Страница:
– Добер бобер! Отдал хлеб, да и скок вприсядку! – зыкнул хлебник Гаврила. – Дай-ка мы троицких житниц пощупаем – весь ли ты отдал хлеб?
– Идем, браты, щупать троицких житниц! – воскликнули разом несколько голосов с разных сторон.
Юхим кивком головы указал архиепископу на толпу.
– Слышь, владыко святой, от греха ворочай-ка с дороги оглобли.
– Надругатели! – крикнул владыка сорвавшимся голосом, высоко взмахнул жезлом, словно собрался пронзить им, как копьем, сердце Юхима, но опустил конец и ударил в снег.
– Ладно, владыка, уж ладно! Ты плюнь на них! Ну их! Пойдем ко двору, – добродушно сказал Прохор Коза, только что прибывший во Псков и теперь находившийся тут же в толпе.
Взяв Макария за плечи, он поворотил его, как хмельного кума после вечерки.
Толпа горожан, смяв кучу попов и монахов и оставив позади золотые ризы и черные рясы, пустилась бегом по улице к последней из емельяновских житниц, стоявшей вблизи воеводского дома…
Попы и монахи сзади толпы плелись вразброд обратно к Троицкому собору…
Иванка вошел в сторожку при свечной лавке, где теперь жил отец.
Бабка Ариша, измученная, потная, с волосами, выбившимися из-под платка, тяжело дыша, сидела в сенях на мешке.
– Насилу доволокла. Аж вся взмокла! – сказала она, не оглянувшись и думая, что вслед за ней входит Истома.
– Ну и бабка! – воскликнул Иванка, затворяя дверь от мороза и скидывая с плеч на пол громадный куль.
Услышав возню и возгласы в сумерках, вышел к дверям Истома.
– С хлебушком, бачка! – весело крикнул Иванка и обнял одной рукой отца, а другой ошалевшую от неожиданной встречи бабку.
Несмотря на ударивший сильный мороз, Иванка вспотел под тяжестью принесенного хлеба. Глаза его посинели еще больше от радостного возбуждения и казались ярче васильковой рубашки, в которой он пробыл весь день на морозе.
Отец и бабка, Федюнька и Груня – все обнимали, ласкали его и не могли на него наглядеться. Вздули свечу.
– А что же ты в одной рубахе? – спросила бабка Ариша после объятий и поцелуев.
– Бег по улице, а девка какая-то крикнула: «Красный тулуп!» Я думал, «краденый тулуп» – взял да кинул…
– Помнит Иванушка бабкины сказки! – с удовольствием проворчала бабка. – А кто ж его взял?
– Красная девка…
– Ох, Иванка, – вздрогнула бабка, – пропала твоя девка, а была такая, что лучше ее все равно не сыщешь!
– Как пропала? – остолбенел Иванка, поняв, что намек бабки относится к дочери кузнеца.
– Просватана ноне, – пояснила старуха, – за дружка твоего Захара. Сам ты его к ним о святках привел! – ворчливо сказала бабка в обиде, что ей не придется хозяйничать в доме с такой пригожей и ласковой невесткой…
– Э, больно надо! Другую найду, еще краше! – с отчаянием и деланной удалью воскликнул Иванка и, хлопнув дверью, как был, в рубашке, выскочил вон из избы.
Отплатить Аленке! Отомстить ей самой жестокой местью…
Он пришел к тому дому, где поутру стояла у ворот девушка, крикнувшая ему: «Скинь шубейку». У ворот возле дома теперь играла девчурка лет девяти. Он узнал дом стольника Ордина-Нащекина, лучшего дворянина города.
Иванка уставился в окна.
– Кого тебе? – любопытно спросила его девчурка.
– Девку жду, – ответил Иванка. – Тут девка тулупчик да шапку нашла. Ты про то не слыхала?
– А пошто же ты кинул тулуп?
– Я не кинул, а потерял, – возразил Иванка.
– Потерял? – сочувственно протянула девчурка. – А тут все смеялись, что кинул… Иди ей скажи, что ты потерял.
– А ты ей скажи. Я в дом не пойду, пусть сюда принесет.
– Что же ты на улице будешь? Замерзнешь! Я вот в шубейке застыла, какой мороз! А шапку ты тоже, знать, потерял?
– Потерял, – подтвердил Иванка.
– Какой-то смешной! Такой растеряха! – с укором сказала девчурка. – Ну что ж тут-то ждать? Иди в дом.
– Боюсь – дом, чай, стольничий…
– Не бойся. Сам-то тише воды сидит в горнице и окна завесил, а матка той девки по хозяйству хлопочет, а девку зовут Аксюша… Не бойся. Иди, я тебя проведу, – покровительственно сказала девочка, провела Иванку и указала дверь в задней светелке, где жила Аксюша с матерью-вдовой, дальней родственницей стольника, выполнявшей обязанности ключницы.
– Выкуп за тулуп, – засмеялась Аксюша, сразу узнав кудрявого бегуна.
Иванка схватил ее и поцеловал.
– Вот тебе выкуп! – сказал он.
Девушка выскользнула из его рук.
– Ишь, вострый какой! А хошь – крикну? Тебя на конюшню сведут за такой-то выкуп да плетью!.. – сердито сказала Аксюша.
– Губы у тебя горячие, а сердце ледяное, – ответил Иванка. – Я сколь без шубы ходил, промерз, и вся моя вина, что погрелся, а ты плетьми за то хочешь?
Но девушка, увидя его испуг, уже не сердилась.
– Слова молвить еще не поспел, а целоваться полез! – с укором сказала она. – Парня никто не попрекнет, а девке-то срам! Что я тебе худо сделала, что меня осрамить хочешь?!
– Я тебя срамить не хочу. Сам не ведаю, как поцеловал. Губы твои такие – не хочешь, да поцелуешь!
– Знаю парней! Небось каждой девушке поешь! – недоверчиво сказала она. – Тулуп твой вонючий в горницу я не носила. Спросишь у конюхов. Отдадут – ладно, а пропили – их счастье! Смеялись дюже: прозвали тебя «дурачок – скинь кафтан»…
– Аксюша, – сказал Иванка, – что же, я возьму тулуп и уйду, а тебя неужто больше и не увижу?
– Пошто тебе меня видеть? – сурово сказала Аксюша. – За жениха я сговорена, – неожиданно выпалила она.
– За старого, чай! – поддразнил Иванка.
– Ан врешь! Врешь! – со смехом воскликнула девушка.
– Ан не вру, слыхал – за старого, за плешивого!
– Ан врешь! – хохотала она. – На тебя похож, покрасивше тебя, синеглазый да молодой, а ты не знаешь его, он не псковский.
– Ан знаю! – подзадорил Иванка. – Плешивый, беззубый, – и тихо добавил, сам не зная, зачем: – Не ходи за него…
В эту минуту послышались шаги на лестнице.
– Матка! – шепнула Аксюша и, быстро схватив Иванку за оба плеча, толкнула в соседнюю каморку, повернула к пологу, за которым стояла кровать, пригнула к полу и почти засунула под кровать.
Он едва успел подобрать ноги, когда мать Аксюши торопливо вошла в светелку.
– Все прибрано в горнице? – спросила она.
– Все, матушка.
– Полог у постели оправь, – заметила мать. – Время-то какое! Афанасий Лаврентьич гостей хочет примать в нашей светелке, – зашептала она дочери. – У тебя, говорит, в светелке лишних ушей нет. Аксюшу, говорит, уведи вниз, пряниками, орехами, говорит, угости. Пусть, говорит, с девушками позабавится, а мы у тебя посидим – думу подумать надо…
– Столько горниц в доме у стольника, а не нашел краше нашей конуры, – насмешливо сказала Аксюша.
– Сказывала! Не твое, баит, бабье дело указ давать! Старика Устина на лестнице велит посадить, а всю дворню собрать в людской, а ворота на запор, да собак спустить, да караульщиков выставить, а девушки бы с тобой игрались и ты бы смотрела за всеми, чтобы ни одна подслушивать отнюдь не пошла бы.
– Что я, собака, что ли! – огрызнулась Аксюша.
– Марья Андревна! – позвали внизу.
– Иди, иди, Афанасий Лаврентьич кличет, – поторопила Аксюша мать.
– Иду, – откликнулась та и поспешно вышла.
– Уходи скорей, покуда ворота не заперли, – зашептала Аксюша Иванке. – Тулупчик твой у деда возьмешь…
И Иванка едва успел выскочить из горенки прежде прихода гостей стольника.
Уже на лестнице, натянув свой тулупчик, Иванка услыхал внизу голоса и затаился.
– Осторожно, сударь, тут порожек, – сказал старик слуга стольника, присвечивая на лестницу фонарем, и Иванка, к своему изумлению, признал в «Госте» стольника земского старосту Подреза…
Иванка выскользнул во двор. Он повернул от крыльца не к воротам, а обратно, в глубину двора, чтобы уйти неприметно, «задами» стольничьей усадьбы. Оглянувшись, он увидел еще две смутные тени «гостей», вошедшие на крылечко, с которого он только что спустился.
«Не зря столь гостей у стольника. Сказать поскорее Гавриле Левонтьичу!» – подумал Иванка.
Рано утром пустился он к дому Томилы. На его тревожный и нетерпеливый стук калитка отворилась. Во дворе летописца стоял, улыбаясь, Захарка. При виде Иванки улыбка сбежала с его лица. Он растерялся, словно встретясь с выходцем из могилы.
– Захар… Ты тут отколь? – удивленно спросил Иванка.
– Здравствуй, Ваня! У нас на Руси здравствуются прежде! – первым придя в себя и дружески усмехнувшись, воскликнул Захар.
Он сделал движение, как бы желая обняться после долгой разлуки, но Иван отшатнулся.
– Здравствуй, коли не шутишь, – нехотя буркнул он. – Томила Иваныч дома? – И он по-хозяйски прошел мимо.
В доме Слепого встретил Иванка и хлебника, который так и провел ночь в беседах с другом. Иванка обратился к летописцу.
– Тайное слово есть до тебя, Томила Иваныч, – шепнул ему Иванка.
– От кого таить? Сказывай, – подбодрил Томила.
Но Иванка уперся. Когда Томила вышел с ним в сени, Иванка торопливо зашептал о том, что стольник Ордин-Нащекин изменщик города, что случай открыл ему тайное сходбище.
– Не бойся. Проведали еще раньше и даже поболе того, – успокоил летописец Иванку. – Был там свой человек…
– Подрез! – обрадовался Иванка.
– Да нет, не Подрез – иной, – возразил Томила. – Захар ночью прилез, – пояснил он, – да нам с Гаврилой все рассказал. Да сейчас он к Подрезу побежит, его упредить, а ты беги-ка стрельцов призови – Копытова да Ягу.
– Да Подрез же там был!.. – воскликнул Иванка. Он видел Ивана Подреза своими глазами.
– Бредишь, рыбак, – оборвал Томила. – Нам все ведомы, кто там был. Обознался ты.
Иванка не думал, чтобы его обмануло зрение, но уверенность Томилы заставила и его усомниться…
Захарка с Гаврилой спорили, что делать дальше.
Гаврила уговаривал тотчас схватить всех, кто был вчера в доме стольника, но Захар возразил, что так они его предадут, а сейчас ему верят заговорщики дворяне и большие посадские, и он сможет дальше быть еще полезнее городу.
Томила тоже смотрел на дело иначе, чем хлебник.
– Не время еще нам всю силу брать, – сказал он, – поздно – худо и рано – худо. Выждем. Еще города пристанут, тогда нашей силы во сто крат больше будет.
К полудню собрались несколько человек стрельцов, казаков и посадских, и в доме Томилы началось обсуждение городских дел.
Кузя не знал, удалось ли медведчику выручить друга. По дороге он упросил проезжего порховского знакомца подсадить его в сани и доехал не во Псков, а к отцу в Порхов… И в ту же ночь, как приехал, вместе с Прохором из Порхова они помчались во Псков, чтобы предупредить Гаврилу о том, что Василий Собакин привез в город посадский извет.
Прохор и Кузя въехали во Псков под гул сполошного колокола Рыбницкой башни, под вой набата со псковских церквей. Они были на площади при расспросе Логина Нумменса Томилой Слепым на дощане, и, когда толпа с Рыбницкой площади устремилась к дому Федора Емельянова, Прохор был там, Кузя же, измученный дорогой, усталый, завалился спать на печи у Гаврилы.
Поутру, когда он проснулся, тетка была осунувшаяся и тревожная. Она не сомкнула глаз, ожидая мужа, но хлебник так и не вернулся домой до утра.
– Кузьма, сбегай к Слепому, – сказала она. – Робенка страшусь по городу посылать. Народ-то толпами ходит, шумят… Узнай, чего с Гаврей.
И Кузя пустился к Томиле.
Он застал здесь Гаврилу, отца и много других знакомых и незнакомых людей, стрельцов и посадских. На голом столе площадного подьячего стояли пустые сулейки, кружки, валялись рыбные кости, луковая шелуха и посреди всего большое блюдо с остатками квашеной капусты. Было так, словно все они провели ночь за разгульной пирушкой, но все были трезвы. Сидели в шубах и шапках. В избе было холодно.
Среди других Кузя увидел Иванку, и в тот же миг он забыл о Гавриле, об отце и обо всех других. Друзья обменялись такими сияющими, радостными взглядами, что все остальные заметили это и улыбнулись их дружбе…
– Поспел казак-то?! – сказал Кузя.
– Гурка да не поспеет! – громко ответил Иванка.
– Ну, ну, Кузьма, ты пробирайся к нему поближе, да не мешайте нам, – сказал Прохор, пропуская сына в тот угол, где сидел Иванка…
И снова все сразу в избе заговорили. Голоса мешались в горячем споре о том, что делать дальше. Всем было ясно, что воеводская власть пала, но город не мог оставаться без всякой власти. Земские всегородние старосты должны были взять в руки город, однако после вчерашних погромов они отделились от всех остальных посадских, сидели в Земской избе и не шли ни к кому на совет, когда их позвали.
«Мы свое станем земское дело править, какое раньше вершили, иных дел не ведаем, да и ведать не нам!» – заявили они.
– Надобе, братцы, созвать всегородний сход да в нашем вчерашнем деле писать челобитье государю всем городом об изменном немце и об его расспросных речах. Да также писать на Емельянова челобитье. А для того челобитья собрать всегородний сход земским старостам, – предложил Михайла Мошницын.
– Они не схотят, Михайла Петрович. Трясутся. Семка Менщиков, тот аж зубами стучит от страху. Слезами плачет – баит: «Побьет нас всех государь, показнит!» – сказал Прохор.
– Государь не казнит за правду. Мы выборных верных пошлем! – уверенно воскликнул Гаврила.
– Пошли, братцы, в Земскую избу! Всем скопом пойдем! – решительно и настойчиво позвал стрелецкий пятидесятник Максим Яга.
И вдруг, словно всем надоело спорить, они дружно поднялись, шумно отодвигая скамьи, оправляя шапки и кушаки.
Иванка и Кузя вышли со всеми…
Земские старосты отказались ударить в сполошный колокол, и гости Томилы всей толпой направились к Рыбницкой башне. Старик Фаддей, сторож башни, не соглашался дать ключ от колокола без указа воеводы или Всегородней избы. Посадские спорили с ним. Наконец Максим Яга не стерпел, тряхнул старика за ворот и сам отобрал у него ключ.
– Силом взял – твое дело! Не мой ответ! – спокойно сказал старик. – И давно бы так-то!
Все вокруг засмеялись.
– Коли так, пусть ключ у меня останется, чтобы тебя не трясти, а то в сердцах в другой раз так и душу вытряхну! – усмехнулся Максим.
Иванка схватил веревку сполошного колокола, и город вновь ожил – начался всегородний сход…
– Идем, браты, щупать троицких житниц! – воскликнули разом несколько голосов с разных сторон.
Юхим кивком головы указал архиепископу на толпу.
– Слышь, владыко святой, от греха ворочай-ка с дороги оглобли.
– Надругатели! – крикнул владыка сорвавшимся голосом, высоко взмахнул жезлом, словно собрался пронзить им, как копьем, сердце Юхима, но опустил конец и ударил в снег.
– Ладно, владыка, уж ладно! Ты плюнь на них! Ну их! Пойдем ко двору, – добродушно сказал Прохор Коза, только что прибывший во Псков и теперь находившийся тут же в толпе.
Взяв Макария за плечи, он поворотил его, как хмельного кума после вечерки.
Толпа горожан, смяв кучу попов и монахов и оставив позади золотые ризы и черные рясы, пустилась бегом по улице к последней из емельяновских житниц, стоявшей вблизи воеводского дома…
Попы и монахи сзади толпы плелись вразброд обратно к Троицкому собору…
Иванка вошел в сторожку при свечной лавке, где теперь жил отец.
Бабка Ариша, измученная, потная, с волосами, выбившимися из-под платка, тяжело дыша, сидела в сенях на мешке.
– Насилу доволокла. Аж вся взмокла! – сказала она, не оглянувшись и думая, что вслед за ней входит Истома.
– Ну и бабка! – воскликнул Иванка, затворяя дверь от мороза и скидывая с плеч на пол громадный куль.
Услышав возню и возгласы в сумерках, вышел к дверям Истома.
– С хлебушком, бачка! – весело крикнул Иванка и обнял одной рукой отца, а другой ошалевшую от неожиданной встречи бабку.
Несмотря на ударивший сильный мороз, Иванка вспотел под тяжестью принесенного хлеба. Глаза его посинели еще больше от радостного возбуждения и казались ярче васильковой рубашки, в которой он пробыл весь день на морозе.
Отец и бабка, Федюнька и Груня – все обнимали, ласкали его и не могли на него наглядеться. Вздули свечу.
– А что же ты в одной рубахе? – спросила бабка Ариша после объятий и поцелуев.
– Бег по улице, а девка какая-то крикнула: «Красный тулуп!» Я думал, «краденый тулуп» – взял да кинул…
– Помнит Иванушка бабкины сказки! – с удовольствием проворчала бабка. – А кто ж его взял?
– Красная девка…
– Ох, Иванка, – вздрогнула бабка, – пропала твоя девка, а была такая, что лучше ее все равно не сыщешь!
– Как пропала? – остолбенел Иванка, поняв, что намек бабки относится к дочери кузнеца.
– Просватана ноне, – пояснила старуха, – за дружка твоего Захара. Сам ты его к ним о святках привел! – ворчливо сказала бабка в обиде, что ей не придется хозяйничать в доме с такой пригожей и ласковой невесткой…
– Э, больно надо! Другую найду, еще краше! – с отчаянием и деланной удалью воскликнул Иванка и, хлопнув дверью, как был, в рубашке, выскочил вон из избы.
Отплатить Аленке! Отомстить ей самой жестокой местью…
Он пришел к тому дому, где поутру стояла у ворот девушка, крикнувшая ему: «Скинь шубейку». У ворот возле дома теперь играла девчурка лет девяти. Он узнал дом стольника Ордина-Нащекина, лучшего дворянина города.
Иванка уставился в окна.
– Кого тебе? – любопытно спросила его девчурка.
– Девку жду, – ответил Иванка. – Тут девка тулупчик да шапку нашла. Ты про то не слыхала?
– А пошто же ты кинул тулуп?
– Я не кинул, а потерял, – возразил Иванка.
– Потерял? – сочувственно протянула девчурка. – А тут все смеялись, что кинул… Иди ей скажи, что ты потерял.
– А ты ей скажи. Я в дом не пойду, пусть сюда принесет.
– Что же ты на улице будешь? Замерзнешь! Я вот в шубейке застыла, какой мороз! А шапку ты тоже, знать, потерял?
– Потерял, – подтвердил Иванка.
– Какой-то смешной! Такой растеряха! – с укором сказала девчурка. – Ну что ж тут-то ждать? Иди в дом.
– Боюсь – дом, чай, стольничий…
– Не бойся. Сам-то тише воды сидит в горнице и окна завесил, а матка той девки по хозяйству хлопочет, а девку зовут Аксюша… Не бойся. Иди, я тебя проведу, – покровительственно сказала девочка, провела Иванку и указала дверь в задней светелке, где жила Аксюша с матерью-вдовой, дальней родственницей стольника, выполнявшей обязанности ключницы.
– Выкуп за тулуп, – засмеялась Аксюша, сразу узнав кудрявого бегуна.
Иванка схватил ее и поцеловал.
– Вот тебе выкуп! – сказал он.
Девушка выскользнула из его рук.
– Ишь, вострый какой! А хошь – крикну? Тебя на конюшню сведут за такой-то выкуп да плетью!.. – сердито сказала Аксюша.
– Губы у тебя горячие, а сердце ледяное, – ответил Иванка. – Я сколь без шубы ходил, промерз, и вся моя вина, что погрелся, а ты плетьми за то хочешь?
Но девушка, увидя его испуг, уже не сердилась.
– Слова молвить еще не поспел, а целоваться полез! – с укором сказала она. – Парня никто не попрекнет, а девке-то срам! Что я тебе худо сделала, что меня осрамить хочешь?!
– Я тебя срамить не хочу. Сам не ведаю, как поцеловал. Губы твои такие – не хочешь, да поцелуешь!
– Знаю парней! Небось каждой девушке поешь! – недоверчиво сказала она. – Тулуп твой вонючий в горницу я не носила. Спросишь у конюхов. Отдадут – ладно, а пропили – их счастье! Смеялись дюже: прозвали тебя «дурачок – скинь кафтан»…
– Аксюша, – сказал Иванка, – что же, я возьму тулуп и уйду, а тебя неужто больше и не увижу?
– Пошто тебе меня видеть? – сурово сказала Аксюша. – За жениха я сговорена, – неожиданно выпалила она.
– За старого, чай! – поддразнил Иванка.
– Ан врешь! Врешь! – со смехом воскликнула девушка.
– Ан не вру, слыхал – за старого, за плешивого!
– Ан врешь! – хохотала она. – На тебя похож, покрасивше тебя, синеглазый да молодой, а ты не знаешь его, он не псковский.
– Ан знаю! – подзадорил Иванка. – Плешивый, беззубый, – и тихо добавил, сам не зная, зачем: – Не ходи за него…
В эту минуту послышались шаги на лестнице.
– Матка! – шепнула Аксюша и, быстро схватив Иванку за оба плеча, толкнула в соседнюю каморку, повернула к пологу, за которым стояла кровать, пригнула к полу и почти засунула под кровать.
Он едва успел подобрать ноги, когда мать Аксюши торопливо вошла в светелку.
– Все прибрано в горнице? – спросила она.
– Все, матушка.
– Полог у постели оправь, – заметила мать. – Время-то какое! Афанасий Лаврентьич гостей хочет примать в нашей светелке, – зашептала она дочери. – У тебя, говорит, в светелке лишних ушей нет. Аксюшу, говорит, уведи вниз, пряниками, орехами, говорит, угости. Пусть, говорит, с девушками позабавится, а мы у тебя посидим – думу подумать надо…
– Столько горниц в доме у стольника, а не нашел краше нашей конуры, – насмешливо сказала Аксюша.
– Сказывала! Не твое, баит, бабье дело указ давать! Старика Устина на лестнице велит посадить, а всю дворню собрать в людской, а ворота на запор, да собак спустить, да караульщиков выставить, а девушки бы с тобой игрались и ты бы смотрела за всеми, чтобы ни одна подслушивать отнюдь не пошла бы.
– Что я, собака, что ли! – огрызнулась Аксюша.
– Марья Андревна! – позвали внизу.
– Иди, иди, Афанасий Лаврентьич кличет, – поторопила Аксюша мать.
– Иду, – откликнулась та и поспешно вышла.
– Уходи скорей, покуда ворота не заперли, – зашептала Аксюша Иванке. – Тулупчик твой у деда возьмешь…
И Иванка едва успел выскочить из горенки прежде прихода гостей стольника.
Уже на лестнице, натянув свой тулупчик, Иванка услыхал внизу голоса и затаился.
– Осторожно, сударь, тут порожек, – сказал старик слуга стольника, присвечивая на лестницу фонарем, и Иванка, к своему изумлению, признал в «Госте» стольника земского старосту Подреза…
Иванка выскользнул во двор. Он повернул от крыльца не к воротам, а обратно, в глубину двора, чтобы уйти неприметно, «задами» стольничьей усадьбы. Оглянувшись, он увидел еще две смутные тени «гостей», вошедшие на крылечко, с которого он только что спустился.
«Не зря столь гостей у стольника. Сказать поскорее Гавриле Левонтьичу!» – подумал Иванка.
Рано утром пустился он к дому Томилы. На его тревожный и нетерпеливый стук калитка отворилась. Во дворе летописца стоял, улыбаясь, Захарка. При виде Иванки улыбка сбежала с его лица. Он растерялся, словно встретясь с выходцем из могилы.
– Захар… Ты тут отколь? – удивленно спросил Иванка.
– Здравствуй, Ваня! У нас на Руси здравствуются прежде! – первым придя в себя и дружески усмехнувшись, воскликнул Захар.
Он сделал движение, как бы желая обняться после долгой разлуки, но Иван отшатнулся.
– Здравствуй, коли не шутишь, – нехотя буркнул он. – Томила Иваныч дома? – И он по-хозяйски прошел мимо.
В доме Слепого встретил Иванка и хлебника, который так и провел ночь в беседах с другом. Иванка обратился к летописцу.
– Тайное слово есть до тебя, Томила Иваныч, – шепнул ему Иванка.
– От кого таить? Сказывай, – подбодрил Томила.
Но Иванка уперся. Когда Томила вышел с ним в сени, Иванка торопливо зашептал о том, что стольник Ордин-Нащекин изменщик города, что случай открыл ему тайное сходбище.
– Не бойся. Проведали еще раньше и даже поболе того, – успокоил летописец Иванку. – Был там свой человек…
– Подрез! – обрадовался Иванка.
– Да нет, не Подрез – иной, – возразил Томила. – Захар ночью прилез, – пояснил он, – да нам с Гаврилой все рассказал. Да сейчас он к Подрезу побежит, его упредить, а ты беги-ка стрельцов призови – Копытова да Ягу.
– Да Подрез же там был!.. – воскликнул Иванка. Он видел Ивана Подреза своими глазами.
– Бредишь, рыбак, – оборвал Томила. – Нам все ведомы, кто там был. Обознался ты.
Иванка не думал, чтобы его обмануло зрение, но уверенность Томилы заставила и его усомниться…
Захарка с Гаврилой спорили, что делать дальше.
Гаврила уговаривал тотчас схватить всех, кто был вчера в доме стольника, но Захар возразил, что так они его предадут, а сейчас ему верят заговорщики дворяне и большие посадские, и он сможет дальше быть еще полезнее городу.
Томила тоже смотрел на дело иначе, чем хлебник.
– Не время еще нам всю силу брать, – сказал он, – поздно – худо и рано – худо. Выждем. Еще города пристанут, тогда нашей силы во сто крат больше будет.
К полудню собрались несколько человек стрельцов, казаков и посадских, и в доме Томилы началось обсуждение городских дел.
Кузя не знал, удалось ли медведчику выручить друга. По дороге он упросил проезжего порховского знакомца подсадить его в сани и доехал не во Псков, а к отцу в Порхов… И в ту же ночь, как приехал, вместе с Прохором из Порхова они помчались во Псков, чтобы предупредить Гаврилу о том, что Василий Собакин привез в город посадский извет.
Прохор и Кузя въехали во Псков под гул сполошного колокола Рыбницкой башни, под вой набата со псковских церквей. Они были на площади при расспросе Логина Нумменса Томилой Слепым на дощане, и, когда толпа с Рыбницкой площади устремилась к дому Федора Емельянова, Прохор был там, Кузя же, измученный дорогой, усталый, завалился спать на печи у Гаврилы.
Поутру, когда он проснулся, тетка была осунувшаяся и тревожная. Она не сомкнула глаз, ожидая мужа, но хлебник так и не вернулся домой до утра.
– Кузьма, сбегай к Слепому, – сказала она. – Робенка страшусь по городу посылать. Народ-то толпами ходит, шумят… Узнай, чего с Гаврей.
И Кузя пустился к Томиле.
Он застал здесь Гаврилу, отца и много других знакомых и незнакомых людей, стрельцов и посадских. На голом столе площадного подьячего стояли пустые сулейки, кружки, валялись рыбные кости, луковая шелуха и посреди всего большое блюдо с остатками квашеной капусты. Было так, словно все они провели ночь за разгульной пирушкой, но все были трезвы. Сидели в шубах и шапках. В избе было холодно.
Среди других Кузя увидел Иванку, и в тот же миг он забыл о Гавриле, об отце и обо всех других. Друзья обменялись такими сияющими, радостными взглядами, что все остальные заметили это и улыбнулись их дружбе…
– Поспел казак-то?! – сказал Кузя.
– Гурка да не поспеет! – громко ответил Иванка.
– Ну, ну, Кузьма, ты пробирайся к нему поближе, да не мешайте нам, – сказал Прохор, пропуская сына в тот угол, где сидел Иванка…
И снова все сразу в избе заговорили. Голоса мешались в горячем споре о том, что делать дальше. Всем было ясно, что воеводская власть пала, но город не мог оставаться без всякой власти. Земские всегородние старосты должны были взять в руки город, однако после вчерашних погромов они отделились от всех остальных посадских, сидели в Земской избе и не шли ни к кому на совет, когда их позвали.
«Мы свое станем земское дело править, какое раньше вершили, иных дел не ведаем, да и ведать не нам!» – заявили они.
– Надобе, братцы, созвать всегородний сход да в нашем вчерашнем деле писать челобитье государю всем городом об изменном немце и об его расспросных речах. Да также писать на Емельянова челобитье. А для того челобитья собрать всегородний сход земским старостам, – предложил Михайла Мошницын.
– Они не схотят, Михайла Петрович. Трясутся. Семка Менщиков, тот аж зубами стучит от страху. Слезами плачет – баит: «Побьет нас всех государь, показнит!» – сказал Прохор.
– Государь не казнит за правду. Мы выборных верных пошлем! – уверенно воскликнул Гаврила.
– Пошли, братцы, в Земскую избу! Всем скопом пойдем! – решительно и настойчиво позвал стрелецкий пятидесятник Максим Яга.
И вдруг, словно всем надоело спорить, они дружно поднялись, шумно отодвигая скамьи, оправляя шапки и кушаки.
Иванка и Кузя вышли со всеми…
Земские старосты отказались ударить в сполошный колокол, и гости Томилы всей толпой направились к Рыбницкой башне. Старик Фаддей, сторож башни, не соглашался дать ключ от колокола без указа воеводы или Всегородней избы. Посадские спорили с ним. Наконец Максим Яга не стерпел, тряхнул старика за ворот и сам отобрал у него ключ.
– Силом взял – твое дело! Не мой ответ! – спокойно сказал старик. – И давно бы так-то!
Все вокруг засмеялись.
– Коли так, пусть ключ у меня останется, чтобы тебя не трясти, а то в сердцах в другой раз так и душу вытряхну! – усмехнулся Максим.
Иванка схватил веревку сполошного колокола, и город вновь ожил – начался всегородний сход…
4
На сходе разные люди стали кричать, чтобы, оставив гиль, составлять челобитную к государю. Томила с товарищами догадались, что это выдумка Ордина-Нащекина, но не отговаривали народ. И земский староста Иван Подрез радовался, что так легко ему удалось отвратить бунтовщиков от насилья и бунта и сговорить к мирному челобитью… «Может, помалу и вовсе утихнет мятеж!» – надеялся он.
Всегородний сход поручил составлять челобитную «выборным от всяких чинов». В числе их были и сам Иван Подрез, и Томила Слепой, и хлебник Гаврила, с ними были стрельцы и попы и даже – дворяне. Когда эти выборные сходились в Земскую избу, поднимались крик, споры, и все мешали друг другу и не могли сговориться.
Всегородний сход поручил составлять челобитную «выборным от всяких чинов». В числе их были и сам Иван Подрез, и Томила Слепой, и хлебник Гаврила, с ними были стрельцы и попы и даже – дворяне. Когда эти выборные сходились в Земскую избу, поднимались крик, споры, и все мешали друг другу и не могли сговориться.
Глава двадцатая
1
Бабка Ариша сразу всем сердцем поверила в великую правду восставшего города, и, когда во Всегородней земской избе выборные «ото всяких людей» приступили к составлению челобитья царю и толпа горожан собралась у дверей Всегородней избы, чтобы узнать новости, она первая поощрила Истому:
– Иди-ка, иди! Да послухай, как нашу сиротску правду к царю-то пишут. Вот клюшки твои, ступай! Что попусту дома сидишь! Весь город на площади…
Несмотря на метель, народ толпился у Земской избы. Изредка то один, то другой из выборных показывался в дверях. Разбившиеся на кучки посадские тотчас обступали крыльцо и расспрашивали, о чем говорят выборные. И под снежной метелью, сняв шапку перед народом, подставляя под свежий ветер голову, усталую от непривычных мудреных споров и духоты, с крыльца Всегородней или взобравшись на дощан, выборный рассказывал народу о составлении челобитья.
Истома в толпе встретился с Кузей.
– Дядя Истома, ты, чай, измаялся стоять тут! Давай на дощан подсажу! – предложил он.
С дощана было видно всю площадь, но ветер кружил охапки колючего снега, бросал их в лицо, сыпал за ворот, и Истома попросил одного из знакомцев помочь ему снова слезть вниз. Собравшиеся у самой избы дали ему местечко на крыльце Всегородней.
Прохор Коза вышел из Земской избы, отирая варежкой пот с лица. За ним столбом подымался пар из неплотно притворенной двери, за которой слышалось множество голосов.
– Что, Прохор, ай веничка ищешь? Какова банька топлена? – пошутили в толпе.
– Банно парево кости не ломит! – откликнулся Прохор на шутку.
– Будя попусту барабошить! – степенно остановил зубоскалов стрелецкий десятник Соснин, знакомец Козы, и спросил: – Сказывай, Прохор, ладом: чего там?
– Здоров, Тимоша! – поклонился Коза Соснину. – А что ладом скажешь, когда все неладом идет! Обрали нас двести, посадили вместе. Сидим-то мы вкупе, а смотрим врозь!
– Кто с кем сварится, Прохор?
– От веку свара одна: посадским с дворянами не поладить. Не хотят писать на Собакина. Сказывают – все обиды от Емельянова, а воевода, мол, государем посажен. На него-де писать челобитье – то государю будет обида…
– Своек-то свойку и лежа поможет! – крикнули из толпы. – А посадские что на отповедь?
– Мошницын-кузнец с дворянином Чиркиным в бороды уцепились, поп рознял…
Шум из-за двери послышался громче прежнего.
Прохор нырнул обратно в избу. Народ у крыльца оживленно загомонил, обсуждая разногласия выборных, как вдруг снова дверь распахнулась и, словно бомба из пушки, потный, встрепанный, в распахнутой лисьей шубе выскочил на крыльцо дворянин Сумороцкий.
– Хамье! Холопишки! Нечестивцы, гилевщики! Не сидеть нам, дворянам, в нечистом вашем соборе! Тьфу вам, окаянным! Тьфу! Тьфу!
Дворянин трижды плюнул на порог Всегородней и через ступеньку пустился с высокой лесенки вниз, на площадь.
– Эй, бороду оплевал себе, дворянин! – крикнули из толпы Сумороцкому.
Народ пропустил его.
Дворяне Чиркин и Вельяминов выскочили за ним.
– Иван Кузьмич! Иван Кузьмич! – звали они.
– А ну-ка, дворяне, за ним в бежки!
– А ну-ка, кто прытче! – насмешливо поддразнивали в народе.
…Истома пришел домой уже в сумерки.
– Заставили богу молиться, а он уж лоб весь вдребезги! – ворчала бабка, собирая Истоме еду. – Куды ж ты до вечара?
– Как люди, – отогреваясь у печи, ответил Истома. – Никто по домам не шел. Стоим в снегу по колено да ждем, а чего ждем, не ведаем…
Поставив миску со щами, старуха села напротив него на скамью и проникновенно слушала пересказ событий и споров.
– Гаврила Левонтьич, хлебник, сказывал – завтра на Федора Емельянова станут писать государю. Какие обиды кто ведает, все соберут к челобитью, – заключил Истома.
– Слава Иисусу Христу, пришло наше время! – воскликнула бабка.
– У попа пироги пекут, а ты духом печным не нарадуешься! – с насмешкой сказал Истома.
С утра отправилась бабка к обедне, по привычке в Пароменскую церковь, где был у нее любимый уголок, любимые иконы святых, с которыми говорила она по-свойски, попросту, не стесняясь.
Выйдя из церкви и встретившись с попадьей, бабка Ариша в том же восторге и ей поведала свою радостную уверенность в божьей заботе о бедняках.
– Не даст господь никому загинуть без правды, в душевном ропоте. Послал меньшим милость! – воскликнула она.
– Грех тебе! – строго прикрикнула попадья. – Стара ты для радости гилевской. Что тебе в нечестивом их ликовании! Воеводу от дела согнали, лучших людей разоряют, самого владыку Макария, боже спаси, из крестного хода со срамом прогнали. Кому же то ликование, окроме бесов!
– Ты б, попадья, не брехала! Гляди, перед городом на дощане бы не стать к ответу! – внезапно пригрозила ей бабка, словно сама она была властна поставить попадью на дощан. – Разоритель и враг человеков, сам Федор бежал от народа. Стало, есть божья правда на свете! – твердила старуха. – Слыхала ты, попадья, в Земской избе челобитьице пишут к царю, чтобы все по правде соделать. Всяких чинов люди держат совет, и всяк пишет правду свою к государю, кому об чем надобно!..
Не сообщив о своих намерениях никому, бабка приоделась, как только могла, и отправилась во Всегороднюю избу.
У крыльца Всегородней опять толпился народ.
Смело проталкивалась бабка через толпу, важно взошла она на крыльцо, решительно распахнула дверь и прошла в просторную «соборную» горницу.
– Тебе чего, бабка? Нельзя сюда, – остановил ее молодой подьячий у дверей, удержав за полу.
– Кому бабка, а тебе Арина Лукинишна! Постарше люди и те величают! – гордо оборвала бабка и, выдернув полу, прошла мимо подьячего в горницу.
Выборные оглянулись на нее, оставив свои дела.
– Тебе чего, Арина Лукинишна? – спросил хлебник Гаврила, как-то оказавшийся заводилой среди посадских выборных.
– Правду мою посадскую к царю написать, – громко сказала бабка. – Федька Омельянов, мужа моего разоритель, из города ускочил, а добро свое тут покинул. Вот вы, господа, и пишите к царю – кого неправдами разорил разбойник, тому бы сполна все добро воротить. А моего разоренья на семьдесят восемь рублев по Москве исхожено. А воротить, мол, мне мужнюю рыбну лавку… Так и пишите к царю.
– Напишем, Лукинишна. То мы безотменно напишем, – сказал Гаврила, скрывая улыбку.
– Смотри не забудь, Гаврила Левонтьич! На то вас тут миром обрали, чтобы сиротски обиды знали, – строго промолвила бабка.
– Никак не забуду, Лукинишна! – пообещал Гаврила, и сидевшие рядом невнятно пробормотали за ним: «Напишем!»
Бабка вышла торжествующая из Земской избы.
– Ну, как там, бабуся? – смеясь, спросил у крыльца какой-то посадский.
– Не смейся, внучек. Как есть всю сиротску правду к царю напишут. Кому чего надобно, то и скажут, пошли бог удачи! – ответила бабка, крестясь с таким радостным видом, словно все для нее уже было сделано.
– Иди-ка, иди! Да послухай, как нашу сиротску правду к царю-то пишут. Вот клюшки твои, ступай! Что попусту дома сидишь! Весь город на площади…
Несмотря на метель, народ толпился у Земской избы. Изредка то один, то другой из выборных показывался в дверях. Разбившиеся на кучки посадские тотчас обступали крыльцо и расспрашивали, о чем говорят выборные. И под снежной метелью, сняв шапку перед народом, подставляя под свежий ветер голову, усталую от непривычных мудреных споров и духоты, с крыльца Всегородней или взобравшись на дощан, выборный рассказывал народу о составлении челобитья.
Истома в толпе встретился с Кузей.
– Дядя Истома, ты, чай, измаялся стоять тут! Давай на дощан подсажу! – предложил он.
С дощана было видно всю площадь, но ветер кружил охапки колючего снега, бросал их в лицо, сыпал за ворот, и Истома попросил одного из знакомцев помочь ему снова слезть вниз. Собравшиеся у самой избы дали ему местечко на крыльце Всегородней.
Прохор Коза вышел из Земской избы, отирая варежкой пот с лица. За ним столбом подымался пар из неплотно притворенной двери, за которой слышалось множество голосов.
– Что, Прохор, ай веничка ищешь? Какова банька топлена? – пошутили в толпе.
– Банно парево кости не ломит! – откликнулся Прохор на шутку.
– Будя попусту барабошить! – степенно остановил зубоскалов стрелецкий десятник Соснин, знакомец Козы, и спросил: – Сказывай, Прохор, ладом: чего там?
– Здоров, Тимоша! – поклонился Коза Соснину. – А что ладом скажешь, когда все неладом идет! Обрали нас двести, посадили вместе. Сидим-то мы вкупе, а смотрим врозь!
– Кто с кем сварится, Прохор?
– От веку свара одна: посадским с дворянами не поладить. Не хотят писать на Собакина. Сказывают – все обиды от Емельянова, а воевода, мол, государем посажен. На него-де писать челобитье – то государю будет обида…
– Своек-то свойку и лежа поможет! – крикнули из толпы. – А посадские что на отповедь?
– Мошницын-кузнец с дворянином Чиркиным в бороды уцепились, поп рознял…
Шум из-за двери послышался громче прежнего.
Прохор нырнул обратно в избу. Народ у крыльца оживленно загомонил, обсуждая разногласия выборных, как вдруг снова дверь распахнулась и, словно бомба из пушки, потный, встрепанный, в распахнутой лисьей шубе выскочил на крыльцо дворянин Сумороцкий.
– Хамье! Холопишки! Нечестивцы, гилевщики! Не сидеть нам, дворянам, в нечистом вашем соборе! Тьфу вам, окаянным! Тьфу! Тьфу!
Дворянин трижды плюнул на порог Всегородней и через ступеньку пустился с высокой лесенки вниз, на площадь.
– Эй, бороду оплевал себе, дворянин! – крикнули из толпы Сумороцкому.
Народ пропустил его.
Дворяне Чиркин и Вельяминов выскочили за ним.
– Иван Кузьмич! Иван Кузьмич! – звали они.
– А ну-ка, дворяне, за ним в бежки!
– А ну-ка, кто прытче! – насмешливо поддразнивали в народе.
…Истома пришел домой уже в сумерки.
– Заставили богу молиться, а он уж лоб весь вдребезги! – ворчала бабка, собирая Истоме еду. – Куды ж ты до вечара?
– Как люди, – отогреваясь у печи, ответил Истома. – Никто по домам не шел. Стоим в снегу по колено да ждем, а чего ждем, не ведаем…
Поставив миску со щами, старуха села напротив него на скамью и проникновенно слушала пересказ событий и споров.
– Гаврила Левонтьич, хлебник, сказывал – завтра на Федора Емельянова станут писать государю. Какие обиды кто ведает, все соберут к челобитью, – заключил Истома.
– Слава Иисусу Христу, пришло наше время! – воскликнула бабка.
– У попа пироги пекут, а ты духом печным не нарадуешься! – с насмешкой сказал Истома.
С утра отправилась бабка к обедне, по привычке в Пароменскую церковь, где был у нее любимый уголок, любимые иконы святых, с которыми говорила она по-свойски, попросту, не стесняясь.
Выйдя из церкви и встретившись с попадьей, бабка Ариша в том же восторге и ей поведала свою радостную уверенность в божьей заботе о бедняках.
– Не даст господь никому загинуть без правды, в душевном ропоте. Послал меньшим милость! – воскликнула она.
– Грех тебе! – строго прикрикнула попадья. – Стара ты для радости гилевской. Что тебе в нечестивом их ликовании! Воеводу от дела согнали, лучших людей разоряют, самого владыку Макария, боже спаси, из крестного хода со срамом прогнали. Кому же то ликование, окроме бесов!
– Ты б, попадья, не брехала! Гляди, перед городом на дощане бы не стать к ответу! – внезапно пригрозила ей бабка, словно сама она была властна поставить попадью на дощан. – Разоритель и враг человеков, сам Федор бежал от народа. Стало, есть божья правда на свете! – твердила старуха. – Слыхала ты, попадья, в Земской избе челобитьице пишут к царю, чтобы все по правде соделать. Всяких чинов люди держат совет, и всяк пишет правду свою к государю, кому об чем надобно!..
Не сообщив о своих намерениях никому, бабка приоделась, как только могла, и отправилась во Всегороднюю избу.
У крыльца Всегородней опять толпился народ.
Смело проталкивалась бабка через толпу, важно взошла она на крыльцо, решительно распахнула дверь и прошла в просторную «соборную» горницу.
– Тебе чего, бабка? Нельзя сюда, – остановил ее молодой подьячий у дверей, удержав за полу.
– Кому бабка, а тебе Арина Лукинишна! Постарше люди и те величают! – гордо оборвала бабка и, выдернув полу, прошла мимо подьячего в горницу.
Выборные оглянулись на нее, оставив свои дела.
– Тебе чего, Арина Лукинишна? – спросил хлебник Гаврила, как-то оказавшийся заводилой среди посадских выборных.
– Правду мою посадскую к царю написать, – громко сказала бабка. – Федька Омельянов, мужа моего разоритель, из города ускочил, а добро свое тут покинул. Вот вы, господа, и пишите к царю – кого неправдами разорил разбойник, тому бы сполна все добро воротить. А моего разоренья на семьдесят восемь рублев по Москве исхожено. А воротить, мол, мне мужнюю рыбну лавку… Так и пишите к царю.
– Напишем, Лукинишна. То мы безотменно напишем, – сказал Гаврила, скрывая улыбку.
– Смотри не забудь, Гаврила Левонтьич! На то вас тут миром обрали, чтобы сиротски обиды знали, – строго промолвила бабка.
– Никак не забуду, Лукинишна! – пообещал Гаврила, и сидевшие рядом невнятно пробормотали за ним: «Напишем!»
Бабка вышла торжествующая из Земской избы.
– Ну, как там, бабуся? – смеясь, спросил у крыльца какой-то посадский.
– Не смейся, внучек. Как есть всю сиротску правду к царю напишут. Кому чего надобно, то и скажут, пошли бог удачи! – ответила бабка, крестясь с таким радостным видом, словно все для нее уже было сделано.
2
После дня бестолковых и шумных споров хлебник Гаврила не выдержал:
– Томила Иваныч, мы так-то и год просидим, ничего не составим. Ты бы сам начернил челобитье к царю да прочитал бы во Всегородней, а кто чего хочет добавить, тот скажет.
Томила послушал совета и целую ночь просидел, стараясь не позабыть ничьих нужд и жалоб.
На второй день с утра он вышел на середину «соборной» горницы и, поклонившись выборным, начал читать.
Пока в челобитной шли жалобы на Емельянова, все было тихо, но как только коснулось воеводы, дворяне Вельяминов и Сумороцкий подали голос.
– Будет! Невместное пишешь! Замолчь, пустой лопотень! – закричали они.
– Не любо слушать, – не слушали б, господа, – вступился Прохор Коза, – а другим не мешали б!
– А любо тебе послушать – ступай к нему после обедни, да забавляйтесь. А нам то писанье и слушать зазорно! – выкрикнул стрелецкий пятидесятник Соснин, заставляя Томилу умолкнуть.
– Да что же тут творится, земские выборные! – возмутился Томила. – Меньшие посадские, и стрельцы, и середине говорили вчера, чтобы все нужды писать к государю, а нынче кричите, что слушать невместно. Читать ли далее?
В Земской избе снова поднялся шум.
Среди разгоревшихся споров Томиле еще раза три удавалось прочесть по куску своего челобитья, но каждый раз, как дело касалось воеводы, приказных или дворян, поднимался шум с новой силой.
– Да что ж, господа, писать государю?! – воскликнул Томила, потеряв наконец терпение. – Воеводских обид не писать, как стрелецкое жалованье половинят – молчать. Посулы да помины приказные не поминать. Васьки Собакина бесчинны дола тоже писать не ко времени. Федора-кровопийцы корыстное воровство и то писать вполовину! Пошто же мы тут сидим дураки дураками? Пошто промыслов и торговли своих отбываем, бездельно торчим? Аль богаты стали?!
– Писать надо в совете, на то столь народу обрали. А ты собой нацарапал невесть чего да от города приписей хочешь! – крикнул богач Устинов.
– А я мыслю так, господа: коли писать целым городом, то надо уж разом про все дела, – поддержал Томилу стрелецкий десятник Максим Яга. – Не каждый день государю писать челобитье!
– А куцое челобитье, как Вельяминов хочет, пусть сами дворяне с Устиновым пишут! – опять вмешался Томила. – А нам того челобитья не писать!
Тогда поднялся степенный и рассудительный Левонтий-бочар.
– А ты бы, Томила Иваныч, нас не стращал! Не хочешь писать со всем миром – взял да ушел! – сказал он. – Два дня ты мутишь людей. На дворян, с больной головы на здоровую валишь да долбишь свое. Нам, посадским, к тому челобитье надобно, чтобы житниц градских не пустошить, чтобы хлеба не продавать за рубеж и об том умолить государя. Для того тут вместе посадские и дворяне сидят. А ты сеешь смуту и шум. И ведомо всем, чего тебе надо: хочешь ты на градской беде в первые люди грамотой вылезти, книжную мудрость свою показать и государю советчиком учиниться дерзаешь… Почета ищешь, корыстник, стяжатель!..
Томилу задело:
– Много я настяжал себе! Не плоше дружка твоего Шемшакова Филипки! Не богатеям – меньшим я служу своей грамотой. И полтины не копил!
– Сколько кто накопил да сколько кто пропил, не нам считать в Земской избе! Не к тому сошлись! – закричал стрелецкий пятидесятник Соснин. – Ты бы, Томила, своей добротой в иных местах похвалялся, а нам недосуг…
– Томила Иваныч, мы так-то и год просидим, ничего не составим. Ты бы сам начернил челобитье к царю да прочитал бы во Всегородней, а кто чего хочет добавить, тот скажет.
Томила послушал совета и целую ночь просидел, стараясь не позабыть ничьих нужд и жалоб.
На второй день с утра он вышел на середину «соборной» горницы и, поклонившись выборным, начал читать.
Пока в челобитной шли жалобы на Емельянова, все было тихо, но как только коснулось воеводы, дворяне Вельяминов и Сумороцкий подали голос.
– Будет! Невместное пишешь! Замолчь, пустой лопотень! – закричали они.
– Не любо слушать, – не слушали б, господа, – вступился Прохор Коза, – а другим не мешали б!
– А любо тебе послушать – ступай к нему после обедни, да забавляйтесь. А нам то писанье и слушать зазорно! – выкрикнул стрелецкий пятидесятник Соснин, заставляя Томилу умолкнуть.
– Да что же тут творится, земские выборные! – возмутился Томила. – Меньшие посадские, и стрельцы, и середине говорили вчера, чтобы все нужды писать к государю, а нынче кричите, что слушать невместно. Читать ли далее?
В Земской избе снова поднялся шум.
Среди разгоревшихся споров Томиле еще раза три удавалось прочесть по куску своего челобитья, но каждый раз, как дело касалось воеводы, приказных или дворян, поднимался шум с новой силой.
– Да что ж, господа, писать государю?! – воскликнул Томила, потеряв наконец терпение. – Воеводских обид не писать, как стрелецкое жалованье половинят – молчать. Посулы да помины приказные не поминать. Васьки Собакина бесчинны дола тоже писать не ко времени. Федора-кровопийцы корыстное воровство и то писать вполовину! Пошто же мы тут сидим дураки дураками? Пошто промыслов и торговли своих отбываем, бездельно торчим? Аль богаты стали?!
– Писать надо в совете, на то столь народу обрали. А ты собой нацарапал невесть чего да от города приписей хочешь! – крикнул богач Устинов.
– А я мыслю так, господа: коли писать целым городом, то надо уж разом про все дела, – поддержал Томилу стрелецкий десятник Максим Яга. – Не каждый день государю писать челобитье!
– А куцое челобитье, как Вельяминов хочет, пусть сами дворяне с Устиновым пишут! – опять вмешался Томила. – А нам того челобитья не писать!
Тогда поднялся степенный и рассудительный Левонтий-бочар.
– А ты бы, Томила Иваныч, нас не стращал! Не хочешь писать со всем миром – взял да ушел! – сказал он. – Два дня ты мутишь людей. На дворян, с больной головы на здоровую валишь да долбишь свое. Нам, посадским, к тому челобитье надобно, чтобы житниц градских не пустошить, чтобы хлеба не продавать за рубеж и об том умолить государя. Для того тут вместе посадские и дворяне сидят. А ты сеешь смуту и шум. И ведомо всем, чего тебе надо: хочешь ты на градской беде в первые люди грамотой вылезти, книжную мудрость свою показать и государю советчиком учиниться дерзаешь… Почета ищешь, корыстник, стяжатель!..
Томилу задело:
– Много я настяжал себе! Не плоше дружка твоего Шемшакова Филипки! Не богатеям – меньшим я служу своей грамотой. И полтины не копил!
– Сколько кто накопил да сколько кто пропил, не нам считать в Земской избе! Не к тому сошлись! – закричал стрелецкий пятидесятник Соснин. – Ты бы, Томила, своей добротой в иных местах похвалялся, а нам недосуг…