Страница:
– А Томилкино челобитье, кое он начертал сам с собой в совете, город и выборных презирая, то челобитье, господа, суесловье! – ввязался дворянин Вельяминов. – Томилка на весь уклад государства брешет, как бешеный пес. От сотворенья мира заведены в державе нашей чипы и уряд. Как мы, грешные, смеем его даже в мыслях порушить! А сей площадный мудрец по плечу себе все почитает… Да хитер: ответа за дерзость страшась, весь город хочет склонить на припись… Мыслит всех обдурить.
– Вознесся тщеславством своим выше лесу стоячего! Аж на бояр государевых распустил нелепый свой лепетун. Мыслишь – мудрец ты, ан ты языня пустой, честолюбец ты самомнивый! – кричали в пылу подголоски дворян и больших посадских.
– Купили вас большие аль запугали дворяне? – выкрикнул Прохор Коза.
– А ты не запуган? Иди пишись под Томилкино челобитье! Иди пишись, а кому после плакаться станешь, коль палач тебе руку отрубит, какою ты припись поставил? На нас возропщешь! Мол, глуп я был, а те умные вместе сидели, а разуму не научили…
И устрашенное такими угрозами собрание выборных мало-помалу оставило своего челобитчика без заступы.
…Обида и горькие мысли прогнали сон. Томила не спал всю ночь. Город, который считал его своим заступником и прославлял как искусного грамотея, теперь от него отшатнулся, позволил его оскорбить и унизить.
«Пошто и шум подымать, коли далее хлебных цен не дерзать! К царю во советчики, вишь, нас не звали! – думал Томила. – А доведись у кого из вас, тихоньких, над своей головой что стрясется, не то что к царю – он и господу богу в советчики влезет… Уж он бы творцу-вседержителю насоветовал целую кучу: не так, дескать, господи, нашей землишкой правишь. Я бы сел в твое место, я краше устроил бы в мире!»
Летописец услышал церковный звон – знак наступления утра.
Он вышел во двор. Метель поутихла. Синие сугробы намело у крыльца. Томила, взяв из сеней лопату, стал расчищать тропу к воротам. Большой кот выскочил откуда-то из сугроба, отряхивая лапки, сел на расчищенном и мяукнул.
– Ишь, ночь-то пробегал, то тебе ныне и голодно. Ан, слышь, обедня не отошла – рано жрать. Потерпи! – усмехнулся Томила.
Кот стал умываться.
– Вот то-то и дело. Люди добры всегда поутру перво рыльце моют! – сказал Томила.
Расчистив тропу до ворот, он скинул сукман и рубаху, схватил в обе пригоршни снегу и стал растирать лицо, руки, шею, грудь и бока, громко кряхтя от холода и стараний.
– Э-эх, благодать!
Он скомкал снежок и пустил им в кота. Кот, терпеливо ждавший на тропке хозяина, резво скакнул в открытую дверь сеней и, уже выгнув хвост, ожидал у двери.
Томила вошел, достал с полки хлеб, горшок с солеными огурцами и налил коту молока в черепушку. После еды он втащил из сеней тяжелый сундук, набитый старым тряпьем и давними черновыми листками никому не нужных чужих челобитных, два дня назад откопанный из земли. Среди бумаг были запрятаны и заветные листы «Правды искренней».
Разбросав по избе ворох разного хлама, он стряхнул пыль с пожелтевших листков своей летописи и при свете свечи начал их разбирать.
Кот привычным прыжком вскочил к нему на загорбок и замурлыкал.
– Сиди, сиди там, молчи! – проворчал Томила.
Он придвинул ближе к себе листок бумаги и углубился в чтение.
«…Иные плетут: не смеешь-де ты, человече, на новое устроение жизни собой посягать. Что есть добро и что зло, о том бог печется. Не человечьим умишком и силами новый уряд на земле ко правде чинить. От дедов, дескать, заведено, а внуки того и помыслить не смеют, чтобы древность порушить. Мол, так все и будет идти, как от сотворения мира, – перечитывал Томила. – А ну-ка, робенький разум, размысли получше: были ль от сотворения мира удельны князья и куды они ныне делись? Как народились, так и растаяли в течение времени. А Русь была ль христианской державой прежде святого князя Владимира[161]? А где Перун? Куды делся?[162] И анператоров славных, и царства великие, и ложных богов, и капища их времена пожрали».
Дверь избы распахнулась.
Томила вздрогнул и, оглянувшись, ревниво сунул под стол исписанный лист. Кот недовольно спрыгнул с его шеи на пол. На пороге стоял Гаврила. Узнав хлебника, Томила привычным движением отбросил с лица нависшие волосы и отложил бумагу.
– Ты чтой-то, Иваныч? – с усмешкой спросил от двери Гаврила. – День божий, а ты со свечой! Аль по ком панихиду служишь?
Томила только теперь заметил, что рассвело.
– В древности был философ Диоген[163] премудрый, – также с усмешкой сказал он. – Тот философ, зажегши светец, ходил днем. И спрашивают его: «Пошто светец носишь?» А он: «Человека ищу!»
– А ты чего шаришь с огнем?
Томила загасил свечу.
– И я – человека. Свечу зажег да сижу. Мыслю, что истинный человек и сам на свет приберется. Вишь, не ошибся! – полушутя отозвался Томила.
– Слышь-ка, Иваныч, дело не в шутку, – прервал его хлебник. – Пошто в такой день сидишь дома? Тебя народ обрал составлять челобитье, а ты отрекся и в Земскую избу нейдешь. Я за тобой. Одолели нас большие да дворяне…
– Шум один в Земской избе: голова болит. Не пойду я больше туды, Левонтьич, – просто сказал Томила. – И не к чему: што на Москву писать? Правды искать? Есть правда в Москве у царя, да не про нас! Боярскую силу писаньем не сломишь! Видишь, наши махонькие дворянишки, да и то как взъершились!
– А куды же писать?
– Ты ворочайся пока в Земску избу, Левонтьич. Ужо приходи. Мы с тобою вместе рассудим, куды писать.
– А как же, Иваныч, нам с челобитьем? – растерянно спросил хлебник.
– Беда-то! Аль без Томилы грамотных нету? Напишут! Ступай, Левонтьич. А спросят – скажи: я недужен… Простыл али что…
Хлебник вышел, а Томила, собрав листки своей «Правды», ссыпал обратно в сундук и вытащил в сени.
– Нет, ныне не летопись, не челобитье к боярам – надо иное писать! Слышь, котище, настало, знать, время на все государство дерзать, дедов и прадедов старый порядок порушить… Чего ты вертишь хвостом, спину гнешь? Разумеешь, куды твой хозяин метит? Скажут, безумием обуян и гордыня заела?.. Ништо!.. Давай-ка писать ко всему народу… Послушаем, что народ ответит…
– Вознесся тщеславством своим выше лесу стоячего! Аж на бояр государевых распустил нелепый свой лепетун. Мыслишь – мудрец ты, ан ты языня пустой, честолюбец ты самомнивый! – кричали в пылу подголоски дворян и больших посадских.
– Купили вас большие аль запугали дворяне? – выкрикнул Прохор Коза.
– А ты не запуган? Иди пишись под Томилкино челобитье! Иди пишись, а кому после плакаться станешь, коль палач тебе руку отрубит, какою ты припись поставил? На нас возропщешь! Мол, глуп я был, а те умные вместе сидели, а разуму не научили…
И устрашенное такими угрозами собрание выборных мало-помалу оставило своего челобитчика без заступы.
…Обида и горькие мысли прогнали сон. Томила не спал всю ночь. Город, который считал его своим заступником и прославлял как искусного грамотея, теперь от него отшатнулся, позволил его оскорбить и унизить.
«Пошто и шум подымать, коли далее хлебных цен не дерзать! К царю во советчики, вишь, нас не звали! – думал Томила. – А доведись у кого из вас, тихоньких, над своей головой что стрясется, не то что к царю – он и господу богу в советчики влезет… Уж он бы творцу-вседержителю насоветовал целую кучу: не так, дескать, господи, нашей землишкой правишь. Я бы сел в твое место, я краше устроил бы в мире!»
Летописец услышал церковный звон – знак наступления утра.
Он вышел во двор. Метель поутихла. Синие сугробы намело у крыльца. Томила, взяв из сеней лопату, стал расчищать тропу к воротам. Большой кот выскочил откуда-то из сугроба, отряхивая лапки, сел на расчищенном и мяукнул.
– Ишь, ночь-то пробегал, то тебе ныне и голодно. Ан, слышь, обедня не отошла – рано жрать. Потерпи! – усмехнулся Томила.
Кот стал умываться.
– Вот то-то и дело. Люди добры всегда поутру перво рыльце моют! – сказал Томила.
Расчистив тропу до ворот, он скинул сукман и рубаху, схватил в обе пригоршни снегу и стал растирать лицо, руки, шею, грудь и бока, громко кряхтя от холода и стараний.
– Э-эх, благодать!
Он скомкал снежок и пустил им в кота. Кот, терпеливо ждавший на тропке хозяина, резво скакнул в открытую дверь сеней и, уже выгнув хвост, ожидал у двери.
Томила вошел, достал с полки хлеб, горшок с солеными огурцами и налил коту молока в черепушку. После еды он втащил из сеней тяжелый сундук, набитый старым тряпьем и давними черновыми листками никому не нужных чужих челобитных, два дня назад откопанный из земли. Среди бумаг были запрятаны и заветные листы «Правды искренней».
Разбросав по избе ворох разного хлама, он стряхнул пыль с пожелтевших листков своей летописи и при свете свечи начал их разбирать.
Кот привычным прыжком вскочил к нему на загорбок и замурлыкал.
– Сиди, сиди там, молчи! – проворчал Томила.
Он придвинул ближе к себе листок бумаги и углубился в чтение.
«…Иные плетут: не смеешь-де ты, человече, на новое устроение жизни собой посягать. Что есть добро и что зло, о том бог печется. Не человечьим умишком и силами новый уряд на земле ко правде чинить. От дедов, дескать, заведено, а внуки того и помыслить не смеют, чтобы древность порушить. Мол, так все и будет идти, как от сотворения мира, – перечитывал Томила. – А ну-ка, робенький разум, размысли получше: были ль от сотворения мира удельны князья и куды они ныне делись? Как народились, так и растаяли в течение времени. А Русь была ль христианской державой прежде святого князя Владимира[161]? А где Перун? Куды делся?[162] И анператоров славных, и царства великие, и ложных богов, и капища их времена пожрали».
Дверь избы распахнулась.
Томила вздрогнул и, оглянувшись, ревниво сунул под стол исписанный лист. Кот недовольно спрыгнул с его шеи на пол. На пороге стоял Гаврила. Узнав хлебника, Томила привычным движением отбросил с лица нависшие волосы и отложил бумагу.
– Ты чтой-то, Иваныч? – с усмешкой спросил от двери Гаврила. – День божий, а ты со свечой! Аль по ком панихиду служишь?
Томила только теперь заметил, что рассвело.
– В древности был философ Диоген[163] премудрый, – также с усмешкой сказал он. – Тот философ, зажегши светец, ходил днем. И спрашивают его: «Пошто светец носишь?» А он: «Человека ищу!»
– А ты чего шаришь с огнем?
Томила загасил свечу.
– И я – человека. Свечу зажег да сижу. Мыслю, что истинный человек и сам на свет приберется. Вишь, не ошибся! – полушутя отозвался Томила.
– Слышь-ка, Иваныч, дело не в шутку, – прервал его хлебник. – Пошто в такой день сидишь дома? Тебя народ обрал составлять челобитье, а ты отрекся и в Земскую избу нейдешь. Я за тобой. Одолели нас большие да дворяне…
– Шум один в Земской избе: голова болит. Не пойду я больше туды, Левонтьич, – просто сказал Томила. – И не к чему: што на Москву писать? Правды искать? Есть правда в Москве у царя, да не про нас! Боярскую силу писаньем не сломишь! Видишь, наши махонькие дворянишки, да и то как взъершились!
– А куды же писать?
– Ты ворочайся пока в Земску избу, Левонтьич. Ужо приходи. Мы с тобою вместе рассудим, куды писать.
– А как же, Иваныч, нам с челобитьем? – растерянно спросил хлебник.
– Беда-то! Аль без Томилы грамотных нету? Напишут! Ступай, Левонтьич. А спросят – скажи: я недужен… Простыл али что…
Хлебник вышел, а Томила, собрав листки своей «Правды», ссыпал обратно в сундук и вытащил в сени.
– Нет, ныне не летопись, не челобитье к боярам – надо иное писать! Слышь, котище, настало, знать, время на все государство дерзать, дедов и прадедов старый порядок порушить… Чего ты вертишь хвостом, спину гнешь? Разумеешь, куды твой хозяин метит? Скажут, безумием обуян и гордыня заела?.. Ништо!.. Давай-ка писать ко всему народу… Послушаем, что народ ответит…
3
В первые дни своего пребывания во Пскове Иванка еще страшился, что люди владыки могут его схватить. Свержение воеводской власти не освободило ни дворянских холопов, ни монастырских трудников. Спор шел словно только между посадскими и воеводой, и будто все было лишь из-за хлеба. Потому, опасаясь жить у отца во «владычном» доме, где помещалась свечная лавка и куда Истома теперь был переведен сторожем, Иванка скрывался от власти Макария в доме Гаврилы. Кузя тоже почти все время свое проводил здесь. Когда он приехал в Порхов, мать уже оправилась от болезни, и, хотя, отправляя мужа и сына во Псков, она просила их поспешить назад, – они не спешили.
Придя от отца, к которому забегал в сумерках повидаться, Иванка узнал, что заходил Томила Иваныч, взял с собой Кузю и наказал Иванке тотчас же прийти к нему. Иванка застал у Томилы, кроме Кузи, еще и Захарку Пана Трыка. Летописец читал им свое писание:
– «Земские люди малые и середние, стрельцы, пушкари, священники, трудники монастырские, крестьяне, не тошно ли вам житье от бояр, воевод и от больших гостей торговых?! Всех нас пожрут сии лютые звери, коли не встанем в силе по городам. Сбирайте по всем городам ополчение на изменных бояр. Как мы, псковские мужи, встали, так же вставайте!..» – читал Томила.
Захарка и Кузя слушали. Иванка, войдя, снял шапку и остался стоять у порога, чтобы не нарушать тишины…
– Эх, Томила Иваныч, каб ты послал, а то все в сундук да в сундук… Что и толку! – воскликнул Иванка, когда Слепой дочитал.
– Как в сундук?
– А про остров Буян написал царю – да в сундук… Я чай, крысы сожрали – видал у тебя в сенях, во какущие ходят.
– Ты мыслишь – и снова пишу в сундук? – хитро усмехнулся Томила.
– А куда?
– Минуло время в сундук запирать! Ко всем людям русским, во все города разошлем.
– Ой ли! Верно, Томила Иваныч?! – воскликнул Иванка, еще боясь вполне поверить подьячему.
– Садись да пиши, чтоб всем городам тех грамот хватило…
– Томила Иваныч… дак то ведь… взаправдашний остров Буян!..
– «Что умыслил, то вынь да положь!» – напомнил Томила. – Берись-ка, рыбак, за перо, – заключил он.
– Садись-ка, Ваня, станем вместе писать, чтобы всем городам хватило! – дружелюбно сказал Захарка, хлопнув Иванку по плечу.
Когда Захарка ушел домой, а Иванка и Кузя остались наедине с летописцем, Иванка спросил его:
– Пошто ты Захарку призвал и грамоту вслух читал?
– А что?
– Экую грамоту только своим и то в тайности надо!
– Тут, Ваня, земское дело. Свои жениховски дела ты в экое дело не суй! – одернул Томила.
И, встретившись с летописцем взглядом, Иванка вдруг мучительно покраснел.
– Во Всегородней пишут свое челобитье в Москву к царю и боярам, а мы по всем городам к народу! – сказал летописец Гавриле, который тоже пришел к нему.
– Да встанут ли города за нами, Иваныч? – высказал сомнение хлебник. – А коли встанут, что будет? Сколь животов загубим, сколь крови прольем, а что толку!
Томила уверенно тряхнул головой:
– Всюду, Левонтьич, не сладко житье. Житье хуже смерти. Ломать его надо!
Опасаясь, что тайные их дела может кто-нибудь проследить, что враги могут ворваться внезапно в одинокий домик Томилы Слепого, друзья решили, что будут переписывать списки с письма Томилы где-нибудь в ином месте, и, посоветовавшись, решили писать в сторожке Истомы, во владычных владениях, куда не посмеют лезть силой ни большие, ни дворяне.
– Кому что за дело, что ходят к Истоме Кузька с Захаркой! И в мысль никому не придет! – заключил Гаврила.
Захарка приходил вместе с Кузей к Иванке, приносил с собой чернильницу и перо и как ни в чем не бывало, сидя рядом с Иванкой, переписывал тайные послания Томилы. Сердце Иванки замирало тоской и ревностью, но, памятуя завет Томилы не путать своих «жениховских» дел в земское дело, Иванка крепился, редко выказывал неприязнь к Захарке. Истома пустил их в чулан, бывший прежде кладовкой для свеч, а теперь пустовавший.
Часто наведывался к ним Томила Слепой, просматривал письма, готовые списки уносил. Бодрил переписчиков:
– Великое дело, робята, творите для земли Русской!
Иванка писал, быть может, в десятый раз все одно и то же письмо «ко всех городов людем»:
«Гибнет матерь наша Российская земля от измены лютых врагов, бояр и богатых людей. Не жалеючи крови и животов, встанем, братие, земские люди, на недругов наших единой ратью. И кто меч держати не мочен, тот деньги даст, а кто беден и стар, сына пошлет, а кто не мочен воевати, и тот господу вознесет молитву о свершении правды по всей земле…»
Придя от отца, к которому забегал в сумерках повидаться, Иванка узнал, что заходил Томила Иваныч, взял с собой Кузю и наказал Иванке тотчас же прийти к нему. Иванка застал у Томилы, кроме Кузи, еще и Захарку Пана Трыка. Летописец читал им свое писание:
– «Земские люди малые и середние, стрельцы, пушкари, священники, трудники монастырские, крестьяне, не тошно ли вам житье от бояр, воевод и от больших гостей торговых?! Всех нас пожрут сии лютые звери, коли не встанем в силе по городам. Сбирайте по всем городам ополчение на изменных бояр. Как мы, псковские мужи, встали, так же вставайте!..» – читал Томила.
Захарка и Кузя слушали. Иванка, войдя, снял шапку и остался стоять у порога, чтобы не нарушать тишины…
– Эх, Томила Иваныч, каб ты послал, а то все в сундук да в сундук… Что и толку! – воскликнул Иванка, когда Слепой дочитал.
– Как в сундук?
– А про остров Буян написал царю – да в сундук… Я чай, крысы сожрали – видал у тебя в сенях, во какущие ходят.
– Ты мыслишь – и снова пишу в сундук? – хитро усмехнулся Томила.
– А куда?
– Минуло время в сундук запирать! Ко всем людям русским, во все города разошлем.
– Ой ли! Верно, Томила Иваныч?! – воскликнул Иванка, еще боясь вполне поверить подьячему.
– Садись да пиши, чтоб всем городам тех грамот хватило…
– Томила Иваныч… дак то ведь… взаправдашний остров Буян!..
– «Что умыслил, то вынь да положь!» – напомнил Томила. – Берись-ка, рыбак, за перо, – заключил он.
– Садись-ка, Ваня, станем вместе писать, чтобы всем городам хватило! – дружелюбно сказал Захарка, хлопнув Иванку по плечу.
Когда Захарка ушел домой, а Иванка и Кузя остались наедине с летописцем, Иванка спросил его:
– Пошто ты Захарку призвал и грамоту вслух читал?
– А что?
– Экую грамоту только своим и то в тайности надо!
– Тут, Ваня, земское дело. Свои жениховски дела ты в экое дело не суй! – одернул Томила.
И, встретившись с летописцем взглядом, Иванка вдруг мучительно покраснел.
– Во Всегородней пишут свое челобитье в Москву к царю и боярам, а мы по всем городам к народу! – сказал летописец Гавриле, который тоже пришел к нему.
– Да встанут ли города за нами, Иваныч? – высказал сомнение хлебник. – А коли встанут, что будет? Сколь животов загубим, сколь крови прольем, а что толку!
Томила уверенно тряхнул головой:
– Всюду, Левонтьич, не сладко житье. Житье хуже смерти. Ломать его надо!
Опасаясь, что тайные их дела может кто-нибудь проследить, что враги могут ворваться внезапно в одинокий домик Томилы Слепого, друзья решили, что будут переписывать списки с письма Томилы где-нибудь в ином месте, и, посоветовавшись, решили писать в сторожке Истомы, во владычных владениях, куда не посмеют лезть силой ни большие, ни дворяне.
– Кому что за дело, что ходят к Истоме Кузька с Захаркой! И в мысль никому не придет! – заключил Гаврила.
Захарка приходил вместе с Кузей к Иванке, приносил с собой чернильницу и перо и как ни в чем не бывало, сидя рядом с Иванкой, переписывал тайные послания Томилы. Сердце Иванки замирало тоской и ревностью, но, памятуя завет Томилы не путать своих «жениховских» дел в земское дело, Иванка крепился, редко выказывал неприязнь к Захарке. Истома пустил их в чулан, бывший прежде кладовкой для свеч, а теперь пустовавший.
Часто наведывался к ним Томила Слепой, просматривал письма, готовые списки уносил. Бодрил переписчиков:
– Великое дело, робята, творите для земли Русской!
Иванка писал, быть может, в десятый раз все одно и то же письмо «ко всех городов людем»:
«Гибнет матерь наша Российская земля от измены лютых врагов, бояр и богатых людей. Не жалеючи крови и животов, встанем, братие, земские люди, на недругов наших единой ратью. И кто меч держати не мочен, тот деньги даст, а кто беден и стар, сына пошлет, а кто не мочен воевати, и тот господу вознесет молитву о свершении правды по всей земле…»
4
Томила мечтал поднять посадских людей, середних и меньших, крестьян, стрельцов, казаков, звал всех, даже дворян, – звал вставать на бояр и больших торговых гостей…
Иванка, Кузя и Захар помогали Томиле переписывать эти письма.
Иванке было нелегко, встречаясь все время с Захаром, делать с ним общее дело и говорить, как с другом. Сознание того, что Захарка отнял его невесту, наполняло Иванку болезненной неприязнью. Иванка с трудом преодолевал желание как-нибудь высмеять и задеть Захара. Ему казались противными даже сами хвостатые щегольские буквы, написанные Захаркой…
С тех пор как к ребятам стали приходить Томила Слепой и Гаврила, Истома тоже чаще заглядывал по вечерам в чулан, покидая свою сторожку как бы для того, чтобы погреться.
Еще с того вечера, как странный старик монах вовлек его в роковую беседу за чаркой, в мысли Истомы запало мечтание о великом восстании против богатых и сильных. Богатырь Кудекуша, дерзавший топтать и жечь огнем дворян и богатых, представлялся ему не раз.
Но он никогда не думал о том, что такая расправа с обидчиками может быть снова. Истома и не мечтал, что может стать самовидцем и даже участником подобного возмущения народа.
Даже тогда, когда думал о восстании меньших на сильных, Истома не размышлял о возможности переделки жизни – восстание представлялось ему только как краткий час мести в расплату за тяжесть и скорбь жизни.
События, всколыхнувшие Псков, расшевелили его. Вместе с другими ждал он у Всегородней избы, когда бабка послала его по слухи, как по грибы. Толки посадских на площади разбудили в нем новые мысли о возможности переделки всего уклада. Дерзкие речи в толпе, охваченной пламенем мятежа, обожгли и его.
«Господи, да неужто так просто всю жизнь повернуть на иную дорогу? За что же отцы наши мучились, чего же и сам я, болван, недогадлив был – мыслил, что нерушимо то, что поставлено от отцов!..» – размышлял Истома.
Раза три встретив на улице Томилу Слепого и хлебника, он почтительно кланялся им, как вожакам всего города, и вдруг они сами вошли в его дом… Сначала это показалось бедняку невиданной честью. Он целый день после этого пилил бабку за то, что она попросту, как с ровней, говорила с посадскими главарями.
Но когда Томила стал приходить раз за разом, Истома был этим смущен: ведь Иванка – гуляка и озорник, бездельник, свистун. И вдруг Томила, ходивший к Иванке, представился Истоме не тем недоступным и мудрым мужем, каким казался в первые дни восстания.
Когда Истома зашел в чулан при Томиле Слепом, летописец не стал от него таиться и вслух продолжал читать при нем тайную грамоту, переписанную Иванкой.
– Стало, как же сказать, Томила Иваныч? Ты, что ли, с Иваном моим хотите во всей земли воеводы попасть? – с насмешкой спросил звонарь.
– Мыслю, Истома, что в ратном деле искуснее люди найдутся, чем мы с Ванюшей.
– А вас тогда в думные дьяки, что ли? – все так же насмешливо продолжал хромой.
– Я мыслю, что каждому человеку найдется дело: земля велика, и дьяков, и подьячих надобно будет, и воевод, и стрелецких десятников… Что сами заслужим, тем нас народ и пожалует. Так ли, Ваня? – мягко и добродушно ответил Томила.
Истома смутился.
– Да нет, ведь я так спрошаю, спроста, – пробормотал он и вышел.
Но когда ночью Иванка в чулане один переписывал листки, Истома зашел к нему.
– Окошко плотней бы завесил – огонь-то видно, – сказал Истома.
Иванка поправил рядно, висевшее на окне.
– Прочти-кось еще мне, чего ты там пишешь, – попросил отец.
Иванка прочел:
– «Гибнет наша земля от измены лютых врагов-бояр и богатых гостей. Не жалеючи крови и животов, встанем, братие, земские люди, на недругов наших единой ратью. И кто меч держати не мочен, тот деньги даст, а кто беден и стар, тот сына пошлет, а кто не мочен воевать, и тот господу вознесет молитву о свершении правды по всей земле».
Истома слушал и молча кивал головой.
Он стал заходить в чулан чаще и чаще. Дома он перестал говорить и только что-то шептал про себя, едва шевеля губами. Входя в чулан, он садился на лавке возле порога и молча следил за движением кончиков перьев.
Томила Слепой торопил ребят переписывать списки и сам проверял написанное.
Однажды вечером Томила сидел, перечитывая листы, писанные Иванкой. Захарка читал Кузе свое писанье, а Кузя следил по подлинному листку, когда Истома вошел и присел на обычном месте.
– «…За все посулы и поминки имут и от тех великих поборов скудость по всей Руси, разорение животов и шкота. Мочно ли то терпеть? – читал Захарка. – Час пришел, дабы всей землею поднятись, яко на иноземных отцы вставали с Кузьмою Мининым земскою ратью…»
– Не так ты пишешь! Какой тут Минин!.. – прервал Истома.
Захарка оторопел.
– А как же писать? Может, ты укажешь? – спросил он злобно.
– Не так! – подтвердил Истома. – Приказные тоже пишут, а народу не в разум. А ты куды пишешь? Кому? Ты вот как пиши: «Замучили нас воеводы, бояре да богатей. Шкуру с живых содрали, а как жить без шкуры? Побьем их по всем городам каменьем да кольями, да пожжем их дома огнем!»
– Что плетешь! – оборвал Захарка. – Томила Иваныч сам составлял… Чулан хоть и твой, а разума без тебя довольно!
Но Томила вдруг поднял глаза и светло поглядел на калеку.
– Голова у тебя золотая, Истома! – воскликнул он. – Мужикам и мужицки слова, не приказные надобны. В моих словах книжный навык, а тут дело живо, живые нужны и слова!..
И Томила взялся переделывать грамоту.
– А кто ж понесет твою грамоту по городам? – спросил Истома.
И Томила Слепой поведал Истоме свой замысел:
– Так посылать человека, то схватят его воеводы. А дадим сии письма тому, кого город пошлет в челобитчиках на Москву к самому государю. Его не посмеют схватить.
– Хитро надумал, Томила Иваныч! – одобрил Захарка.
Но Истома с сомнением покачал головой.
– Кремяного человека надо, Томила Иваныч! Вдруг не такого посадские оберут? Такое-то тайное дело не всякому в руки давай: листы пропадут и себя без дела загубишь. Надо тому дать, кто своей головы потерять не боится и муки примет, а слова не вымолвит.
Иванка, Кузя и Захар помогали Томиле переписывать эти письма.
Иванке было нелегко, встречаясь все время с Захаром, делать с ним общее дело и говорить, как с другом. Сознание того, что Захарка отнял его невесту, наполняло Иванку болезненной неприязнью. Иванка с трудом преодолевал желание как-нибудь высмеять и задеть Захара. Ему казались противными даже сами хвостатые щегольские буквы, написанные Захаркой…
С тех пор как к ребятам стали приходить Томила Слепой и Гаврила, Истома тоже чаще заглядывал по вечерам в чулан, покидая свою сторожку как бы для того, чтобы погреться.
Еще с того вечера, как странный старик монах вовлек его в роковую беседу за чаркой, в мысли Истомы запало мечтание о великом восстании против богатых и сильных. Богатырь Кудекуша, дерзавший топтать и жечь огнем дворян и богатых, представлялся ему не раз.
Но он никогда не думал о том, что такая расправа с обидчиками может быть снова. Истома и не мечтал, что может стать самовидцем и даже участником подобного возмущения народа.
Даже тогда, когда думал о восстании меньших на сильных, Истома не размышлял о возможности переделки жизни – восстание представлялось ему только как краткий час мести в расплату за тяжесть и скорбь жизни.
События, всколыхнувшие Псков, расшевелили его. Вместе с другими ждал он у Всегородней избы, когда бабка послала его по слухи, как по грибы. Толки посадских на площади разбудили в нем новые мысли о возможности переделки всего уклада. Дерзкие речи в толпе, охваченной пламенем мятежа, обожгли и его.
«Господи, да неужто так просто всю жизнь повернуть на иную дорогу? За что же отцы наши мучились, чего же и сам я, болван, недогадлив был – мыслил, что нерушимо то, что поставлено от отцов!..» – размышлял Истома.
Раза три встретив на улице Томилу Слепого и хлебника, он почтительно кланялся им, как вожакам всего города, и вдруг они сами вошли в его дом… Сначала это показалось бедняку невиданной честью. Он целый день после этого пилил бабку за то, что она попросту, как с ровней, говорила с посадскими главарями.
Но когда Томила стал приходить раз за разом, Истома был этим смущен: ведь Иванка – гуляка и озорник, бездельник, свистун. И вдруг Томила, ходивший к Иванке, представился Истоме не тем недоступным и мудрым мужем, каким казался в первые дни восстания.
Когда Истома зашел в чулан при Томиле Слепом, летописец не стал от него таиться и вслух продолжал читать при нем тайную грамоту, переписанную Иванкой.
– Стало, как же сказать, Томила Иваныч? Ты, что ли, с Иваном моим хотите во всей земли воеводы попасть? – с насмешкой спросил звонарь.
– Мыслю, Истома, что в ратном деле искуснее люди найдутся, чем мы с Ванюшей.
– А вас тогда в думные дьяки, что ли? – все так же насмешливо продолжал хромой.
– Я мыслю, что каждому человеку найдется дело: земля велика, и дьяков, и подьячих надобно будет, и воевод, и стрелецких десятников… Что сами заслужим, тем нас народ и пожалует. Так ли, Ваня? – мягко и добродушно ответил Томила.
Истома смутился.
– Да нет, ведь я так спрошаю, спроста, – пробормотал он и вышел.
Но когда ночью Иванка в чулане один переписывал листки, Истома зашел к нему.
– Окошко плотней бы завесил – огонь-то видно, – сказал Истома.
Иванка поправил рядно, висевшее на окне.
– Прочти-кось еще мне, чего ты там пишешь, – попросил отец.
Иванка прочел:
– «Гибнет наша земля от измены лютых врагов-бояр и богатых гостей. Не жалеючи крови и животов, встанем, братие, земские люди, на недругов наших единой ратью. И кто меч держати не мочен, тот деньги даст, а кто беден и стар, тот сына пошлет, а кто не мочен воевать, и тот господу вознесет молитву о свершении правды по всей земле».
Истома слушал и молча кивал головой.
Он стал заходить в чулан чаще и чаще. Дома он перестал говорить и только что-то шептал про себя, едва шевеля губами. Входя в чулан, он садился на лавке возле порога и молча следил за движением кончиков перьев.
Томила Слепой торопил ребят переписывать списки и сам проверял написанное.
Однажды вечером Томила сидел, перечитывая листы, писанные Иванкой. Захарка читал Кузе свое писанье, а Кузя следил по подлинному листку, когда Истома вошел и присел на обычном месте.
– «…За все посулы и поминки имут и от тех великих поборов скудость по всей Руси, разорение животов и шкота. Мочно ли то терпеть? – читал Захарка. – Час пришел, дабы всей землею поднятись, яко на иноземных отцы вставали с Кузьмою Мининым земскою ратью…»
– Не так ты пишешь! Какой тут Минин!.. – прервал Истома.
Захарка оторопел.
– А как же писать? Может, ты укажешь? – спросил он злобно.
– Не так! – подтвердил Истома. – Приказные тоже пишут, а народу не в разум. А ты куды пишешь? Кому? Ты вот как пиши: «Замучили нас воеводы, бояре да богатей. Шкуру с живых содрали, а как жить без шкуры? Побьем их по всем городам каменьем да кольями, да пожжем их дома огнем!»
– Что плетешь! – оборвал Захарка. – Томила Иваныч сам составлял… Чулан хоть и твой, а разума без тебя довольно!
Но Томила вдруг поднял глаза и светло поглядел на калеку.
– Голова у тебя золотая, Истома! – воскликнул он. – Мужикам и мужицки слова, не приказные надобны. В моих словах книжный навык, а тут дело живо, живые нужны и слова!..
И Томила взялся переделывать грамоту.
– А кто ж понесет твою грамоту по городам? – спросил Истома.
И Томила Слепой поведал Истоме свой замысел:
– Так посылать человека, то схватят его воеводы. А дадим сии письма тому, кого город пошлет в челобитчиках на Москву к самому государю. Его не посмеют схватить.
– Хитро надумал, Томила Иваныч! – одобрил Захарка.
Но Истома с сомнением покачал головой.
– Кремяного человека надо, Томила Иваныч! Вдруг не такого посадские оберут? Такое-то тайное дело не всякому в руки давай: листы пропадут и себя без дела загубишь. Надо тому дать, кто своей головы потерять не боится и муки примет, а слова не вымолвит.
5
В домовой церкви владыки Макария все поголовно вставали к полунощному бдению. Когда-то, еще молодым послушником, с двоими друзьями – Фомой и Никитой – после монастырского полунощного бдения до самого рассвета привык Макарий не спать, а вести беседы. Тогда это были мечты о возвеличении русской церкви, жаркие споры о мощи иезуитов, о силе церкви и о ее влиянии на судьбу государства…
Жизнь развела трех послушников в разные стороны. Желтоводский монастырь остался позади. Фома исчез вовсе, бежав от церкви, Никита, названный Никоном[164], в пострижении стал митрополитом Новгородским, а сам Макарий носил высокий священный сан… Но давняя привычка осталась: всю жизнь Макарий не пропускал полунощных бдений. После ночной молитвы он чувствовал себя обновленным и свежим. Ему казалось, что ночью сильной и острее работает разум. Многое из своих неотложных дел делал он по ночам: читал патриаршьи указы, писал отписки местным приходским попам и игуменам, а кончив дела, всегда читал хоть две-три странички из мудрых творений древних язычников или святых отцов, а иногда мирские иноземные книги. Платон, Аристотель, Овидий, Петрарка, Дант и Мильтон[165] стояли на полке в келье владыки для повседневного чтения.
Но последние дни опрокинули мудрый порядок. Макарий все ночи подряд отдавал размышлениям о мятеже. Он видел, что воевода «на крике сорвал голосок» и робко умолк перед лицом посадских «кликунов». Город подпал под влияние мятежников. Что это были за люди? Макарий не знал их… Он послал на разведку монаха. Тот побывал у самого умного в городе дворянина-стольника Ордина-Нащекина, выслушал заговорщиков и донес имена, а также назвал имена верных людей, на кого положиться можно во всем.
И вот по одному каждую ночь стал Макарий их приглашать к себе – «к полунощному бдению». После молитвы, затворившись в своей опочивальне, он тайно беседовал с каждым из них, и все больше охватывало его волнение. Псковский мятеж был не похож на иные: здесь нет разбоя, пожаров, самочинных расправ из мести, но мятеж живет и растет в сердце города.
Земские старосты Подрез и Менщиков приходили по одному «на ночную молитву» к владыке. Он увидел, что оба они только щепки в волне и от них ничего не зависит.
«Найти корень зла и выполоть вон!» – думал Макарий.
Мятеж мог для него оказаться дорогой чести и славы. Когда мирские власти трепещут и умолкают, то церковь берет бразды в свои крепкие руки – вот что он хотел доказать. Его мучила зависть к митрополиту новгородскому Никону, который его обогнал на ступень в лестнице иерархии.
«Утихомирить город, унять бунт и стать не хуже Никона митрополитом», – мечтал Макарий.
Проводя все ночи в беседах с различным людом, Макарий позвал к себе и Захарку.
Захар сразу понял, зачем призывают его на ночную молитву. Придя ко владыке, он захватил с собою копию с земских посланий Томилы и, прежде чем сам Макарий успел молвить слово, подал ему столбец…
– Кто же писал? – пробежав глазами послание, спросил Макарий.
– Я, владыко святый, писал, и другие пишут. Мне, владыко, сам стольник наш Афанасий Лаврентьич велел с ними в мыслях быть.
– Куды ж посылали? – перебил Захарку Макарий.
– Послать не поспели еще. А перво ладят в Новгород, Тверь и Москву, да по всем городам, нечестивцы, ладят…
И Захарка рассказал, что задумано выслать из Пскова к царю с челобитьем таких людей, кто возьмет с собой тайные письма.
– Челобитчиков градских имать по дороге никто не дерзнет – то и хитрость, владыко святый, – сказал Захарка.
– Кто же заправляет тем делом? – спросил Макарий.
– Площадной подьячий Томилка Слепой, владыко! Мыслью безумец он: сказывает в гордыне, что Мининым новым станет да сберет ополчение по всем городам. А на кого ополчение? Страшно помыслить, владыко!..
– Кузьма Минин, блаженныя памяти, не мятежом дерзал на предержащие власти, а иноземных изгнал из отечества. То и слава ему вовеки, а мятежник как с Мининым может равняться!.. Ну, иди, – отпустил Захарку владыка.
В эту ночь Макарий не ложился уже до самой заутрени. Он писал письмо другу и брату митрополиту Никону в Новгород, сообщая планы псковских бунтовщиков и упреждая, чтобы спасти от мятежа не один только Новгород, а все государство.
Никто не задержал поутру монаха, вышедшего из Пскова в сторону Пантелеймоновского монастыря с письмом от владыки к пантелеймоновскому игумну.
Никто не схватил седобородого старца, прошедшего из Пантелеймоновского монастыря в Любятинский.
Некому было держать на дороге лихого всадника, помчавшегося в Новгород из Любятинского монастыря.
Жизнь развела трех послушников в разные стороны. Желтоводский монастырь остался позади. Фома исчез вовсе, бежав от церкви, Никита, названный Никоном[164], в пострижении стал митрополитом Новгородским, а сам Макарий носил высокий священный сан… Но давняя привычка осталась: всю жизнь Макарий не пропускал полунощных бдений. После ночной молитвы он чувствовал себя обновленным и свежим. Ему казалось, что ночью сильной и острее работает разум. Многое из своих неотложных дел делал он по ночам: читал патриаршьи указы, писал отписки местным приходским попам и игуменам, а кончив дела, всегда читал хоть две-три странички из мудрых творений древних язычников или святых отцов, а иногда мирские иноземные книги. Платон, Аристотель, Овидий, Петрарка, Дант и Мильтон[165] стояли на полке в келье владыки для повседневного чтения.
Но последние дни опрокинули мудрый порядок. Макарий все ночи подряд отдавал размышлениям о мятеже. Он видел, что воевода «на крике сорвал голосок» и робко умолк перед лицом посадских «кликунов». Город подпал под влияние мятежников. Что это были за люди? Макарий не знал их… Он послал на разведку монаха. Тот побывал у самого умного в городе дворянина-стольника Ордина-Нащекина, выслушал заговорщиков и донес имена, а также назвал имена верных людей, на кого положиться можно во всем.
И вот по одному каждую ночь стал Макарий их приглашать к себе – «к полунощному бдению». После молитвы, затворившись в своей опочивальне, он тайно беседовал с каждым из них, и все больше охватывало его волнение. Псковский мятеж был не похож на иные: здесь нет разбоя, пожаров, самочинных расправ из мести, но мятеж живет и растет в сердце города.
Земские старосты Подрез и Менщиков приходили по одному «на ночную молитву» к владыке. Он увидел, что оба они только щепки в волне и от них ничего не зависит.
«Найти корень зла и выполоть вон!» – думал Макарий.
Мятеж мог для него оказаться дорогой чести и славы. Когда мирские власти трепещут и умолкают, то церковь берет бразды в свои крепкие руки – вот что он хотел доказать. Его мучила зависть к митрополиту новгородскому Никону, который его обогнал на ступень в лестнице иерархии.
«Утихомирить город, унять бунт и стать не хуже Никона митрополитом», – мечтал Макарий.
Проводя все ночи в беседах с различным людом, Макарий позвал к себе и Захарку.
Захар сразу понял, зачем призывают его на ночную молитву. Придя ко владыке, он захватил с собою копию с земских посланий Томилы и, прежде чем сам Макарий успел молвить слово, подал ему столбец…
– Кто же писал? – пробежав глазами послание, спросил Макарий.
– Я, владыко святый, писал, и другие пишут. Мне, владыко, сам стольник наш Афанасий Лаврентьич велел с ними в мыслях быть.
– Куды ж посылали? – перебил Захарку Макарий.
– Послать не поспели еще. А перво ладят в Новгород, Тверь и Москву, да по всем городам, нечестивцы, ладят…
И Захарка рассказал, что задумано выслать из Пскова к царю с челобитьем таких людей, кто возьмет с собой тайные письма.
– Челобитчиков градских имать по дороге никто не дерзнет – то и хитрость, владыко святый, – сказал Захарка.
– Кто же заправляет тем делом? – спросил Макарий.
– Площадной подьячий Томилка Слепой, владыко! Мыслью безумец он: сказывает в гордыне, что Мининым новым станет да сберет ополчение по всем городам. А на кого ополчение? Страшно помыслить, владыко!..
– Кузьма Минин, блаженныя памяти, не мятежом дерзал на предержащие власти, а иноземных изгнал из отечества. То и слава ему вовеки, а мятежник как с Мининым может равняться!.. Ну, иди, – отпустил Захарку владыка.
В эту ночь Макарий не ложился уже до самой заутрени. Он писал письмо другу и брату митрополиту Никону в Новгород, сообщая планы псковских бунтовщиков и упреждая, чтобы спасти от мятежа не один только Новгород, а все государство.
Никто не задержал поутру монаха, вышедшего из Пскова в сторону Пантелеймоновского монастыря с письмом от владыки к пантелеймоновскому игумну.
Никто не схватил седобородого старца, прошедшего из Пантелеймоновского монастыря в Любятинский.
Некому было держать на дороге лихого всадника, помчавшегося в Новгород из Любятинского монастыря.
6
Каждый раз, когда заходил в свечной чулан, Томила теперь разговаривал с Истомой, спрашивая его мнения о городских делах. Захарка, Кузя и даже Иванка с удивлением глядели на их дружбу. Сумрачный нелюдим, неграмотный Истома и грамотей Томила – что было общего между ними!
С тех пор как звонарь был посвящен Томилой в тайный замысел, в сердце его загорелся огонь. Не свойственные прежде его душе мечтания роились перед распаленным воображением наяву и во сне. Ему уже представлялось восстание городов и великая земская рать, как море разлившаяся по Руси за народную правду. Он слышал могучие, как медные трубы, голоса, поднимающие народ на восстание против бояр и богатых. А впереди народа всегда на белом коне представлялся ему то старичок монах, умерший за кружкой в кабаке, то молодой разудалый Кудекуша в красной рубахе с засученными рукавами, богатырь и красавец.
Наблюдая отца, Иванка видел в нем новое: отец стал прямее и словно выше, молодыми и горящими стали суровые глаза. Он был еще молчаливее, чем раньше, но теперь это была уже не угрюмость, а скорее, торжественность, которую он словно опасался нарушить. Бабке не приходилось уже посылать его к Земской избе на площадь. Он ходил туда сам каждый день, но ничего не рассказывал дома. Когда, возвратясь домой с площади, он в рассеянности садился к столу, забыв помолиться, бабка не решалась ему сказать, как бывало раньше: «Басурман, оксти лоб-то прежде!» Молча моргнув и сжав губы, клала она ему ложку и, пока он был дома, не болтала о рыночных слухах и домашних пустых новостишках.
Однажды после еды Истома в забывчивости не взял своих костылей и шагнул без них от стола.
– Бачка, ты ли то? – радостно закричал Иванка.
– Бачка без клюшек! Бачка без клюшек! – восторженно зашумел Федюшка.
Груня всплеснула руками, опустилась к столу на скамью и заплакала радостными слезами.
Бабка, умильно глядя в лицо Истомы, крестилась, как на икону.
– Чего вы, чего?.. – в смущении пробормотал звонарь. – Не все быть калекой.
Он возвратился и взял костыли, все еще не решаясь остаться сразу без них.
…Дней десять во Всегородней земской избе шли споры и перекоры меж выборными. Наконец челобитье к царю было все же составлено. Сполошный колокол снова созвал народ к Рыбницкой башне на площадь для избрания посланцев в Москву с челобитьем. Выбирали порознь «от всяких званий» – от дворян, от больших, середних, меньших посадских, от стрельцов, казаков, от попов и монахов.
Когда избрание челобитчиков было закончено и народ расходился с площади, стоявший в толпе Истома увидел Гаврилу-хлебника, Прохора Козу с приятелем – стрелецким десятником Максимом Ягой – и Томилу.
– Томила Иваныч! – не по-бывалому смело и громко позвал Истома.
– Здоров, звонарь! – отозвался Томила.
– Не скачи-ка! Мне так не угнаться, постой!
С тех пор как звонарь был посвящен Томилой в тайный замысел, в сердце его загорелся огонь. Не свойственные прежде его душе мечтания роились перед распаленным воображением наяву и во сне. Ему уже представлялось восстание городов и великая земская рать, как море разлившаяся по Руси за народную правду. Он слышал могучие, как медные трубы, голоса, поднимающие народ на восстание против бояр и богатых. А впереди народа всегда на белом коне представлялся ему то старичок монах, умерший за кружкой в кабаке, то молодой разудалый Кудекуша в красной рубахе с засученными рукавами, богатырь и красавец.
Наблюдая отца, Иванка видел в нем новое: отец стал прямее и словно выше, молодыми и горящими стали суровые глаза. Он был еще молчаливее, чем раньше, но теперь это была уже не угрюмость, а скорее, торжественность, которую он словно опасался нарушить. Бабке не приходилось уже посылать его к Земской избе на площадь. Он ходил туда сам каждый день, но ничего не рассказывал дома. Когда, возвратясь домой с площади, он в рассеянности садился к столу, забыв помолиться, бабка не решалась ему сказать, как бывало раньше: «Басурман, оксти лоб-то прежде!» Молча моргнув и сжав губы, клала она ему ложку и, пока он был дома, не болтала о рыночных слухах и домашних пустых новостишках.
Однажды после еды Истома в забывчивости не взял своих костылей и шагнул без них от стола.
– Бачка, ты ли то? – радостно закричал Иванка.
– Бачка без клюшек! Бачка без клюшек! – восторженно зашумел Федюшка.
Груня всплеснула руками, опустилась к столу на скамью и заплакала радостными слезами.
Бабка, умильно глядя в лицо Истомы, крестилась, как на икону.
– Чего вы, чего?.. – в смущении пробормотал звонарь. – Не все быть калекой.
Он возвратился и взял костыли, все еще не решаясь остаться сразу без них.
…Дней десять во Всегородней земской избе шли споры и перекоры меж выборными. Наконец челобитье к царю было все же составлено. Сполошный колокол снова созвал народ к Рыбницкой башне на площадь для избрания посланцев в Москву с челобитьем. Выбирали порознь «от всяких званий» – от дворян, от больших, середних, меньших посадских, от стрельцов, казаков, от попов и монахов.
Когда избрание челобитчиков было закончено и народ расходился с площади, стоявший в толпе Истома увидел Гаврилу-хлебника, Прохора Козу с приятелем – стрелецким десятником Максимом Ягой – и Томилу.
– Томила Иваныч! – не по-бывалому смело и громко позвал Истома.
– Здоров, звонарь! – отозвался Томила.
– Не скачи-ка! Мне так не угнаться, постой!