревенский угольщик протолкался через толпу с дымящейся кружкой сбитня и опустился за стол напротив Томилы. Из глаз его брызнул ласковый и озорной смешок…
Томила вздрогнул, узнав Иванку.
– Ванюшка! Ваня… Рыбак! Иди сюды, рядом садись, я подвинусь… Господи!.. Поглядеть – у тебя ведь и взор иной!.. – бормотал Томила, схватив его за локоть.
Он увидел в Иванке друга, которому можно выплакать всю обиду и горечь:
– Совсем ведь один я остался… Слышь, Ваня, брожу по базару, мотаюсь, как бес, в тоске. В глаза заглядаю людям, и очей-то нет человеческих: во всем городу гляделки пустые зыркают по углам, как в стыде…
– То и стыд, что креста целовали изменой! – прервал Иванка.
– Кори, кори нас, окаянных! – согласился Томила. – Поверили мы боярам, ан всех похватали. Один я еще маюсь да своего часа жду…
– Пошто ждать! Беги к воеводе, просись. Авось и посадит!..
– Глумишься!
– Ты сам над собой глумишься, Томила Иваныч! Прежде Мининым стать посягал, а ныне колоду на шею в радость себе почитаешь!..
– С кручины, Ваня. Когда Гаврилу стрельцы повели во съезжую избу, народ зашумел на торгу. Я чаял – вот-вот весь город взмятется… Ан земский староста выскочил, пес Устинов: мол, так и так – не за то Гаврилу схватили, что заводил мятеж, а за то, что пороху много истратил из царской казны… Ну, все и утихли…
– Сказывали приезжие мужики, – махнув рукою, вставил Иванка.
– Мошницына взяли, и тоже все закипело: пол-Завеличья сбежалось к плавучему мосту. Стрельцы у Власьевских бердышами трясут… Думал я – во сполох бы ударить, и сызнова все учнется… Ан снова утихло!.. Единства нет, нет и силы…
Томила умолк.
В лавчонку поминутно входили новые люди, покрякивая, бранили мороз, похлопывали рука об руку и приплясывали, толпясь вокруг дымной и жаркой каменной печи, громко требовали сбитня и жадно пили, обжигая рты и шумно втягивая воздух. В разноголосом шуме можно было слышать друг друга лишь сидя рядом, и, потому не опасаясь, Иванка заговорил:
– Я затем и к тебе, Томила Иваныч. Сам ведаешь, что у нас нынче творится: уезды кипьмя кипят. Что куст, то ватага. Ой, сколь нас там! Кабы экая тьма народа да под одним ватаманом, вот то бы сила! Гаврилу Левонтьича надо…
Иванка взглянул на летописца. Он увидел блеск, загоревшийся в его серых глазах, и зашептал еще горячее, схватив его за руку:
– Слышь, Томила Иваныч, поедем со мной, по лесам мужиков соберем, тайно в город пролезем, нагрянем – в отобьем Гаврилу и всех со съезжей, да вон из города и – в леса… Гаврила Левонтьич там все ватаги в одно, всех ватаманов к рукам приберет: не сила, а силища станет!..
Иванка глядел вопрошающе в глаза летописца.
Томила схватил свою кружку и быстрыми большими глотками опорожнил. Он глубоко перевел дыханье…
– Где же такую уйму народу найти, чтоб отбить их? – спросил он. – Как в город пролезть?..
– На масленой влезем, – сказал Иванка, – посадских, стрельцов по улицам пропасть, крестьян на торга понаедет с маслом, сметаной да всячиной… Тут и пройдем в ворота неприметно, а в городе…
Груз тяжелых и долгих недель, протекших со дня падения Пскова, словно свалился с узких мальчишеских плеч Томилы… Он встрепенулся.
– Постой, погоди, – перебил он Иванку, – ведь их в двух местах держат – в съезжей избе и в Земской.
– А мы и ватагу поделим да разом туды и сюды ударим!
– Коней бы сыскать повострее…
– Ух, прытких спроворю! – с уверенностью воскликнул Иванка. – Что ж, едем со мной, Томила Иваныч! Пошли сейчас, покуда открыты ворота!
– Куды же я один?! – неожиданно возразил Томила.
Иванка опешил. Видя оживление летописца, он был уверен, что для начала тотчас же увезет его изо Пскова. Ему не терпелось немедленно приступить к осуществлению своей выдумки.
– Гаврила с Михайлой за пристава взяты. Как я их спокину! – сказал Томила.
– Мы же после наедем и отобьем их!
– Не дело, Иван. Когда земских старост на Рыбницкой обирали, я тогда перед городом обещал, что с ними буду стоять в ответе… Куды ж мне от них!.. Отобьете нас, так уже вместе!..
Иванка не успел возразить летописцу. Дверь лавочки распахнулась. Облако морозного пара окутало стоявшего на пороге человека.
– Томила Слепой тут? – спросил голос из облака.
– Чиркин! – шепнул Иванка Томиле, узнав дворянина по голосу. – Хоронись, Томила Иваныч.
– Так-то лучше, Иван, – ответил Томила. – Меня с ними вместе посадят, и я упрежу, чтобы готовы были Гаврила с Михайлой. На масленой, значит…
– Площадной подьячий Томила Слепой тут, что ли?! – нетерпеливо воскликнул Чиркин.
– Тут я! – отозвался Томила.
Он шагнул к дверям.
– Дверь затворяй! Кой там черт! Затворяйте, не лето! – послышались выкрики.
Томила шагнул за порог. Дверь захлопнулась.
Иванка вскочил и выбежал вслед за Томилой…
Народ на торгу стоял кучками, глядя вслед удаляющемуся, окруженному четверыми стрельцами Томиле.
– Почем уголь? – окликнул Иванку какой-то посадский.
– Продал! – выкрикнул он, опомнившись.
Он отвязал свою лошадь от коновязи и погнал вслед Томиле.
– Углей, углей! У-утоль! – кричал он, едучи по улице сзади и желая, чтобы в этом привычном крике Томила слышал его обещание все же наехать на город и вызволить всех.
– У-уголь! У-у-уголь! – воинственным кличем неслось над Псковом…
– Почем угольки-то, касатик? – выбежав из свечной лавки, спросила бабка Ариша и бойкими старушечьими шажками заковыляла к чумазому.
– По голосу своего-то признала. Не то что угольщиком, и медведем не утаишься! – шепнула она. – Все жду ведь, все жду, что придешь ко старухе…
Глаза ее радостно смеялись. Занеся куль углей, в сенях Иванка обнял бабку.
– Замазал, чай, всю! «Ишь, скажут, старая ведьма, в трубу, знать, летала!» Ты небось, небось, заходи, никого чужих нету, – хлопотливо приговаривала бабка.
После известия о смерти отца и бегства Иванки с Федей черноглазая тихая Груня ушла в монастырь, а бабка ютилась в углу, в семье решетника…
Иванка ссыпал у бабки угли.
– Где ж, бабка, остров Буян? – шутливо и грустно спросил он.
– Время хватит, Ванюша, еще набуянишь по всем островам! – утешала бабка. – Да слышь, головы береги! Пошто в город лезешь? Признают и схватят.
– Надобно, бабка. Михайлу-то взяли в тюрьму!
– А как же Аленушка? Старая дура, я-то не знала! Взяла бы ее, приютила!..
– Я в лес увезу ее, бабка. Будет мне за хозяйку… Прощай! – заспешил Иванка.
В коробе было еще полно углей, но Иванка уже без крика гнал лошадь по улице к Власьевским воротам, пристально вглядываясь в закутанных на морозе платками встречных женщин и девушек, боясь по дороге разминуться с Аленкой. «Вдруг в тюрьму понесет харчи для Михаилы!» – думал он.
У переезда через Великую, под Пароменской церковью, как всегда, толпился Торжок – продавали студень, горячие пироги, сбитень, гречевники, медовые пряники…
Ехавшие из города с торга крестьяне задерживались возле торговок, чтобы купить в гостинец детишкам писаный пряник или леденцового петуха. У Торжка стояло с пяток крестьянских возов, бродил мостовой караульный земский ярыжка Еремка, летом, бывало, собиравший с крестьян мостовые деньги за перевоз.
В толпе покупателей и продавцов Иванка заметил старую крендельщицу.
«Если Аленка в застенье прошла, Хавронья ее видела», – подумал Иванка и задержался, чтобы, купив кренделек, спросить про Аленку.
Он вылез из короба. Пальцы его застыли от мороза, и он на ходу зубами развязывал узелок, в котором были деньги.
– Иванка! Признал я тебя, воровской ватаманишка! Ты мне попался! – торжествующе выкрикнул, видно, издали проследивший Ивана Захарка и кинулся между Иванкой и угольным коробом.
– Иванка, спасайся, беги! – гаркнул кто-то в толпе.
– Эй, земский! Еремка! – истошно заголосил Захарка ярыжному. – Зови Соснина со стрельцами!
Иванка метнулся к лошади, но Захарка бросился на него и вцепился сзади, боясь упустить дорогую добычу.
– Еремка, живее, дурак! Ватамана держу воровского!
Их обступила толпа. Кто-то пронзительно свистнул.
Иванка старался достать врага за спиной, но тот крепко впился ему в локти.
С середины Великой послышался крик Еремки:
– Соснин! Эге-гей, Тимофей! Беги живо сюда со стрельцами, тут вора поймали!
Иванка в отчаянии бросился на землю, увлекая врага. Они покатились по снегу. Иванка успел извернуться, освободил руки и впился в горло Захарки.
– А, плюгаща душонка! Я, я до тебя добрался, а не ты до меня! – прохрипел он.
Дерущиеся подкатились к самым саням Иванки, и вдруг кто-то, словно в забаву, опрокинул на них всю корзинку угля, подняв тучу угольной пыли. Со всех сторон сбегались зеваки. Толпа росла с каждым мгновением.
– Дави его! Крепче дави! – выкрикивали вокруг неизвестно кому из двоих.
И в куче угля, задыхаясь, кашляя и хрипя, оба грязные, черные, катались они на черном снегу, давя друг друга за глотки.
– Раздайсь! Разойдись! Разойдись! – послышались возгласы от Великой.
Толпа шарахнулась и сбилась еще тесней. Десятки людей навалились со всех сторон на дерущихся, тесно их окружив и стиснув телами.
– Раздайся! – еще повелительнее крикнул Соснин, прибежавший через Великую от Власьевских ворот, где держал караул.
– Держи! Убежал! – послышались крики в толпе.
Весь в саже, черный, как святочный черт, выскочил встрепанный парень навстречу стрельцам из толпы.
– А-а, дьявол! – воскликнул Соснин.
Он вырвал саблю из ножен и, боясь упустить беглеца, рубанул его без пощады по голове. Тот всплеснул руками и молча свалился на снег, обрызгав соседей кровью.
– Зарубил! Гляди, насмерть срубил! – зароптали в толпе. – Вишь, все крови им мало!..
– Что ж о ними, бавиться, что ли! – огрызнулся со злобой Соснин. – Клади его в угольны сани, давай в приказную избу! – коротко указал он стрельцам, прибежавшим с ним от ворот.
Они наклонились поднять убитого.
– Тимофей Данилыч, да ты ведь Захара срубил! – удивленно воскликнул один из стрельцов.
– Захара… – в смятении подтвердил и земский ярыжный Еремка.
– Как Захара?! – оторопел Соснин.
Толпа расступилась, освободив дорогу стрелецкому пятидесятнику.
– Жил, как пес! Околел, как собака! – выкрикнул кто-то.
– А где же тот? Где разбойник? – спросил Соснин, растерянно озирая толпу. – Угольщик где? – взвизгнул он, наступая на передних в толпе.
– А ты б ему соли на хвост насыпал! – откликнулись сзади.
– Ухватил бы лягушку за ушки!..
– Эй, стрельцы! Лови вора! Держи! Не пускай никого от реки! – в исступлении ревел Соснин…
С горечью прислушивался Томила к будничной болтовне толпы. Стоявший перед ним в глиняной кружке сбитень давно простыл. Томила устремил глаза на желтое пятно затянутого пузырем оконца, пропускавшего мутный свет в дымный сумрак лавчонки, не глядя ни на кого, никого не узнавая. Тяжелая задумчивость, охватившая летописца с первых дней падения города, вот уже несколько месяцев не оставляла его.
Заветные думы были развеяны в пепел. Мечты о Белом царстве сгинули вместе с угасшим восстанием… Воевода, большие посадские ж дворяне властвовали в городе, вылавливая недавних его вожаков, и город тупо молчал…
С месяц назад был посажен Коза по извету Ордина-Нащекина, якобы за увод со дворов дворянских коней и увоз хлеба. Взяли в Земскую избу мясника Леванисова за то, что резал дворянский скот, наконец, лишь на днях власти решились схватить хлебника и Михайлу Мошницына будто за то, что он продал кому-то городское железо. Томила изнывал, ожидая своей очереди…
Чернорожий деревенский угольщик протолкался через толпу с дымящейся кружкой сбитня и опустился за стол напротив Томилы. Из глаз его брызнул ласковый и озорной смешок…
Томила вздрогнул, узнав Иванку.
– Ванюшка! Ваня… Рыбак! Иди сюды, рядом садись, я подвинусь… Господи!.. Поглядеть – у тебя ведь и взор иной!.. – бормотал Томила, схватив его за локоть.
Он увидел в Иванке друга, которому можно выплакать всю обиду и горечь:
– Совсем ведь один я остался… Слышь, Ваня, брожу по базару, мотаюсь, как бес, в тоске. В глаза заглядаю людям, и очей-то нет человеческих: во всем городу гляделки пустые зыркают по углам, как в стыде…
– То и стыд, что креста целовали изменой! – прервал Иванка.
– Кори, кори нас, окаянных! – согласился Томила. – Поверили мы боярам, ан всех похватали. Один я еще маюсь да своего часа жду…
– Пошто ждать! Беги к воеводе, просись. Авось и посадит!..
– Глумишься!
– Ты сам над собой глумишься, Томила Иваныч! Прежде Мининым стать посягал, а ныне колоду на шею в радость себе почитаешь!..
– С кручины, Ваня. Когда Гаврилу стрельцы повели во съезжую избу, народ зашумел на торгу. Я чаял – вот-вот весь город взмятется… Ан земский староста выскочил, пес Устинов: мол, так и так – не за то Гаврилу схватили, что заводил мятеж, а за то, что пороху много истратил из царской казны… Ну, все и утихли…
– Сказывали приезжие мужики, – махнув рукою, вставил Иванка.
– Мошницына взяли, и тоже все закипело: пол-Завеличья сбежалось к плавучему мосту. Стрельцы у Власьевских бердышами трясут… Думал я – во сполох бы ударить, и сызнова все учнется… Ан снова утихло!.. Единства нет, нет и силы…
Томила умолк.
В лавчонку поминутно входили новые люди, покрякивая, бранили мороз, похлопывали рука об руку и приплясывали, толпясь вокруг дымной и жаркой каменной печи, громко требовали сбитня и жадно пили, обжигая рты и шумно втягивая воздух. В разноголосом шуме можно было слышать друг друга лишь сидя рядом, и, потому не опасаясь, Иванка заговорил:
– Я затем и к тебе, Томила Иваныч. Сам ведаешь, что у нас нынче творится: уезды кипьмя кипят. Что куст, то ватага. Ой, сколь нас там! Кабы экая тьма народа да под одним ватаманом, вот то бы сила! Гаврилу Левонтьича надо…
Иванка взглянул на летописца. Он увидел блеск, загоревшийся в его серых глазах, и зашептал еще горячее, схватив его за руку:
– Слышь, Томила Иваныч, поедем со мной, по лесам мужиков соберем, тайно в город пролезем, нагрянем – в отобьем Гаврилу и всех со съезжей, да вон из города и – в леса… Гаврила Левонтьич там все ватаги в одно, всех ватаманов к рукам приберет: не сила, а силища станет!..
Иванка глядел вопрошающе в глаза летописца.
Томила схватил свою кружку и быстрыми большими глотками опорожнил. Он глубоко перевел дыханье…
– Где же такую уйму народу найти, чтоб отбить их? – спросил он. – Как в город пролезть?..
– На масленой влезем, – сказал Иванка, – посадских, стрельцов по улицам пропасть, крестьян на торга понаедет с маслом, сметаной да всячиной… Тут и пройдем в ворота неприметно, а в городе…
Груз тяжелых и долгих недель, протекших со дня падения Пскова, словно свалился с узких мальчишеских плеч Томилы… Он встрепенулся.
– Постой, погоди, – перебил он Иванку, – ведь их в двух местах держат – в съезжей избе и в Земской.
– А мы и ватагу поделим да разом туды и сюды ударим!
– Коней бы сыскать повострее…
– Ух, прытких спроворю! – с уверенностью воскликнул Иванка. – Что ж, едем со мной, Томила Иваныч! Пошли сейчас, покуда открыты ворота!
– Куды же я один?! – неожиданно возразил Томила.
Иванка опешил. Видя оживление летописца, он был уверен, что для начала тотчас же увезет его изо Пскова. Ему не терпелось немедленно приступить к осуществлению своей выдумки.
– Гаврила с Михайлой за пристава взяты. Как я их спокину! – сказал Томила.
– Мы же после наедем и отобьем их!
– Не дело, Иван. Когда земских старост на Рыбницкой обирали, я тогда перед городом обещал, что с ними буду стоять в ответе… Куды ж мне от них!.. Отобьете нас, так уже вместе!..
Иванка не успел возразить летописцу. Дверь лавочки распахнулась. Облако морозного пара окутало стоявшего на пороге человека.
– Томила Слепой тут? – спросил голос из облака.
– Чиркин! – шепнул Иванка Томиле, узнав дворянина по голосу. – Хоронись, Томила Иваныч.
– Так-то лучше, Иван, – ответил Томила. – Меня с ними вместе посадят, и я упрежу, чтобы готовы были Гаврила с Михайлой. На масленой, значит…
– Площадной подьячий Томила Слепой тут, что ли?! – нетерпеливо воскликнул Чиркин.
– Тут я! – отозвался Томила.
Он шагнул к дверям.
– Дверь затворяй! Кой там черт! Затворяйте, не лето! – послышались выкрики.
Томила шагнул за порог. Дверь захлопнулась.
Иванка вскочил и выбежал вслед за Томилой…
Народ на торгу стоял кучками, глядя вслед удаляющемуся, окруженному четверыми стрельцами Томиле.
– Почем уголь? – окликнул Иванку какой-то посадский.
– Продал! – выкрикнул он, опомнившись.
Он отвязал свою лошадь от коновязи и погнал вслед Томиле.
– Углей, углей! У-утоль! – кричал он, едучи по улице сзади и желая, чтобы в этом привычном крике Томила слышал его обещание все же наехать на город и вызволить всех.
– У-уголь! У-у-уголь! – воинственным кличем неслось над Псковом…
– Почем угольки-то, касатик? – выбежав из свечной лавки, спросила бабка Ариша и бойкими старушечьими шажками заковыляла к чумазому.
– По голосу своего-то признала. Не то что угольщиком, и медведем не утаишься! – шепнула она. – Все жду ведь, все жду, что придешь ко старухе…
Глаза ее радостно смеялись. Занеся куль углей, в сенях Иванка обнял бабку.
– Замазал, чай, всю! «Ишь, скажут, старая ведьма, в трубу, знать, летала!» Ты небось, небось, заходи, никого чужих нету, – хлопотливо приговаривала бабка.
После известия о смерти отца и бегства Иванки с Федей черноглазая тихая Груня ушла в монастырь, а бабка ютилась в углу, в семье решетника…
Иванка ссыпал у бабки угли.
– Где ж, бабка, остров Буян? – шутливо и грустно спросил он.
– Время хватит, Ванюша, еще набуянишь по всем островам! – утешала бабка. – Да слышь, головы береги! Пошто в город лезешь? Признают и схватят.
– Надобно, бабка. Михайлу-то взяли в тюрьму!
– А как же Аленушка? Старая дура, я-то не знала! Взяла бы ее, приютила!..
– Я в лес увезу ее, бабка. Будет мне за хозяйку… Прощай! – заспешил Иванка.
В коробе было еще полно углей, но Иванка уже без крика гнал лошадь по улице к Власьевским воротам, пристально вглядываясь в закутанных на морозе платками встречных женщин и девушек, боясь по дороге разминуться с Аленкой. «Вдруг в тюрьму понесет харчи для Михаилы!» – думал он.
У переезда через Великую, под Пароменской церковью, как всегда, толпился Торжок – продавали студень, горячие пироги, сбитень, гречевники, медовые пряники…
Ехавшие из города с торга крестьяне задерживались возле торговок, чтобы купить в гостинец детишкам писаный пряник или леденцового петуха. У Торжка стояло с пяток крестьянских возов, бродил мостовой караульный земский ярыжка Еремка, летом, бывало, собиравший с крестьян мостовые деньги за перевоз.
В толпе покупателей и продавцов Иванка заметил старую крендельщицу.
«Если Аленка в застенье прошла, Хавронья ее видела», – подумал Иванка и задержался, чтобы, купив кренделек, спросить про Аленку.
Он вылез из короба. Пальцы его застыли от мороза, и он на ходу зубами развязывал узелок, в котором были деньги.
– Иванка! Признал я тебя, воровской ватаманишка! Ты мне попался! – торжествующе выкрикнул, видно, издали проследивший Ивана Захарка и кинулся между Иванкой и угольным коробом.
– Иванка, спасайся, беги! – гаркнул кто-то в толпе.
– Эй, земский! Еремка! – истошно заголосил Захарка ярыжному. – Зови Соснина со стрельцами!
Иванка метнулся к лошади, но Захарка бросился на него и вцепился сзади, боясь упустить дорогую добычу.
– Еремка, живее, дурак! Ватамана держу воровского!
Их обступила толпа. Кто-то пронзительно свистнул.
Иванка старался достать врага за спиной, но тот крепко впился ему в локти.
С середины Великой послышался крик Еремки:
– Соснин! Эге-гей, Тимофей! Беги живо сюда со стрельцами, тут вора поймали!
Иванка в отчаянии бросился на землю, увлекая врага. Они покатились по снегу. Иванка успел извернуться, освободил руки и впился в горло Захарки.
– А, плюгаща душонка! Я, я до тебя добрался, а не ты до меня! – прохрипел он.
Дерущиеся подкатились к самым саням Иванки, и вдруг кто-то, словно в забаву, опрокинул на них всю корзинку угля, подняв тучу угольной пыли. Со всех сторон сбегались зеваки. Толпа росла с каждым мгновением.
– Дави его! Крепче дави! – выкрикивали вокруг неизвестно кому из двоих.
И в куче угля, задыхаясь, кашляя и хрипя, оба грязные, черные, катались они на черном снегу, давя друг друга за глотки.
– Раздайсь! Разойдись! Разойдись! – послышались возгласы от Великой.
Толпа шарахнулась и сбилась еще тесней. Десятки людей навалились со всех сторон на дерущихся, тесно их окружив и стиснув телами.
– Раздайся! – еще повелительнее крикнул Соснин, прибежавший через Великую от Власьевских ворот, где держал караул.
– Держи! Убежал! – послышались крики в толпе.
Весь в саже, черный, как святочный черт, выскочил встрепанный парень навстречу стрельцам из толпы.
– А-а, дьявол! – воскликнул Соснин.
Он вырвал саблю из ножен и, боясь упустить беглеца, рубанул его без пощады по голове. Тот всплеснул руками и молча свалился на снег, обрызгав соседей кровью.
– Зарубил! Гляди, насмерть срубил! – зароптали в толпе. – Вишь, все крови им мало!..
– Что ж о ними, бавиться, что ли! – огрызнулся со злобой Соснин. – Клади его в угольны сани, давай в приказную избу! – коротко указал он стрельцам, прибежавшим с ним от ворот.
Они наклонились поднять убитого.
– Тимофей Данилыч, да ты ведь Захара срубил! – удивленно воскликнул один из стрельцов.
– Захара… – в смятении подтвердил и земский ярыжный Еремка.
– Как Захара?! – оторопел Соснин.
Толпа расступилась, освободив дорогу стрелецкому пятидесятнику.
– Жил, как пес! Околел, как собака! – выкрикнул кто-то.
– А где же тот? Где разбойник? – спросил Соснин, растерянно озирая толпу. – Угольщик где? – взвизгнул он, наступая на передних в толпе.
– А ты б ему соли на хвост насыпал! – откликнулись сзади.
– Ухватил бы лягушку за ушки!..
– Эй, стрельцы! Лови вора! Держи! Не пускай никого от реки! – в исступлении ревел Соснин…
5
– Не мамки мы – горожанам их вожаков выручать! – возразил Иванке Максим, узнав о его выдумке. – Коли сами посадские робки, никто им не пособит!.. Такие дела не сват и не кум вершат – всяк сам для себя старайся! – сурово отрезал он.
Но разгоревшаяся мечта уже рисовала перед воображением Иванки, как, усадив освобожденных колодников в сани, он мчится из города, увозя их вместе с семьями…
Иванка поделился своим замыслом с Кузей. Они решили не откладывать надолго освобождение вожаков, и Кузя собрался поехать разведать дорогу и городу.
В тот день возвратился с базара из Пскова хозяин избы, где стоял Иванка, Лукашка Лещ. Он привез бочонок вина в хвалился всех напоить для «престольного праздника», в канун которого возвратился. «Для почину» поднес он чарку в дорогу Кузе.
В нагольном тулупе, с одним топором, Кузя выехал на разведку, будто бы в лес по дрова. Но едва только смерклось, он прискакал назад. Спрыгнув с дровней, он постучался в избу, где стоял Иванка. Лукашка Лещ вышел на стук.
– У-у, Июда-предатель, злодей! – крикнул Кузя, подняв топор.
– Кузька, Кузька, прости! Не секи, покаюсь!.. – воскликнул Лукашка, но Кузя махнул топором, как рубят дрова, и Лукашка в крови рухнул мертвым.
– Кузька! Что ты?! Кузьма! – оторопело вскрикнул Иванка, выскочив из избы.
– Седлать коней, да живой отсюда! Измена! – ответил Кузя.
Иванка понял, что некогда рассуждать.
– Федюнька, живей вели всем запрягать! Уходим! – крикнул он брату.
Федя пустился бегом по дворам деревеньки.
Только тогда увидел Иванка у Кузи в санях мальчишку-подростка, в лисьей шубейке и ушастой шапке, а за санями привязанного лихого крутозадого жеребца под богатым седлом.
– Что за малый? – спросил Иванка в недоумении.
– Потом!.. – отмахнулся Кузя.
В деревне уже все кипело. Во всех дворах звякала сбруя, слышалось отпрукивание, лязг оружия.
Не прошло и часа, как они покинули насиженное гнездо. Впереди и сзади обоза скакали всадники. Вожаком впереди всех, перемогая боль в раненой ноге, ехал в санях Максим Рогоза. Он вел всех к себе, в недальнюю глухую деревушку, укрытую в лесу в болотах еще лучше, чем только что покинутая.
Ватага разбилась по избам. Иванка с Федюнькой, Гурка, поп Яков и Кузя поместились в одной избе.
В первую ночь опасались выпрячь коней, ожидая, что их по следам нагонят. Поставив за околицей двойной караул, они уселись с дороги повечерять.
– Ну, Кузьма, теперь сказывай, как ты узнал об измене Леща? – спросил Иванка.
– Так и узнал: тот малый поведал, – кивнул Кузя с ласковой усмешкой на подростка, прискакавшего с ним.
– Иди сюда, малый, – позвал Иванка.
Мальчишка шагнул к огню. Иванка взглянул на него и увидел что-то знакомое в выражении его лица.
– Сказывай, что там стряслось? – спросил он.
– Кто в избе сидит в шапке! Иконы святые! – строго сказал поп Яков мальчишке.
Малый замялся.
Тогда Федюнька озорно и ловко сшиб с него шапку. Длинные темные косы неожиданно упали по плечам «мальчишки»… Иванка и Гурка сразу узнали Аксюшу.
– Кусака! – воскликнул Гурка.
Аксюша потупилась и залилась румянцем. Все с удивлением смотрели на девушку в странном наряде, и больше всех остолбенел от собственной дерзости Федюнька…
– Откуль ты взялась? – спросил Иванка.
– В деревню скакала да вот на Кузю наехала, – сказала она.
– Неужто одна изо Пскова?! – воскликнул Гурка.
– Мне бы ехать с Лукашкой! – насмешливо ответила она.
– Ты как про Лукашку узнала? Чего он сказал? Кому? – допытывался Иванка.
– У нашего стольника был он, да к куму зашел, к старику. Сказал старику, а тот Афанасию Лаврентьичу рассказал, где вы стоите. Всех назвал по именам. Я стала пуще слушать, да будто шитье потеряла, хожу, да и тычусь по дому туды да сюды, – рассказывала Аксюша. – Вот наш и послал к воеводе: вина, мол, пошлю с мужиком, напьются шиши. Воевода велел бы, мол, сотне стрельцов собираться скакать в деревеньку… Ульянке Фадееву из лесу, Невольке – с реки…
– Собаке собачья и смерть! – сказал Иванка.
– Кому смерть? – спросила Аксюша, бледнея.
– Лукашке.
– Неужто убьете его? – со страхом спросила Аксюша.
Иванка хотел сказать, но Кузя кашлянул и поглядел на всех так свирепо, что все смолчали.
– А как же ты из дому убежала? – спросил Кузя.
– Выбегла я из горницы – да в конюшню… Малого, конюшка молодого, одежку схватила. Коней тогда тот вон увел, – не глядя, кивнула она на Гурку, – все квелы остались, да стольника коник-то добрый, на коем сам ездит. Ну и взяла… Кто догонит!.. Я в той деревеньке бывала, дорогу знала…
– А что тебе за беда, кабы нас побили?! – в восторге глядя на девушку, спросил Гурка.
– Чай, мыслишь, тебя упасти прискакала?! Ан я вовсе Кузьку избавить, да вот… попа!.. – задорно сказала девушка.
Кузя смутился. Но Гурка обрадовался ее словам, уверенный теперь, что не для Кузи, а именно для него и скакала она из дома…
– Не трещи-ка, сорока, садись вечерять, – сказал он, стараясь казаться суровым, – закусим, а там отец Яков вас с Кузькой и обвенчает…
– Доброе дело! – шутливо сказал поп.
Аксюша вспыхнула алым румянцем, а Кузя смутился еще пуще прежнего.
Скоморох подвинулся к краю, уступая Аксюше место у миски, и поневоле ей пришлось сесть рядом с ним.
– Оголодала, краса? – спросил поп.
– Вчера пообедать поспела, – прихлебывая просяную похлебку, ответила Аксюша.
– Ну, дева, не так-то венчаться, как надо тебе скорее нас, грешных, покинуть, – сказал поп с заботливой теплотой. – Да что ты, дочка, своим в доме скажешь?
– Что ни что, там надумаю, батюшка, – глухо ответила она, снова залившись румянцем. И вдруг сорвалась: – Пойду коня посмотрю, загнала я его по дороге… да враз и поеду.
Кузя, прихлебывая похлебку, исподлобья взглядывал на девушку и сопел. Он понимал, что ей не место здесь, в этой ватаге, где каждый миг подстерегает опасность… При общем молчании хлебнув еще несколько ложек и наскоро перекрестившись, Кузя незаметно нашарил шапку, чтобы тайком от других помочь Аксюше с конем и проводить ее к городу, но во мраке конюшни он вдруг услыхал шепот и затаился в двери.
– …И конь, вишь, дрожит весь, сама устала, и ночь на дворе, да и черт его знает, кто там на дороге встретит, чего содеет!
– А что мне тут делать?! Зачем поскакала, то сполнила! Матка, чай, дома плачет…
Кузя, узнав голоса Аксюши и Гурки, хотел войти.
– А поп обещал тебя с Кузькой венчать, – сказал Гурка с насмешкой.
Кузя замер в двери…
– Сам с ним венчайся!.. Пусти уздечку! Дай нуздать, не мешай!.. – со злостью воскликнула девушка.
Кузя услышал возню и бряцанье уздечки.
– Ну что, что? Опять, что ль, укусишь? Кусай!
– Уходи, окаянный! Пусти меня к Кузьке!
– Кусай!
– Не хочу!.. Скоморохи поганы…
Последнее слово ее оборвалось, словно ей накинули платок на рот…
Кузя стоял, не переводя дыхания. Лошади в конюшне хрустели овсом и лениво переступали с ноги на ногу. Было так тихо, что, казалось, слышно, как опускаются и садятся в сугробы снежинки.
– Скоморошить-то кинешь? – спросила Аксюша. Голос ее стал детским и нежным.
– Не от сладкой жизни во скоморохах, – ответил Гурка. – Малым украли меня от отца и матери… Один был, как дуб, во всем свете…
– А ныне? – еще нежней и томительнее спросила она.
– А ныне? – переспросил скоморох, и все снова утихло…
Кузя хотел уйти, но не мог сдвинуть ноги.
– Мыслишь, бесстыжая… к парню сама прискакала… – услышал Кузя шепот Аксюши, прерывающийся быстрым, тяжелым дыханием. – Теперь мне и всем-то в глаза глянуть стыдно – любовь свою всем показала…
– А что за беда! За любовь кто корит?! – сказал Гурка. – Наше дело молодое: не гулять, не любить, так зачем и жить?! Медовая ты, – добавил он тихо, – цалуешься сладко…
– Пусти, Гурушка, милый, пусти, срамно… люди узнают, – молила Аксюша.
– Обычай не мой – из сетей рыбу в воду спускать! А ты рыбка-то не проста – золото перо… Сколь девок меня любили, а такой не бывало! – Голос Гурки дрожал и срывался.
– Ой, Гурка, не лапай, срамно! – вскрикнула девушка.
– Что за срам?! Мыслишь – Кузька любить не станет? – с насмешкой сказал скоморох.
Кузя услышал возню в конюшне. Он не выдержал и с прерывистым вздохом толкнул дверь…
– Кто тут? – спросил Гурка из темноты.
– Я, – глухо откликнулся Кузя.
– Иди, брат, иди-ка в избу… Что те надо? – нетерпеливо прикрикнул Гурка.
Кузя почувствовал жар на щеках и ушах и, не помня себя, быстро выскочил за ворота…
Но разгоревшаяся мечта уже рисовала перед воображением Иванки, как, усадив освобожденных колодников в сани, он мчится из города, увозя их вместе с семьями…
Иванка поделился своим замыслом с Кузей. Они решили не откладывать надолго освобождение вожаков, и Кузя собрался поехать разведать дорогу и городу.
В тот день возвратился с базара из Пскова хозяин избы, где стоял Иванка, Лукашка Лещ. Он привез бочонок вина в хвалился всех напоить для «престольного праздника», в канун которого возвратился. «Для почину» поднес он чарку в дорогу Кузе.
В нагольном тулупе, с одним топором, Кузя выехал на разведку, будто бы в лес по дрова. Но едва только смерклось, он прискакал назад. Спрыгнув с дровней, он постучался в избу, где стоял Иванка. Лукашка Лещ вышел на стук.
– У-у, Июда-предатель, злодей! – крикнул Кузя, подняв топор.
– Кузька, Кузька, прости! Не секи, покаюсь!.. – воскликнул Лукашка, но Кузя махнул топором, как рубят дрова, и Лукашка в крови рухнул мертвым.
– Кузька! Что ты?! Кузьма! – оторопело вскрикнул Иванка, выскочив из избы.
– Седлать коней, да живой отсюда! Измена! – ответил Кузя.
Иванка понял, что некогда рассуждать.
– Федюнька, живей вели всем запрягать! Уходим! – крикнул он брату.
Федя пустился бегом по дворам деревеньки.
Только тогда увидел Иванка у Кузи в санях мальчишку-подростка, в лисьей шубейке и ушастой шапке, а за санями привязанного лихого крутозадого жеребца под богатым седлом.
– Что за малый? – спросил Иванка в недоумении.
– Потом!.. – отмахнулся Кузя.
В деревне уже все кипело. Во всех дворах звякала сбруя, слышалось отпрукивание, лязг оружия.
Не прошло и часа, как они покинули насиженное гнездо. Впереди и сзади обоза скакали всадники. Вожаком впереди всех, перемогая боль в раненой ноге, ехал в санях Максим Рогоза. Он вел всех к себе, в недальнюю глухую деревушку, укрытую в лесу в болотах еще лучше, чем только что покинутая.
Ватага разбилась по избам. Иванка с Федюнькой, Гурка, поп Яков и Кузя поместились в одной избе.
В первую ночь опасались выпрячь коней, ожидая, что их по следам нагонят. Поставив за околицей двойной караул, они уселись с дороги повечерять.
– Ну, Кузьма, теперь сказывай, как ты узнал об измене Леща? – спросил Иванка.
– Так и узнал: тот малый поведал, – кивнул Кузя с ласковой усмешкой на подростка, прискакавшего с ним.
– Иди сюда, малый, – позвал Иванка.
Мальчишка шагнул к огню. Иванка взглянул на него и увидел что-то знакомое в выражении его лица.
– Сказывай, что там стряслось? – спросил он.
– Кто в избе сидит в шапке! Иконы святые! – строго сказал поп Яков мальчишке.
Малый замялся.
Тогда Федюнька озорно и ловко сшиб с него шапку. Длинные темные косы неожиданно упали по плечам «мальчишки»… Иванка и Гурка сразу узнали Аксюшу.
– Кусака! – воскликнул Гурка.
Аксюша потупилась и залилась румянцем. Все с удивлением смотрели на девушку в странном наряде, и больше всех остолбенел от собственной дерзости Федюнька…
– Откуль ты взялась? – спросил Иванка.
– В деревню скакала да вот на Кузю наехала, – сказала она.
– Неужто одна изо Пскова?! – воскликнул Гурка.
– Мне бы ехать с Лукашкой! – насмешливо ответила она.
– Ты как про Лукашку узнала? Чего он сказал? Кому? – допытывался Иванка.
– У нашего стольника был он, да к куму зашел, к старику. Сказал старику, а тот Афанасию Лаврентьичу рассказал, где вы стоите. Всех назвал по именам. Я стала пуще слушать, да будто шитье потеряла, хожу, да и тычусь по дому туды да сюды, – рассказывала Аксюша. – Вот наш и послал к воеводе: вина, мол, пошлю с мужиком, напьются шиши. Воевода велел бы, мол, сотне стрельцов собираться скакать в деревеньку… Ульянке Фадееву из лесу, Невольке – с реки…
– Собаке собачья и смерть! – сказал Иванка.
– Кому смерть? – спросила Аксюша, бледнея.
– Лукашке.
– Неужто убьете его? – со страхом спросила Аксюша.
Иванка хотел сказать, но Кузя кашлянул и поглядел на всех так свирепо, что все смолчали.
– А как же ты из дому убежала? – спросил Кузя.
– Выбегла я из горницы – да в конюшню… Малого, конюшка молодого, одежку схватила. Коней тогда тот вон увел, – не глядя, кивнула она на Гурку, – все квелы остались, да стольника коник-то добрый, на коем сам ездит. Ну и взяла… Кто догонит!.. Я в той деревеньке бывала, дорогу знала…
– А что тебе за беда, кабы нас побили?! – в восторге глядя на девушку, спросил Гурка.
– Чай, мыслишь, тебя упасти прискакала?! Ан я вовсе Кузьку избавить, да вот… попа!.. – задорно сказала девушка.
Кузя смутился. Но Гурка обрадовался ее словам, уверенный теперь, что не для Кузи, а именно для него и скакала она из дома…
– Не трещи-ка, сорока, садись вечерять, – сказал он, стараясь казаться суровым, – закусим, а там отец Яков вас с Кузькой и обвенчает…
– Доброе дело! – шутливо сказал поп.
Аксюша вспыхнула алым румянцем, а Кузя смутился еще пуще прежнего.
Скоморох подвинулся к краю, уступая Аксюше место у миски, и поневоле ей пришлось сесть рядом с ним.
– Оголодала, краса? – спросил поп.
– Вчера пообедать поспела, – прихлебывая просяную похлебку, ответила Аксюша.
– Ну, дева, не так-то венчаться, как надо тебе скорее нас, грешных, покинуть, – сказал поп с заботливой теплотой. – Да что ты, дочка, своим в доме скажешь?
– Что ни что, там надумаю, батюшка, – глухо ответила она, снова залившись румянцем. И вдруг сорвалась: – Пойду коня посмотрю, загнала я его по дороге… да враз и поеду.
Кузя, прихлебывая похлебку, исподлобья взглядывал на девушку и сопел. Он понимал, что ей не место здесь, в этой ватаге, где каждый миг подстерегает опасность… При общем молчании хлебнув еще несколько ложек и наскоро перекрестившись, Кузя незаметно нашарил шапку, чтобы тайком от других помочь Аксюше с конем и проводить ее к городу, но во мраке конюшни он вдруг услыхал шепот и затаился в двери.
– …И конь, вишь, дрожит весь, сама устала, и ночь на дворе, да и черт его знает, кто там на дороге встретит, чего содеет!
– А что мне тут делать?! Зачем поскакала, то сполнила! Матка, чай, дома плачет…
Кузя, узнав голоса Аксюши и Гурки, хотел войти.
– А поп обещал тебя с Кузькой венчать, – сказал Гурка с насмешкой.
Кузя замер в двери…
– Сам с ним венчайся!.. Пусти уздечку! Дай нуздать, не мешай!.. – со злостью воскликнула девушка.
Кузя услышал возню и бряцанье уздечки.
– Ну что, что? Опять, что ль, укусишь? Кусай!
– Уходи, окаянный! Пусти меня к Кузьке!
– Кусай!
– Не хочу!.. Скоморохи поганы…
Последнее слово ее оборвалось, словно ей накинули платок на рот…
Кузя стоял, не переводя дыхания. Лошади в конюшне хрустели овсом и лениво переступали с ноги на ногу. Было так тихо, что, казалось, слышно, как опускаются и садятся в сугробы снежинки.
– Скоморошить-то кинешь? – спросила Аксюша. Голос ее стал детским и нежным.
– Не от сладкой жизни во скоморохах, – ответил Гурка. – Малым украли меня от отца и матери… Один был, как дуб, во всем свете…
– А ныне? – еще нежней и томительнее спросила она.
– А ныне? – переспросил скоморох, и все снова утихло…
Кузя хотел уйти, но не мог сдвинуть ноги.
– Мыслишь, бесстыжая… к парню сама прискакала… – услышал Кузя шепот Аксюши, прерывающийся быстрым, тяжелым дыханием. – Теперь мне и всем-то в глаза глянуть стыдно – любовь свою всем показала…
– А что за беда! За любовь кто корит?! – сказал Гурка. – Наше дело молодое: не гулять, не любить, так зачем и жить?! Медовая ты, – добавил он тихо, – цалуешься сладко…
– Пусти, Гурушка, милый, пусти, срамно… люди узнают, – молила Аксюша.
– Обычай не мой – из сетей рыбу в воду спускать! А ты рыбка-то не проста – золото перо… Сколь девок меня любили, а такой не бывало! – Голос Гурки дрожал и срывался.
– Ой, Гурка, не лапай, срамно! – вскрикнула девушка.
– Что за срам?! Мыслишь – Кузька любить не станет? – с насмешкой сказал скоморох.
Кузя услышал возню в конюшне. Он не выдержал и с прерывистым вздохом толкнул дверь…
– Кто тут? – спросил Гурка из темноты.
– Я, – глухо откликнулся Кузя.
– Иди, брат, иди-ка в избу… Что те надо? – нетерпеливо прикрикнул Гурка.
Кузя почувствовал жар на щеках и ушах и, не помня себя, быстро выскочил за ворота…
6
– Не к месту дева-то завелася в ватаге, – сказал поп Яков. – Спасибо ей, всех упасла, а ноне бы ей и к дому. Соблазн один с ними, и братства не станет, пойдут раздоры да вздоры… Не девичье дело война!..
Кузя вздохнул. Вздохнул и Иванка, и каждый из них – о своем: Кузя видел любовь Аксюши к Гурке и боялся, что сам полюбил ее, навсегда обрекая себя неудачной тяжелой доле. Иванка же тосковал, с горечью вспоминая Аленку.
«Кабы удача была и увез бы из воеводского плена старост и выборных земских, и мне бы Михайла теперь ее отдал!» – мечтал он.
Кузя вздохнул. Вздохнул и Иванка, и каждый из них – о своем: Кузя видел любовь Аксюши к Гурке и боялся, что сам полюбил ее, навсегда обрекая себя неудачной тяжелой доле. Иванка же тосковал, с горечью вспоминая Аленку.
«Кабы удача была и увез бы из воеводского плена старост и выборных земских, и мне бы Михайла теперь ее отдал!» – мечтал он.