Страница:
– Братко! – крикнул Первунька и спешился.
– Чуть не побили брат брата для встречи! – смеясь, говорили вокруг, когда они обнялись.
Тут же нашлась у Первунькиных товарищей заводная[142] лошадь, и Иванка вскочил в седло.
– Эй, лапотщик, не свались! – пошутили в толпе. – Чай, больше на козах езжал!..
– Ой ли! Глянь, как сижу! Поскачу, как татарин, – похвалился Иванка.
Иванка искал в толпе обоих своих товарищей со двора Романова. Он хотел перед ними покрасоваться в седле и поделиться радостью, но они вдруг словно бы провалились. Земские ярыжки тоже исчезли, словно им никогда не было дела до Иванкиных гуслей…
– Чуть не побили брат брата для встречи! – смеясь, говорили вокруг, когда они обнялись.
Тут же нашлась у Первунькиных товарищей заводная[142] лошадь, и Иванка вскочил в седло.
– Эй, лапотщик, не свались! – пошутили в толпе. – Чай, больше на козах езжал!..
– Ой ли! Глянь, как сижу! Поскачу, как татарин, – похвалился Иванка.
Иванка искал в толпе обоих своих товарищей со двора Романова. Он хотел перед ними покрасоваться в седле и поделиться радостью, но они вдруг словно бы провалились. Земские ярыжки тоже исчезли, словно им никогда не было дела до Иванкиных гуслей…
6
Когда вечером в день московского мятежа и страшного пожара Первушка добрался к боярину Милославскому и упал ему в ноги, моля спасти своего господина, боярин призвал его в уединенную комнату и говорил с ним, расспрашивая о том, как и куда скрылся Траханиотов. Он объяснил Первушке, что господина его не может спасти никто, даже сам государь. Самого же его за верность и преданность господину боярин оставил служить у себя.
– Будешь мне служить, как служил Петру, и пожалую, – пообещал боярин.
Первушка не жил с холопами в общей людской. В доме боярина у него была особая комнатушка, не богатая убранством, но чистая и опрятная, как и сам Первой…
– Полтора года живу. Боярин во всем мне верит и сам говорил, что, кабы ему не нужда в таком верном слуге, сделал бы он меня и приказным. Да что мне в приказе! И буду сидеть по конец живота, а тут и весело и удало… Больше всего люблю, когда скорым гонцом посылают с тайной вестью. Люблю скакать на коне! – сказал он Иванке.
Он расспрашивал брата о годах, прожитых в разлуке. Он впервые услышал сейчас о смерти матери, и на глазах Первушки блеснули слезы.
– Обедню заупокойную закажу в воскресенье, – сказал он.
Иванка пересказал ему всю жизнь до последних дней.
Когда Иванка сказал, что он нашел приют во дворе Никиты Романова, Первунька усмехнулся:
– На Варварке? Только им и осталось жаться. И Бутырскую и Измайловскую слободы государь взял у Романова…
– Плачут об этом, – сказал Иванка.
– Знамо! Да полно боярину Никите вольничать! Спеси посбили! А какого же знакомца ты встретил на боярском дворе?
– Скомороха, – просто признался Иванка.
– Тьфу! Срам-то! Государь велел скоморохам нигде не Сыть, а боярин государев у себя скоморохов безъявочно укрывает! – возмущенно воскликнул Первунька.
Иванка смолчал.
– Есть у меня при себе извет на псковского воеводу Собакина от всех псковитян посадских. Отдай тот извет боярину.
– Так у тебя тот посадский извет? – воскликнул Первой, словно ждал его долгое время. – К чему ж он написан?
– Помнишь Кузькина дядю Гаврилу? От него да еще от других посадских на воеводу и сына его…
– На Василья? – спросил, перебив Иванку, Первой.
– Ты знаешь его?
– Знавал… Озорник дворянин, – усмехнулся Первушка.
– Чистый вор и разбойник! – с жаром воскликнул Иванка. – Мучит людей, лавки грабит… Первунька, ты ныне же отдай поскорей челобитье боярину: всего Пскова посадские за тебя станут бога молить!.. Отдашь нынче?
– Нынче? – переспросил Первушка. – Нынче у нас с ним будут иные дела… Мало ли дел со всех концов государства! – спесиво сказал он. – Ныне четверг – у нас дела сибирских городов, в пятницу – московские, в субботу – архангельские и заонежские, а в понедельник – Новгородской чети. Тогда и отдать могу.
Иванка добавил:
– И подарят тебя всем городом, брат. Щедро подарят!
– Может, с тобой и денег послали? – оживился Первушка.
– Со мною – нет… Отняли у меня их дорогой… – потупясь, признался Иванка.
– А нет – так молчи. Не сули из чужой мошны, сули из своей. Давай уж, где там твой извет? – милостиво заключил Первушка.
Иванка вспорол полу и вынул извет. Первушка вдумчиво прочел его, но заговорил о другом.
– Зипун твой бросить пора, срам зипуном звать, – сказал он. – Экий ты взрос – больше меня ростом удался! – Первунька сложил и спрятал извет. – Да ладно, – закончил он, – сходи в мыльню, а после того мой кафтан возьми. Хватит у нас лишнего платья… Валенки дам тебе да порты… Всего вволю, а то братом тебя на людях совестно звать!..
Шли дни. Иванка жил у Первушки сытый, в тепле и довольстве.
В воскресенье Первушка сводил Иванку к обедне в собор Покрова-богородицы, куда приезжал молиться и царь с молодой царицей. Только царя на этот раз не было – он жил в Коломенском[143].
Богатство митрополичьей церковной службы, золотые ризы бесчисленных попов, пестрота женских шубок, платков, бархат, шелк и меха на пышных боярских одеждах, блеск бессчетных свечей, горевших вверху и внизу по всей церкви ярче, чем солнечный свет, самоцветные камни на драгоценных ризах икон – все это было невиданно; и казалось почти невозможным, что он, Иванка, живет среди этой сказки.
После обедни Первушка сводил его на карусели, потом в корчму, где бородатый и важный, как боярин, корчемщик согнал со стола для Первушки с Иванкой каких-то богато одетых людей.
Братья ели рыбный пирог, гуся, моченые яблоки, пили брагу и мед.
Когда Первушка подвыпил, он стал шуметь и смеяться, какие-то трое знакомцев, угождая ему, хохотали над каждым его словом…
– Вот так и живем в боярщине! – в самодовольной усмешке поджав губы, заметил Первушка, когда к ночи они возвращались домой.
Иванка видел, что боярская челядь царского тестя почитает Первушку, а некоторые из холопов прямо-таки раболепствуют перед ним. Они бы звали его и по отчеству, но он не хотел того сам.
– Что мне в бачкином имени! – пояснил он Иванке. – Свое имя неплохо… Смекай-ка: Пер-вой! То и есть: первой слуга первого боярина на Руси…
Когда прошел заветный день – понедельник, в который Первушка пообещал передать челобитье боярину, Иванка опять приступил к нему:
– Первушка, братко, родимый, спасибо тебе за кафтан, за валенки, за шубейку – за все, да я бы и без того обошелся, а главное дело – мирское: как псковских людей челобитье? Поспел ты его боярину нынче отдать?
– Вот тоже прилип со своим челобитьем! – нетерпеливо, с досадой отозвался Первушка. – Когда поспею, тогда и отдам. Сам знаю когда, не твоего ума мне указывать!
– Что ты, что ты, как мне указывать! Я лишь спрошаю, – скромно сказал Иванка. – Об людях забочусь, не об своей корысти.
– Вот то и беда, Иван, – возразил Первушка, – тебе б о своей корысти поболе мыслить. Иные и сами сумеют промыслить свои дела. Ты смекни, что затеяли над тобой: несмышленыша молодого послали в Москву к государю с изветом на воеводу. Невесть чего наплели на сильных людей, да сами не смеют подать – на отрока валят, а ты-то и прост и понес, не отрекся… А коли схватят, к расспросу поставят, на дыбу потянут – кого? Не Гаврилку с Томилкой – тебя, молодого дурня!
– За правду посадскую я не страшуся, братко. Я правду поведаю хоть государю.
– А палачу не хошь, дурень? Кто к государю тебя допустит? Тоже посол великий сыскался! – Первушка жестом предупредил готовое сорваться с Иванкиных уст возраженье: – Молчи-ка, великий посол! Я постарше. Что сказывать стану, ты слухай. – Он откашлялся с важностью. – До палача тебя не допущу. Не кой-чей ты братишка – Первого. Меня и палач боится, за честь почитает, когда с ним поздравлюсь. А во Псков тебе не ворочаться. Хошь на Дон, в казаки? И туда тоже надо с деньгами, и там не святые живут и не дураки – богатых любят, рублям да полтинам кланяются. А может, и милости у государя заслужишь, – сказал Первой и испытующе поглядел на Иванку. – Воротись на боярина Романова двор, – понизив голос, добавил он, – да вызнай, сколь там во дворе безъявочных, и какие их имяны, и кто родом, и по какому делу, да то же – у князя Черкасского. Тебя там знают, не потаятся…
– Зачем экий сыск? – перебил Иванка.
– А затем! Государю шкота большая от тех людей.
– А ты что ж, государя от шкоты блюдешь? – враждебно спросил Иванка. Он вдруг понял брата, и чувство неприязни охватило все его существо. Со всей высоты недосягаемого почета и уважения старший брат покатился кубарем в грязную яму.
– Себя блюду и тебя тому ж обучаю, – твердо сказал Первушка.
– А ты бы, чем на бездомных сирот изветничать, кои сами едва себе приют отыскали, ты бы на сильных да на богатых… Царь правду любит – он тебя за то наградит… Отдай боярину псковских людей челобитье…
– Опять за свое! Недосуг с тобой ныне! – как бы вспомнив какое-то спешное дело, отмахнулся Первушка. – Постой, ужо потолкуем…
Первушка оделся богато и чисто и вышел.
Иванка остался один.
Каморка Первушки была при черном крыльце боярского дома. Где-то здесь рядом, как похвалился Первушка, находилась опочивальня самого боярина, и через тайную дверь в нее было можно пройти от Первушки. У Иванки мелькнула мысль самому без волокиты пролезть к боярину и отдать ему челобитье…
Иванка решил пока проскользнуть в покои и оглядеться, куда и в какую дверь надо идти, чтобы после, в решительную минуту, действовать быстро.
Он высунулся из каморки. Никого из многочисленных слуг уже не было видно. Оглянулся по сторонам. Тяжелые полукруглые своды низко нависли вокруг. В темноте Иванка шмыгнул в низкую дверь и, забыв нагнуться, ушиб голову, отчего чуть не вскрикнул. Он затаился, услышав вблизи за дверью приглушенные голоса. Один был голос Первушки, и странно – второй был тоже знакомый… Иванка прижался в глубокой нише двери.
– Скуп ты, – говорил Первушка, – твой батя куда добрей!
– На, на, пес! На, холоп, чтобы ты подавился! На девок мне не оставил! – огрызнулся гость, и послышалось звяканье денег.
– За эки денежки вот и товар, – гыгыкнул довольный Первушка, – а девок, слыхал, тебе дома хватает!
– Испрожился я в Москве, ожидая того товара, – ответил гость. – Ну ладно, теперь и домой. От тебя в поклон батожья привезу да плетей и Гаврилке с Томилкой и присным.
Первушка захохотал… Громыхнула отодвигаемая скамья. Иванка, чтобы не попасться, кинулся обратно в каморку брата, силясь вспомнить, чей голос слышал он за дверью. Первушка вошел вслед за ним, довольный, веселый. Удало звякнул деньгами.
– Пентюх ты, пентюх, Ваня! На том и Москва стоит, чтобы умные люди богато жили, мед-пиво пили!..
Первушка высыпал из рукавицы на стол кучку денег и, считая, стал раскладывать в стопки…
– Челобитье боярину отдал? – спросил Иванка.
– Опя-ять за свое! – тоскливо сказал Первушка. – Поспею, отдам. Не мешай…
– Чего не мешай?! Июдские деньги считать?! – воскликнул Иванка. И вдруг у него заняло дух… Он вспомнил: знакомый голос Первушкина гостя был голос Василья Собакина.
– Где извет?! Где извет?! – закричал Иванка дрожащим голосом.
– Боярину я его отдал… – нетвердо и робко сказал Первой.
– Врешь! – крикнул Иванка, и он схватил Первушку за горло. – Отдашь назад? – скрипнув зубами, спросил он.
Первушка услышал в его голосе столько злости, что испугался.
– Отняли у меня извет, – прошипел он. – Нету… Нету его у меня, пусти!.. Пусти, сатана…
Иванка отпрянул.
– Нету?! – в ужасе и отчаянье переспросил он.
– Крест поцелую, что нет! – Сказав эти слова, Первушка робко прижался к стене и, защищаясь, протянул вперед руки.
– Продал… Собакину-сыну… Продал извет, Июда! – совсем тихо сказал Иванка, и он ударил брата в скулу кулаком неожиданно, коротко и сокрушительно.
Первой, беспомощно охнув, откинулся на скамью…
Иванка молча оделся и вышел из дому. Воротный сторож уже знал, что это Первушкин брат, и, ничего не сказав, пропустил его. Иванка пошел быстро вон из Кремля, торопясь добраться до дома, где жил Кузя, сказать Кузиному крестному, чтобы с попутными предупредил Гаврилу, – это было первой Иванкиной мыслью. Кузин крестный, служа в Ямском приказе, мог найти случай с верным ямщиком переслать во Псков грамотку…
Но когда Иванка дошел, в ставенных щелях Кузиного крестного было уже темно.
«Спят!» – подумал Иванка и двинулся вниз по Варварке к дому Романова.
Он не торопился, вовсе забыв о том, что скоро должны запереть решетки. Мысль о пропавшей челобитной и предательстве брата так поглотила его, что он даже не опасался ночной стражи, которая могла схватить его как явного вора за то, что он ходит без фонаря по темным улицам города…
Боясь за участь псковских челобитников, Иванка чувствовал себя как бы соучастником предательства Первушки и укорял себя за поспешное доверие к брату…
Во дворе Романова он постучался в избу, где уже ночевал не одну ночь, но ему не отворили дверь.
– Тесно, не взыщи, – ответил ему Шерстобит Сеня, который был как бы старшиною в избе.
Не решаясь стучаться в другую избу, где его не знали, Иванка присел на лавку возле крыльца и слышал за дверью долгие приглушенные споры. Был мороз. Иванку спасало лишь то, что, уходя от брата, он не забыл натянуть подаренный Первунькой крепкий и теплый тулупчик. Он сидел, терзая себя укорами. «Видел, дурак, что Первушка боярской собакой стал. Не уберегся!» – твердил он себе… Он отрекся от предателя-брата и не хотел его знать, но самого его не хотели знать те, к кому он пришел. Ему было не с кем поделиться своей бедой, некому пожаловаться. Одиночество томило его, и от обиды и одиночества он заплакал, как мальчик. Он представлял себе, как Собакин велит схватить и пытать сочинителей челобитной – Томилу, Гаврилу Демидова, а может быть, и Михайлу и с ними других, чьи подписи на обороте столбца…
Иванка плакал от бессилия исправить свою вину – он считал себя опозоренным навек. «Утопиться в крещенской проруби на Москве-реке!» – думал он.
Он услышал хруст морозного снега и бряцание цепи. Это из тайной корчмы, бывшей тут же, среди построек боярского двора, возвращался Гурка со своим медведем. Мишкины веселые выходки и забавные шутки скомороха привлекали в корчму не только завзятых пьяниц, но многих людей, томившихся долгими вечерами от скуки, и потому корчемщик охотно встречал Гурку и угощал задаром его и медведя. Гурка был навеселе. Он прошел было мимо, но медведь дружелюбно потянулся к Иванке. Гурка вгляделся пристальней.
– Тьфу, тьфу, рассыпься! – пробормотал он, шутливо протирая глаза, словно не веря тому, что видит Иванку. – Иван, аль взаправду ты?!
– Я.
– А сказывали – богат стал, знакомцев и знать не хочешь. Мы-то с Мишкой соскучились! Брата нашел?
– Нашел.
– На Милославском дворе?
– Ага.
– Приодел тебя он? – спросил Гурка, присев на скамейку рядом и щупая полушубок. – Овчинка-то хороша! – одобрил он. – Чего же ты ушел от него? Али к нам с Мишей в гости? Да что ты угрюмой? Изобидел кто, что ли?! Угостил бы тебя и чаркой, да поздно – корчму закрыли… Пойдем в избу.
– Не пускают меня. Говорят – Милославского, мол, лазутчик, – дрогнувшим обидою голосом произнес Иванка.
– Ну и плюнь! – усмехнулся Гурка. – Я бы братьев да батьку с маткой нашел – и на все бы плюнул. Помысли сам: радости сколь, а ты по-пустому крушишься. Не был в сиротах, доли сиротской не знаешь!.. Ты мне расскажи – ну как он, братень-то, стретил? Чай, рад, вот, чай, рад!.. Чай, заплакал?.. Сколько вы годов не видались?..
– Вор он, боярский продажник поганый! – снова в отчаянье разрыдался Иванка. – Рожу ему разбил да замертво кинул… И знать не хочу!..
– Брата родного?! Старшего брата?! Да что ты?! Чего вы не поделили? Я завтра пойду к нему, вас помирю. Перед богом-то грех и себе кручина… Завтра вместе пойдем, – успокаивал Гурка.
– Я?! К нему?! К боярскому подхалюзнику?! – с негодованием воскликнул Иванка.
– Ду-ура! С волками жить и по-волчьи выть! Раз он боярский холоп, то и руку боярскую держит. Тебе-то что! Человеку не много надо: куриное ребрышко да браги ведрышко. А брат твой, я чаю, и бочку поставит… Я тебя поведу мириться – и меня небось трезвым домой не пустит… Покуда пойдем-ка в избу. Утро вечера мудренее.
Гурка стукнул в окошко. Богатырю-скомороху, любимцу всего двора, никто не посмел перечить, и вместе с другом Иванка вошел в натопленную и надышенную человечьим теплом избу.
– Будешь мне служить, как служил Петру, и пожалую, – пообещал боярин.
Первушка не жил с холопами в общей людской. В доме боярина у него была особая комнатушка, не богатая убранством, но чистая и опрятная, как и сам Первой…
– Полтора года живу. Боярин во всем мне верит и сам говорил, что, кабы ему не нужда в таком верном слуге, сделал бы он меня и приказным. Да что мне в приказе! И буду сидеть по конец живота, а тут и весело и удало… Больше всего люблю, когда скорым гонцом посылают с тайной вестью. Люблю скакать на коне! – сказал он Иванке.
Он расспрашивал брата о годах, прожитых в разлуке. Он впервые услышал сейчас о смерти матери, и на глазах Первушки блеснули слезы.
– Обедню заупокойную закажу в воскресенье, – сказал он.
Иванка пересказал ему всю жизнь до последних дней.
Когда Иванка сказал, что он нашел приют во дворе Никиты Романова, Первунька усмехнулся:
– На Варварке? Только им и осталось жаться. И Бутырскую и Измайловскую слободы государь взял у Романова…
– Плачут об этом, – сказал Иванка.
– Знамо! Да полно боярину Никите вольничать! Спеси посбили! А какого же знакомца ты встретил на боярском дворе?
– Скомороха, – просто признался Иванка.
– Тьфу! Срам-то! Государь велел скоморохам нигде не Сыть, а боярин государев у себя скоморохов безъявочно укрывает! – возмущенно воскликнул Первунька.
Иванка смолчал.
– Есть у меня при себе извет на псковского воеводу Собакина от всех псковитян посадских. Отдай тот извет боярину.
– Так у тебя тот посадский извет? – воскликнул Первой, словно ждал его долгое время. – К чему ж он написан?
– Помнишь Кузькина дядю Гаврилу? От него да еще от других посадских на воеводу и сына его…
– На Василья? – спросил, перебив Иванку, Первой.
– Ты знаешь его?
– Знавал… Озорник дворянин, – усмехнулся Первушка.
– Чистый вор и разбойник! – с жаром воскликнул Иванка. – Мучит людей, лавки грабит… Первунька, ты ныне же отдай поскорей челобитье боярину: всего Пскова посадские за тебя станут бога молить!.. Отдашь нынче?
– Нынче? – переспросил Первушка. – Нынче у нас с ним будут иные дела… Мало ли дел со всех концов государства! – спесиво сказал он. – Ныне четверг – у нас дела сибирских городов, в пятницу – московские, в субботу – архангельские и заонежские, а в понедельник – Новгородской чети. Тогда и отдать могу.
Иванка добавил:
– И подарят тебя всем городом, брат. Щедро подарят!
– Может, с тобой и денег послали? – оживился Первушка.
– Со мною – нет… Отняли у меня их дорогой… – потупясь, признался Иванка.
– А нет – так молчи. Не сули из чужой мошны, сули из своей. Давай уж, где там твой извет? – милостиво заключил Первушка.
Иванка вспорол полу и вынул извет. Первушка вдумчиво прочел его, но заговорил о другом.
– Зипун твой бросить пора, срам зипуном звать, – сказал он. – Экий ты взрос – больше меня ростом удался! – Первунька сложил и спрятал извет. – Да ладно, – закончил он, – сходи в мыльню, а после того мой кафтан возьми. Хватит у нас лишнего платья… Валенки дам тебе да порты… Всего вволю, а то братом тебя на людях совестно звать!..
Шли дни. Иванка жил у Первушки сытый, в тепле и довольстве.
В воскресенье Первушка сводил Иванку к обедне в собор Покрова-богородицы, куда приезжал молиться и царь с молодой царицей. Только царя на этот раз не было – он жил в Коломенском[143].
Богатство митрополичьей церковной службы, золотые ризы бесчисленных попов, пестрота женских шубок, платков, бархат, шелк и меха на пышных боярских одеждах, блеск бессчетных свечей, горевших вверху и внизу по всей церкви ярче, чем солнечный свет, самоцветные камни на драгоценных ризах икон – все это было невиданно; и казалось почти невозможным, что он, Иванка, живет среди этой сказки.
После обедни Первушка сводил его на карусели, потом в корчму, где бородатый и важный, как боярин, корчемщик согнал со стола для Первушки с Иванкой каких-то богато одетых людей.
Братья ели рыбный пирог, гуся, моченые яблоки, пили брагу и мед.
Когда Первушка подвыпил, он стал шуметь и смеяться, какие-то трое знакомцев, угождая ему, хохотали над каждым его словом…
– Вот так и живем в боярщине! – в самодовольной усмешке поджав губы, заметил Первушка, когда к ночи они возвращались домой.
Иванка видел, что боярская челядь царского тестя почитает Первушку, а некоторые из холопов прямо-таки раболепствуют перед ним. Они бы звали его и по отчеству, но он не хотел того сам.
– Что мне в бачкином имени! – пояснил он Иванке. – Свое имя неплохо… Смекай-ка: Пер-вой! То и есть: первой слуга первого боярина на Руси…
Когда прошел заветный день – понедельник, в который Первушка пообещал передать челобитье боярину, Иванка опять приступил к нему:
– Первушка, братко, родимый, спасибо тебе за кафтан, за валенки, за шубейку – за все, да я бы и без того обошелся, а главное дело – мирское: как псковских людей челобитье? Поспел ты его боярину нынче отдать?
– Вот тоже прилип со своим челобитьем! – нетерпеливо, с досадой отозвался Первушка. – Когда поспею, тогда и отдам. Сам знаю когда, не твоего ума мне указывать!
– Что ты, что ты, как мне указывать! Я лишь спрошаю, – скромно сказал Иванка. – Об людях забочусь, не об своей корысти.
– Вот то и беда, Иван, – возразил Первушка, – тебе б о своей корысти поболе мыслить. Иные и сами сумеют промыслить свои дела. Ты смекни, что затеяли над тобой: несмышленыша молодого послали в Москву к государю с изветом на воеводу. Невесть чего наплели на сильных людей, да сами не смеют подать – на отрока валят, а ты-то и прост и понес, не отрекся… А коли схватят, к расспросу поставят, на дыбу потянут – кого? Не Гаврилку с Томилкой – тебя, молодого дурня!
– За правду посадскую я не страшуся, братко. Я правду поведаю хоть государю.
– А палачу не хошь, дурень? Кто к государю тебя допустит? Тоже посол великий сыскался! – Первушка жестом предупредил готовое сорваться с Иванкиных уст возраженье: – Молчи-ка, великий посол! Я постарше. Что сказывать стану, ты слухай. – Он откашлялся с важностью. – До палача тебя не допущу. Не кой-чей ты братишка – Первого. Меня и палач боится, за честь почитает, когда с ним поздравлюсь. А во Псков тебе не ворочаться. Хошь на Дон, в казаки? И туда тоже надо с деньгами, и там не святые живут и не дураки – богатых любят, рублям да полтинам кланяются. А может, и милости у государя заслужишь, – сказал Первой и испытующе поглядел на Иванку. – Воротись на боярина Романова двор, – понизив голос, добавил он, – да вызнай, сколь там во дворе безъявочных, и какие их имяны, и кто родом, и по какому делу, да то же – у князя Черкасского. Тебя там знают, не потаятся…
– Зачем экий сыск? – перебил Иванка.
– А затем! Государю шкота большая от тех людей.
– А ты что ж, государя от шкоты блюдешь? – враждебно спросил Иванка. Он вдруг понял брата, и чувство неприязни охватило все его существо. Со всей высоты недосягаемого почета и уважения старший брат покатился кубарем в грязную яму.
– Себя блюду и тебя тому ж обучаю, – твердо сказал Первушка.
– А ты бы, чем на бездомных сирот изветничать, кои сами едва себе приют отыскали, ты бы на сильных да на богатых… Царь правду любит – он тебя за то наградит… Отдай боярину псковских людей челобитье…
– Опять за свое! Недосуг с тобой ныне! – как бы вспомнив какое-то спешное дело, отмахнулся Первушка. – Постой, ужо потолкуем…
Первушка оделся богато и чисто и вышел.
Иванка остался один.
Каморка Первушки была при черном крыльце боярского дома. Где-то здесь рядом, как похвалился Первушка, находилась опочивальня самого боярина, и через тайную дверь в нее было можно пройти от Первушки. У Иванки мелькнула мысль самому без волокиты пролезть к боярину и отдать ему челобитье…
Иванка решил пока проскользнуть в покои и оглядеться, куда и в какую дверь надо идти, чтобы после, в решительную минуту, действовать быстро.
Он высунулся из каморки. Никого из многочисленных слуг уже не было видно. Оглянулся по сторонам. Тяжелые полукруглые своды низко нависли вокруг. В темноте Иванка шмыгнул в низкую дверь и, забыв нагнуться, ушиб голову, отчего чуть не вскрикнул. Он затаился, услышав вблизи за дверью приглушенные голоса. Один был голос Первушки, и странно – второй был тоже знакомый… Иванка прижался в глубокой нише двери.
– Скуп ты, – говорил Первушка, – твой батя куда добрей!
– На, на, пес! На, холоп, чтобы ты подавился! На девок мне не оставил! – огрызнулся гость, и послышалось звяканье денег.
– За эки денежки вот и товар, – гыгыкнул довольный Первушка, – а девок, слыхал, тебе дома хватает!
– Испрожился я в Москве, ожидая того товара, – ответил гость. – Ну ладно, теперь и домой. От тебя в поклон батожья привезу да плетей и Гаврилке с Томилкой и присным.
Первушка захохотал… Громыхнула отодвигаемая скамья. Иванка, чтобы не попасться, кинулся обратно в каморку брата, силясь вспомнить, чей голос слышал он за дверью. Первушка вошел вслед за ним, довольный, веселый. Удало звякнул деньгами.
– Пентюх ты, пентюх, Ваня! На том и Москва стоит, чтобы умные люди богато жили, мед-пиво пили!..
Первушка высыпал из рукавицы на стол кучку денег и, считая, стал раскладывать в стопки…
– Челобитье боярину отдал? – спросил Иванка.
– Опя-ять за свое! – тоскливо сказал Первушка. – Поспею, отдам. Не мешай…
– Чего не мешай?! Июдские деньги считать?! – воскликнул Иванка. И вдруг у него заняло дух… Он вспомнил: знакомый голос Первушкина гостя был голос Василья Собакина.
– Где извет?! Где извет?! – закричал Иванка дрожащим голосом.
– Боярину я его отдал… – нетвердо и робко сказал Первой.
– Врешь! – крикнул Иванка, и он схватил Первушку за горло. – Отдашь назад? – скрипнув зубами, спросил он.
Первушка услышал в его голосе столько злости, что испугался.
– Отняли у меня извет, – прошипел он. – Нету… Нету его у меня, пусти!.. Пусти, сатана…
Иванка отпрянул.
– Нету?! – в ужасе и отчаянье переспросил он.
– Крест поцелую, что нет! – Сказав эти слова, Первушка робко прижался к стене и, защищаясь, протянул вперед руки.
– Продал… Собакину-сыну… Продал извет, Июда! – совсем тихо сказал Иванка, и он ударил брата в скулу кулаком неожиданно, коротко и сокрушительно.
Первой, беспомощно охнув, откинулся на скамью…
Иванка молча оделся и вышел из дому. Воротный сторож уже знал, что это Первушкин брат, и, ничего не сказав, пропустил его. Иванка пошел быстро вон из Кремля, торопясь добраться до дома, где жил Кузя, сказать Кузиному крестному, чтобы с попутными предупредил Гаврилу, – это было первой Иванкиной мыслью. Кузин крестный, служа в Ямском приказе, мог найти случай с верным ямщиком переслать во Псков грамотку…
Но когда Иванка дошел, в ставенных щелях Кузиного крестного было уже темно.
«Спят!» – подумал Иванка и двинулся вниз по Варварке к дому Романова.
Он не торопился, вовсе забыв о том, что скоро должны запереть решетки. Мысль о пропавшей челобитной и предательстве брата так поглотила его, что он даже не опасался ночной стражи, которая могла схватить его как явного вора за то, что он ходит без фонаря по темным улицам города…
Боясь за участь псковских челобитников, Иванка чувствовал себя как бы соучастником предательства Первушки и укорял себя за поспешное доверие к брату…
Во дворе Романова он постучался в избу, где уже ночевал не одну ночь, но ему не отворили дверь.
– Тесно, не взыщи, – ответил ему Шерстобит Сеня, который был как бы старшиною в избе.
Не решаясь стучаться в другую избу, где его не знали, Иванка присел на лавку возле крыльца и слышал за дверью долгие приглушенные споры. Был мороз. Иванку спасало лишь то, что, уходя от брата, он не забыл натянуть подаренный Первунькой крепкий и теплый тулупчик. Он сидел, терзая себя укорами. «Видел, дурак, что Первушка боярской собакой стал. Не уберегся!» – твердил он себе… Он отрекся от предателя-брата и не хотел его знать, но самого его не хотели знать те, к кому он пришел. Ему было не с кем поделиться своей бедой, некому пожаловаться. Одиночество томило его, и от обиды и одиночества он заплакал, как мальчик. Он представлял себе, как Собакин велит схватить и пытать сочинителей челобитной – Томилу, Гаврилу Демидова, а может быть, и Михайлу и с ними других, чьи подписи на обороте столбца…
Иванка плакал от бессилия исправить свою вину – он считал себя опозоренным навек. «Утопиться в крещенской проруби на Москве-реке!» – думал он.
Он услышал хруст морозного снега и бряцание цепи. Это из тайной корчмы, бывшей тут же, среди построек боярского двора, возвращался Гурка со своим медведем. Мишкины веселые выходки и забавные шутки скомороха привлекали в корчму не только завзятых пьяниц, но многих людей, томившихся долгими вечерами от скуки, и потому корчемщик охотно встречал Гурку и угощал задаром его и медведя. Гурка был навеселе. Он прошел было мимо, но медведь дружелюбно потянулся к Иванке. Гурка вгляделся пристальней.
– Тьфу, тьфу, рассыпься! – пробормотал он, шутливо протирая глаза, словно не веря тому, что видит Иванку. – Иван, аль взаправду ты?!
– Я.
– А сказывали – богат стал, знакомцев и знать не хочешь. Мы-то с Мишкой соскучились! Брата нашел?
– Нашел.
– На Милославском дворе?
– Ага.
– Приодел тебя он? – спросил Гурка, присев на скамейку рядом и щупая полушубок. – Овчинка-то хороша! – одобрил он. – Чего же ты ушел от него? Али к нам с Мишей в гости? Да что ты угрюмой? Изобидел кто, что ли?! Угостил бы тебя и чаркой, да поздно – корчму закрыли… Пойдем в избу.
– Не пускают меня. Говорят – Милославского, мол, лазутчик, – дрогнувшим обидою голосом произнес Иванка.
– Ну и плюнь! – усмехнулся Гурка. – Я бы братьев да батьку с маткой нашел – и на все бы плюнул. Помысли сам: радости сколь, а ты по-пустому крушишься. Не был в сиротах, доли сиротской не знаешь!.. Ты мне расскажи – ну как он, братень-то, стретил? Чай, рад, вот, чай, рад!.. Чай, заплакал?.. Сколько вы годов не видались?..
– Вор он, боярский продажник поганый! – снова в отчаянье разрыдался Иванка. – Рожу ему разбил да замертво кинул… И знать не хочу!..
– Брата родного?! Старшего брата?! Да что ты?! Чего вы не поделили? Я завтра пойду к нему, вас помирю. Перед богом-то грех и себе кручина… Завтра вместе пойдем, – успокаивал Гурка.
– Я?! К нему?! К боярскому подхалюзнику?! – с негодованием воскликнул Иванка.
– Ду-ура! С волками жить и по-волчьи выть! Раз он боярский холоп, то и руку боярскую держит. Тебе-то что! Человеку не много надо: куриное ребрышко да браги ведрышко. А брат твой, я чаю, и бочку поставит… Я тебя поведу мириться – и меня небось трезвым домой не пустит… Покуда пойдем-ка в избу. Утро вечера мудренее.
Гурка стукнул в окошко. Богатырю-скомороху, любимцу всего двора, никто не посмел перечить, и вместе с другом Иванка вошел в натопленную и надышенную человечьим теплом избу.
Глава шестнадцатая
1
Изо дня в день воевода Никифор Сергеевич Собакин убеждался в том, что Федор Емельянов недюжинного ума человек и во всех делах государства понимает не меньше, чем думный дьяк или боярин.
Когда дошли первые вести о казни английского короля Карла[144], Федор сказал воеводе:
– Кабы слушал наш государь простых мужиков доброго слова, присоветовал бы ему всех аглицких немцев прогнать к чертям из России. На что похоже – нам, православным, с цареубийцами торг вести.
– Хотя они и лютерцы, бунтовщики, а государству без торга никак нельзя, – возразил Собакин.
– Коли льготные грамоты отобрать у немцев, наши купцы и сами поднимут торг, слава богу, окрепли! – приосанившись, сказал Емельянов.
– Что ты, Федор Иваныч, да где же у наших купцов корабли?! – воскликнул Собакин.
Федор на это ничего не ответил…
А самому ему как раз больше обычного были нужны деньги. Торговые люди Московского государства уже много десятилетий подряд были обижены иностранными купцами – голландцами и англичанами, захватившими власть во всем русском торге. Много лет подряд русские торговые люди мечтали отнять у них льготные грамоты на беспошлинный торг, но царь был с иноземцами в дружбе и получал от них дорогие подарки, бояре тоже торговали с ними, минуя русских купцов, и ни бояре, ни царь не хотели нарушить давних порядков.
Наконец случилось то, чего все торговые гости Русского государства ждали с большим нетерпением: царь сам снарядил корабли для заморского торга. Думный дьяк Назарий Чистой повез за море царские и боярские товары. Иноземцы приняли гостя круто: у него ничего не купили, ни на единую денежку. Он простоял в чужих городах по ярмаркам и возвратился назад с кораблями, груженными тем же товаром. Но как только вошел обратно в русские воды, так иноземцы тотчас купили товары по настоящим, хорошим ценам…
– Наука! Не ездите впредь торговать по чужим городам – торгуйте дома! – приговаривали иноземные купцы, издеваясь над незадачливым гостем. Они не поняли, что нанесли обиду самому царю. После такого случая бояре намекнули русским купцам, что если они попросят царя отменить торговые иноземные льготы, то государь и бояре пойдут им навстречу.
Русский торговый люд по всему государству захлопотал, готовясь взять в свои руки торговлю, которую вели на Руси до сих пор иноземцы. Как раз для того год назад и думал Емельянов употребить свой прибыток от соляных денег – и вдруг споткнулся…
Но вот прошел год, и царь издал указ, по которому англичан лишали всех прежних прав.[145]
«…Да и потому вам, англичанам, в Московском государстве быть не довелось, – говорилось в указе, – что прежде торговали вы по государевым жалованным грамотам, которые даны вам по прошению государя вашего, английского Карлуса короля, для братской дружбы и любви, а теперь великому государю ведомо учинилось, что вы, англичане, всею землею учинили большое злое дело, отрубили голову вашему Карлусу королю, и потому в Московском государстве вам быть не довелось».
– Голова у тебя золотая, Федор Иваныч! – признал вслух воевода, когда прочел этот указ.
– Живем мужицким умишком, – с самодовольной скромностью подтвердил Федор. – Надо бы нам, Никифор Сергеич, с немцами ближе сойтись, – сказал он. – Пришла пора за заморский торг браться, надобе дело разведать – в какие страны какой товар ходок, да еще их обычаи. Без того нельзя, а немцы тех тайн без хмелю не выдадут. Немец тогда по душам откроется, когда его за свой стол усадишь.
– Что ты, что ты! Как немцев в город пускать! Город наш порубежный – разведают немцы войска, и стен, и снарядов!..
– Торговым людям какое дело стены разведывать! – возразил Федор. – А нам барыш будет. Мы от них торгу научимся, за море поплывем. Бог даст – воротимся, и воевода с заморским подарком будет…
Воевода больше не спорил…
И вот от чужеземных купцов дошел до Федора чудный слух, будто бы московские послы в Стокгольме «упословали» великое дело: возврат к русским землям плененных шведами городов – Ивань-города, Копорья, Орешка и их уездов.
Возврат этой украины давал Московскому государству выход в ближнее Немецкое море[146]. Федор давно уже мечтал о таком выходе: по всему приморью рассчитывал он раскинуть свои лавки и захватить в свои руки торг с иноземцами.
Ему мерещился иногда и во сне соленый простор широкого моря, полные товарами клети на берегах, пристани для иноземцев и даже – небывалое в русском торге – свои, Федора Емельянова, мореходные корабли, осененные стягами православной Российской державы, со вздутыми, как лебединые груди, белыми парусами, тяжело груженными трюмами и свежим запахом просмоленных канатов… Федору представлялось, как стал он владыкой морского торга и как заглох и оскудел далекий Архангельск, сдавшись перед ближними морскими портами…
Услышав про небывалый успех посольства, Федор бросил все свои сделки с немцами. Озабоченный и возбужденный, он принялся за дело. Чтобы откупить лучшие лавочные места в возвращенных шведами городах и захватить торг с заморскими странами, прежде чем схватятся другие торговые люди, нужны были сразу немалые деньги.
И Федор послал в тот же день тайных гонцов по своим владениям: он отменил скупку рыбы в Астрахани, отложил покупку мехов у башкир под Угрой, придержал деньги, назначенные для скупки меда и воска у помещиков, и отказался от половины юфти в Казани.
Спрошенный Федором воевода еще ничего не слыхал о возврате посольства, но обещал дать уведом тотчас, как только прослышит сам…
Еще недели две о послах не было слуха. Но вот в ранний утренний час от воеводы пришел молодой подьячий.
– Окольничий Никифор Сергеич велел сказать, что едут послы из Стекольны[147], – сообщил он.
– Когда же будут к нам?
– Воевода уже пир затевает. С посадских сбирает деньги, – сказал приказный.
Федор отправился без промедления к воеводе.
– Едут, Никифор Сергеич? – спросил он.
И получив подтверждение вести, Федор выложил из кошеля столько червонцев, что все городские сборы вдруг стали песчинкой в море.
– Моя доля, – сказал Федор.
– Знатная доля! – воскликнул Собакин и хлопнул Федора по плечу. – С таким горожанином город не пропадет.
– На том стою, Никифор Сергеич! – ответил Емельянов. – Вся моя забота о том, чтобы город вознесся ко славе. Город родной человеку – родная мать.
– Чем же ты город вознесть хочешь? – спросил воевода, уже привычный к тому, что вслед за любым подарком от Емельянова следует просьба.
– Чем вознесть? – переспросил Емельянов. – Ни умом, ни богу угодной жизнью, ни подвигом ратным. К тому отцы духовные да мирской отец – воевода, а мы простые торговые мужики, – смиренно сказал он, – торгом и дышим…
– Чего ж ты хочешь? – прямо спросил Собакин.
– Да ты, Никифор Сергеич, отец, боярского роду, тебе мужицкие наши дела отколь ведать! – повторил Емельянов привычную лесть. Он прекрасно знал, что Собакины вовсе недавно вылезли из новгородских купцов. – Надобны мне великие послы, Никифор Сергеич, – выговорил наконец Федор. – Для большого торгового дела надобны. Отдай ты мне их. Хорошую цену дам!
– Что ты, что ты, Федор Иваныч, голубчик, – забормотал Собакин, – чего брешешь! Не жеребцы – великие послы государевы!
– Про то я ведаю, – успокоил Федор. – Завтра я тебе тесу, мелу да красок заморских пришлю, а ты Княжой двор учни поправлять – полы перестилать, да белить, да красить… И сукон цветных и голландских, тисненых обоев кожаных для лучших палат пришлю… И в твой дом также…
– Да кто же на рождество глядя такие дела творит? – удивился воевода.
– Ты скажи послам, что хотел к их приезду поспеть обновить покои, да не поспел, а как у тебя полы вынуты, а где изразцы из печей, а где обои посорваны, то не мочно тебе самому послов принять, а на монастырском-де подворье клопы да блохи, а есть, мол, в городе лучший дом большого торгового гостя Федора, и хозяин, мол, рад будет чести великих гостей принимать…
И, прикинув добрую цену – голландские обои, сукна, тертые краски и прочее добро, да и то, что сбережет деньги от расхода на посольское угощенье, воевода Собакин, по совету свей матери, «уступил» царских послов Емельянову.
Когда дошли первые вести о казни английского короля Карла[144], Федор сказал воеводе:
– Кабы слушал наш государь простых мужиков доброго слова, присоветовал бы ему всех аглицких немцев прогнать к чертям из России. На что похоже – нам, православным, с цареубийцами торг вести.
– Хотя они и лютерцы, бунтовщики, а государству без торга никак нельзя, – возразил Собакин.
– Коли льготные грамоты отобрать у немцев, наши купцы и сами поднимут торг, слава богу, окрепли! – приосанившись, сказал Емельянов.
– Что ты, Федор Иваныч, да где же у наших купцов корабли?! – воскликнул Собакин.
Федор на это ничего не ответил…
А самому ему как раз больше обычного были нужны деньги. Торговые люди Московского государства уже много десятилетий подряд были обижены иностранными купцами – голландцами и англичанами, захватившими власть во всем русском торге. Много лет подряд русские торговые люди мечтали отнять у них льготные грамоты на беспошлинный торг, но царь был с иноземцами в дружбе и получал от них дорогие подарки, бояре тоже торговали с ними, минуя русских купцов, и ни бояре, ни царь не хотели нарушить давних порядков.
Наконец случилось то, чего все торговые гости Русского государства ждали с большим нетерпением: царь сам снарядил корабли для заморского торга. Думный дьяк Назарий Чистой повез за море царские и боярские товары. Иноземцы приняли гостя круто: у него ничего не купили, ни на единую денежку. Он простоял в чужих городах по ярмаркам и возвратился назад с кораблями, груженными тем же товаром. Но как только вошел обратно в русские воды, так иноземцы тотчас купили товары по настоящим, хорошим ценам…
– Наука! Не ездите впредь торговать по чужим городам – торгуйте дома! – приговаривали иноземные купцы, издеваясь над незадачливым гостем. Они не поняли, что нанесли обиду самому царю. После такого случая бояре намекнули русским купцам, что если они попросят царя отменить торговые иноземные льготы, то государь и бояре пойдут им навстречу.
Русский торговый люд по всему государству захлопотал, готовясь взять в свои руки торговлю, которую вели на Руси до сих пор иноземцы. Как раз для того год назад и думал Емельянов употребить свой прибыток от соляных денег – и вдруг споткнулся…
Но вот прошел год, и царь издал указ, по которому англичан лишали всех прежних прав.[145]
«…Да и потому вам, англичанам, в Московском государстве быть не довелось, – говорилось в указе, – что прежде торговали вы по государевым жалованным грамотам, которые даны вам по прошению государя вашего, английского Карлуса короля, для братской дружбы и любви, а теперь великому государю ведомо учинилось, что вы, англичане, всею землею учинили большое злое дело, отрубили голову вашему Карлусу королю, и потому в Московском государстве вам быть не довелось».
– Голова у тебя золотая, Федор Иваныч! – признал вслух воевода, когда прочел этот указ.
– Живем мужицким умишком, – с самодовольной скромностью подтвердил Федор. – Надо бы нам, Никифор Сергеич, с немцами ближе сойтись, – сказал он. – Пришла пора за заморский торг браться, надобе дело разведать – в какие страны какой товар ходок, да еще их обычаи. Без того нельзя, а немцы тех тайн без хмелю не выдадут. Немец тогда по душам откроется, когда его за свой стол усадишь.
– Что ты, что ты! Как немцев в город пускать! Город наш порубежный – разведают немцы войска, и стен, и снарядов!..
– Торговым людям какое дело стены разведывать! – возразил Федор. – А нам барыш будет. Мы от них торгу научимся, за море поплывем. Бог даст – воротимся, и воевода с заморским подарком будет…
Воевода больше не спорил…
И вот от чужеземных купцов дошел до Федора чудный слух, будто бы московские послы в Стокгольме «упословали» великое дело: возврат к русским землям плененных шведами городов – Ивань-города, Копорья, Орешка и их уездов.
Возврат этой украины давал Московскому государству выход в ближнее Немецкое море[146]. Федор давно уже мечтал о таком выходе: по всему приморью рассчитывал он раскинуть свои лавки и захватить в свои руки торг с иноземцами.
Ему мерещился иногда и во сне соленый простор широкого моря, полные товарами клети на берегах, пристани для иноземцев и даже – небывалое в русском торге – свои, Федора Емельянова, мореходные корабли, осененные стягами православной Российской державы, со вздутыми, как лебединые груди, белыми парусами, тяжело груженными трюмами и свежим запахом просмоленных канатов… Федору представлялось, как стал он владыкой морского торга и как заглох и оскудел далекий Архангельск, сдавшись перед ближними морскими портами…
Услышав про небывалый успех посольства, Федор бросил все свои сделки с немцами. Озабоченный и возбужденный, он принялся за дело. Чтобы откупить лучшие лавочные места в возвращенных шведами городах и захватить торг с заморскими странами, прежде чем схватятся другие торговые люди, нужны были сразу немалые деньги.
И Федор послал в тот же день тайных гонцов по своим владениям: он отменил скупку рыбы в Астрахани, отложил покупку мехов у башкир под Угрой, придержал деньги, назначенные для скупки меда и воска у помещиков, и отказался от половины юфти в Казани.
Спрошенный Федором воевода еще ничего не слыхал о возврате посольства, но обещал дать уведом тотчас, как только прослышит сам…
Еще недели две о послах не было слуха. Но вот в ранний утренний час от воеводы пришел молодой подьячий.
– Окольничий Никифор Сергеич велел сказать, что едут послы из Стекольны[147], – сообщил он.
– Когда же будут к нам?
– Воевода уже пир затевает. С посадских сбирает деньги, – сказал приказный.
Федор отправился без промедления к воеводе.
– Едут, Никифор Сергеич? – спросил он.
И получив подтверждение вести, Федор выложил из кошеля столько червонцев, что все городские сборы вдруг стали песчинкой в море.
– Моя доля, – сказал Федор.
– Знатная доля! – воскликнул Собакин и хлопнул Федора по плечу. – С таким горожанином город не пропадет.
– На том стою, Никифор Сергеич! – ответил Емельянов. – Вся моя забота о том, чтобы город вознесся ко славе. Город родной человеку – родная мать.
– Чем же ты город вознесть хочешь? – спросил воевода, уже привычный к тому, что вслед за любым подарком от Емельянова следует просьба.
– Чем вознесть? – переспросил Емельянов. – Ни умом, ни богу угодной жизнью, ни подвигом ратным. К тому отцы духовные да мирской отец – воевода, а мы простые торговые мужики, – смиренно сказал он, – торгом и дышим…
– Чего ж ты хочешь? – прямо спросил Собакин.
– Да ты, Никифор Сергеич, отец, боярского роду, тебе мужицкие наши дела отколь ведать! – повторил Емельянов привычную лесть. Он прекрасно знал, что Собакины вовсе недавно вылезли из новгородских купцов. – Надобны мне великие послы, Никифор Сергеич, – выговорил наконец Федор. – Для большого торгового дела надобны. Отдай ты мне их. Хорошую цену дам!
– Что ты, что ты, Федор Иваныч, голубчик, – забормотал Собакин, – чего брешешь! Не жеребцы – великие послы государевы!
– Про то я ведаю, – успокоил Федор. – Завтра я тебе тесу, мелу да красок заморских пришлю, а ты Княжой двор учни поправлять – полы перестилать, да белить, да красить… И сукон цветных и голландских, тисненых обоев кожаных для лучших палат пришлю… И в твой дом также…
– Да кто же на рождество глядя такие дела творит? – удивился воевода.
– Ты скажи послам, что хотел к их приезду поспеть обновить покои, да не поспел, а как у тебя полы вынуты, а где изразцы из печей, а где обои посорваны, то не мочно тебе самому послов принять, а на монастырском-де подворье клопы да блохи, а есть, мол, в городе лучший дом большого торгового гостя Федора, и хозяин, мол, рад будет чести великих гостей принимать…
И, прикинув добрую цену – голландские обои, сукна, тертые краски и прочее добро, да и то, что сбережет деньги от расхода на посольское угощенье, воевода Собакин, по совету свей матери, «уступил» царских послов Емельянову.