Кто-то шепнул купцам, или они догадались и сами, кто она такова, — ей нанесли даров. Не за красу ее — думали угодить атаману. А он вдруг нахмурился…
   «За тем ли гналась я за ним, добивалась, в тюрьме сидела и вынесла муки от воеводы, за тем ли смерть мужа простила, чтобы все время обиды терпеть?!» — в иной день думала Марья, но тут же она сама пугалась своего ропота: как бы не услыхала судьба, как бы не сотворила с ней хуже! А вдруг он покинет ее, — куда ей тогда?
   В это утро перед симбирской битвой Степан зашел к ней, сказал, что впервой за все время нынче ждет большого боя с воеводами. Марья поцеловала его, как мужа, перекрестила, как когда-то Антона, когда подступали к стенам ногайцы. Заметила, что Степану не нравится… «Небось каб его казачка благословила, не сдвинул бы брови, не отшатнулся бы, как бес от креста!» — с болью думала Марья, вспоминая об этом после ухода купчихи.
   «А все же заскочил!.. Сокол буйный мой, заскочил во шатре проведать, похвалиться Машке своей, что одолел в бою воеводу! — утешила себя Марья. — А кому же еще хвалиться?! В ком радости столько взыграет, как в Машке!»
   «В город идти велел, — знать, не мыслит от воевод быть побитым, то бы велел на струга подаваться или в шатре сидеть в поле…» — думала Марья, постилая постель. И вдруг ей представилось, что Степан сейчас в битве, что он, может быть, ранен, и у нее опустились руки. Она бессильно села, не смела стелить постель — вдруг судьба ей назло нанесет ему рану, а то и бог знает…
   За окном то и дело сверкали молнии, почти непрерывно гремел гром. Маше сделалось жутко.
   «Чего же они не едут? Какая тут может быть битва?! Поколют, порубят свои своих в темноте — ведь эка погода!» — подумалось Маше.
   Огонь в печи давно догорел. Изба освещалась лампадкой перед иконами. Свечи Марья жалела: знала — Степан любит свет, а свечей было мало. В церкви завтра купить, не забыть…
   Как вдруг в непогожей ночи залаяли издалека собаки, их лай подхватили другие, по ближним дворам; и сквозь ливень и гром, собачий лай и вой ветра на улице зазвенела казацкая песня…
   Марья засуетилась, заметалась по горенке, ожидая, что вот-вот войдет он сюда… И вошел… Не один, привел с собой Еремеева, Серебрякова, Наумова, Алексея Протакина. На пол текла с них вода…
   — Вот так тепло у тебя, атаманша! — воскликнул Степан, скидывая кожух. — Намокли мы и иззяблись доволе! Чего там есть, чтобы погреться да с праздничком стукнуться чаркой! Еще воеводу разбили, Машуха! Такой нынче день нам дался!..
   Разин обнял ее, при есаулах на радостях поцеловал прямо в губы.
   — Банька топлена, атаман, — в смущенье сказала Маша.
   Еремеев при слове «банька» повел на нее лукавым взглядом и усмехнулся… Казаки переглянулись с такой же мужской усмешкой.
   — На всех вас там веников изготовила, — нарочито громко добавила Марья. — Попарьтесь, каб всем вам с дождя не простыть!..
   — Мы уж парились, как в ту сторону воеводу гнали, а ныне к столу нам поближе, — весело возразил Степан.
   Преследуя Барятинского, Разин гнался за ним верст пятнадцать. Ночь и гроза остановили погоню. Оставив Сергея Кривого с Бобой караулить воеводу возле какого-то большого села над Свиягой, Степан возвратился в Симбирск доглядеть за осадой острожка. Он с товарищами уже успел объехать вокруг всех стен осажденного городка, подбодрить промокших насквозь казаков, распорядился всем выдать по чарке, чтобы согреться, велел жечь костры и бросать в острожек всю ночь приметы[35] с огнем и только после всего добрался до Марьи…
   — Что ж, ныне, браты-воеводы, знать-то нас с одолением ратным! — подняв свою чарку, возгласил Степан. — За ратное одоление, братцы!
   Маша хотела уйти от гостей, но Степан остановил ее и велел подносить чары. Подносила по старинному обычаю, с поцелуями, и оттого почувствовала себя как жена. Кланялась, угощала. Зажгла свечи, чтобы стало повеселее, подкинула в печку еще дровец. В избе стало жарко. Все согрелись. Возбужденно говорили о битвах минувшего дня, о предстоящем приступе на острожек…
   В первый раз Степан завел к ней своих есаулов, в первый раз при ней говорил о своих больших делах, держался, как дома, хвалил стряпню, сам потчевал всех. И Марье было так хорошо, что она не жалела мятного квасного уюта, который растаял в кислом запахе сушившейся казацкой одежды, не заметила, что полы затоптаны грязными казацкими сапогами…
   Есаулы ушли поздно за полночь. Степан вышел вместе со всеми. Марья не смела спросить, вернется ли он к ней. С трепетом прильнула ухом к двери, услыхала, что он стоит у крыльца, прощаясь с есаулами. И успокоилась, поняла, что вернется
   Степан возвратился в избу.
   Маша с ним осмелела: кинулась, обхватила за шею, прильнула к нему, лаская, гладила голову, плечи, лицо, но замечала, что ласки ее сегодня не держат его, что она не в силах взять над ним власть, которую ощущала всегда, когда он оставался с нею. Степан нетерпеливо, хотя с осторожностью, снимал ее руки с шеи. Маша заплакала…
   — Ты что? — удивленно спросил Степан.
   — Ты как рвешься куда-то… Постыла тебе я…
   — Да войско же, Марья! Ведь не в бобки играемся — рать! Воеводу я недобитком оставил. Боюсь, убежит!..
   Сквозь слезы она засмеялась.
   — Воевода бежит от тебя, а ты же страшишься! Али на долю тебе иных воевод не осталось? Не гончий пес ты — за зайцами по полям гоняться. Укажи — его и твои есаулы поймают, к тебе приведут! Всюду сам, всюду сам — не каменный тоже и ты! Наумыча, что ли, послал бы, ведь самому тебе надобен тоже когда-то покой! Сережка да Боба небось воеводу к тебе на веревке уже волокут!
   Марья опять обняла, оплела, прижалась.
   — Постеля ждет, Машка твоя по тебе вся иссохла… Али больше тебе не люба?! — шептала она, ласкаясь.
   — В бабьих баснях русалки такие бывают: косой заплетут, травой водяной запутают, зацелуют… Зелье мое ты отравное, Машка!
   Усталый от битвы, радостный боевой удачей, слегка захмелевший атаман не долго противился ее уговорам.
   «Али мои есаулы похуже князей в бою! Добьют без меня воеводу. И вправду, Наумыч двоим только верит — себе да мне!» — оправдывал себя Разин, когда Марья снимала с него саблю и пояс.

 

 
   Казаки стояли в Симбирске.
   По утрам над Волгой вздымался белый туман и низко стелился над желкнущими лугами и над жнивьем. Рубленый острожек на вершине симбирской горы по-прежнему все держался под началом окольничего Милославского.
   Разин поставил перед собою задачу — взять острожек, прежде чем на выручку к Милославскому придут другие воеводы.
   Сюда, в Симбирск, к Разину что ни день стекались отряды восставших крестьян, чувашей, мордовцев и черемис. Толпами приходили они со своими луками, стрелами, с копьями, топорами и просто с косами, по пути сжигая поместья русских «дворян и бояр и своих служилых и владетельных мурз и князьков, убивая приказных людей.
   Еще из Саратова Разин выслал нескольких атаманов со своими письмами в уезды Оки и Поволжья. Теперь поднимались уезды, вели к нему людей и устраивали засады и засеки по дорогам, по которым подходили дворянские и стрелецкие полки из Москвы и больших городов…
   Из Симбирска Разин выслал еще нескольких атаманов, которые осаждали крепости и городки далеко впереди Симбирска.
   От Астрахани разинцами был пройден уже втрое более дальний путь, чем оставалось пройти до Москвы.
   Воеводы бежали из городов, бежали с отрядами ратных людей, дворян и стрельцов в Арзамас, который стал главным гнездовьем дворянских сил, собиравшихся против Разина…
   Как-то раз Степану пригнали четверку сплошь вороных, грудастых и тонконогих породистых жеребцов.
   — Отколе такая краса? — спросил Разин.
   — Из-под Касимова, бачка, — сказал татарин, пригнавший коней. — Указ ты писал побивать, кто в Москву собрался на службу. Мурза татарский поехал — побили…
   Татарин отвязал от седла мешок, молча кинул к ногам Степана.
   — Тут чего? — спросил Разин.
   — Мурза башка, еще мурза-сын башка…
   — Двое ехали, стало, на службу?
   — Еще сто татар на конях с собой вел.
   — А татары где?
   — Вон тут, — кивнул головой татарин. — Твоя слобода гуляют…
   Касимов был далеко впереди. Туда не дошли еще и самые удалые из атаманов, только отдельные смельчаки лазутчики пробирались в такую даль.
   — А кто тебе дал наше письмо? — спросил Разин.
   — Сказался купец, сам дальше поехал. Сказал, что другое письмо государю в Москву ты писал…
   — А-а! Знаю того купца, — кивнул Разин.
   Не доходя до Самары, один московский стрелец попросился пустить на побывку в Москву. Обещал, что поднимет Коломну и в самой Москве наделает шуму.
   Наумов не советовал его отпускать, страшился измены.
   — А что от него за измена? — спросил Степан. — Боярам расскажет, что мы всех бояр побиваем? И так им знатко, и мы того не таим. Извет напишет, что к нам города с хлебом-солью выходят! Не жалко, не тайность!.. Пускай идет.
   И вот с пути отпущенного стрельца, из Касимова, пришла сотня татар, вот пригнали коней и привезли две головы поместных людей.
   — Ну, ныне крепись, воеводы! Скопили мы силушки грозной! — хвалился Сергей, принимая вновь прибывающих людей.
   — Сергей Никитич! — окликнул его воротный казак, входя в бывшую земскую избу Симбирска, которую звали теперь войсковой избой. — Из Астрахани какая-то конная сотня пришла. Пускать ли в ворота?
   Воротными в тот день стояли бывшие царицынские стрельцы, которые не знали ни астраханцев, ни донских казаков и не решались сами впустить прибылых.
   Сергей вскочил в седло и поскакал к городским воротам. Он взглянул на прибывших и вскрикнул от удивленья:
   — Прокоп заявился! Здорово, Прокоп! Тебе бы в челне подобало с сетью, ан ты в седле атаманом.
   Сергей давно уже знал, что рыбак по убожеству не сидел никогда в боевом казачьем седле, хотя говорили, что как-то в стычке с азовцами на воде он проявил довольно отваги.
   — Здоровы, донские! — приветил и остальных Сергей. — Эге, Никита! Здоров, Петух!.. Ваня Скалицын! Гриша! Федюнька! Алеша Чуницын! Давно бы к нам! — воскликнул Сергей, узнавая в прибывшей сотне знакомые лица донских казаков. — Заезжайте, ребята. Воротный, впускай казаков. Ну, как там в Астрахани, Василий Лавреич? Неможет бедняга? — расспрашивал Сергей, который только заочно, из чужих рассказов, знал Уса, но по чужим рассказам его полюбил и жалел, что сам не видел его в глаза.
   К городским воротам прискакал и Наумов.
   — Серега, отдай донских мне, — обратился Наумов к Кривому.
   — Чего ж их тебе не отдать! — усмехнулся Сергей. Он чувствовал недружбу к себе Наумова и был доволен, что может ему угодить.
   Наумов любил Дон, любил донских казаков, и только донские казались ему настоящими воинами.
   — Да как ты, Прокоп, снарядился?! — удивленно и радостно расспрашивал Наумов Горюнова.
   — А что же, Степан! Не лыком и я шит. Ей-пра!.. Времена-то какие! Ты не смотри, что я порченый. Ныне безрукие и безногие встали за правду…
   Окружение Разина составляли разные люди: крестьяне, стрельцы и посадские, яицкие и запорожские казаки, а донцы, которые были в начале похода основой войска, теперь представляли собой далеко не главную часть. Потому Наумов был особенно рад взять себе под начало новую донскую сотню, которая почти вся была из его родного Черкасска. Он считал, что в любой трудный час они будут надежней других казаков, если придется отдать свою жизнь за любимого им атамана.
   — А ты отколь сызнова к нам? — спросил у Никиты Наумов, заметив его в сотне Прокола.
   — Что же мне, в Астрахани татар обучать мушкетной пальбе да мужиков сноровляти к копью, а самому пропадать? Ведь я молодой, и казацкая удаль во мне играет: сам в седло захотел да в битву! — сказал Никита Петух.
   — А что же ты так-то, простым казаком? Тебе бы в начальных людях. Ведь ратный строй смыслишь, в битвах бывал…
   — Атаман невзлюбил меня за Тимошку, — напомнил Никита Наумову. — Вот перстень дал сам, а на глаза не велел попадаться. Кручинится дюже батька. А я и так со боярами подерусь! Что мне в начальных?! С Прокопом мы дружно живем…
   — Ну, живи. В добрый час, я скажу про тебя Тимофеичу, что ли?
   — Не надо! — скромно остановил Никита. — Опять по Тимошке Кошачьи усы затоскует, кручиниться станет. Пусть позабудется лучше… Я и так послужу…
   Оставшись «вдовцом», Никита скучал. Ему невтерпеж было мирно сидеть в тихой Астрахани, обучать пищальному и мушкетному бою «новоприборных». Он продал дом, где недолгие дни прожил с Марьей, и купил у татарина пару коней.
   «Разгуляться, что ль, в сече, хоть саблею намахаться… За Тимошкину душу помститься!»
   Запрет Степана попадаться ему на глаза не страшил Никиту. Он был уверен, что среди множества разных людей атаман его не приметит.
   Никита был от души привязан к Степану, к его великому делу. Он любил и жалел Тимошку, хотя ни на миг не подумал, что Кошачьи усы попал к палачам по его вине. Никита не почитал за беду и то, что дважды украл атаманские деньги. Что деньги! Но то, что он сам изменил было атаману, остался в стрельцах из-за Марьи и не вернулся в Яицкий город с вестями, — вот это он почитал за великий грех и хотел его искупить своей верной службой. Он утешал себя тем, что после с Чикмазом поднимал за Степана Астрахань, что дорвался, убил воеводского брата, князя Михайлу, но понимал и сам, что все-таки это не искупление, хотя среди казаков уже шла про него молва: разинцы почитали его удальцом и любили…
   И как раз в эту пору, когда Никита совсем собрался на Волгу, в Астрахань с Дона пришла понизовская станица, набранная Прокопом Горюновым. Никита пристал к ней…
   С Прокопом Никита был знаком раньше: два года живя в работниках у атамана Корнилы, Никита однажды провинился в том, что спьяну проспал целый табун атаманских коней и их отогнали ногайцы. Никита знал, что атаман за этакий грех с него слупит с живого шкуру. Он сбежал и засел в камышах на Дону. Там он и встретился с «порченым» рыбаком Прокопом. Их встреча была необычна: во время лова, в челне, Прокопа схватил припадок. Он бросил весла, повалился на дно челна и бился в корчах с пеной у рта, а челнок несло по течению Дона, к азовцам. Никита заметил его, кинулся вплавь из камышей в сентябрьскую жгучую воду, достиг челна и затащил его в камыши. Он ухаживал за Прокопом, пока тот очнулся. За то Прокоп, считая его спасителем от турецкой или ногайской неволи, целую зиму скрывал у себя Никиту, кормил его, приодел в теплое платье и перед самым походом Степана отправил его в верховые станицы…
   Теперь, пристав к сотне Прокопа, Никита как-то, в нетрезвый час горькой тоски, за чаркой рассказал Горюнову о своей окаянной присухе, стрелецкой вдове.
   — Сгубил я ее, а теперь мне своей головы не жалко, под первую саблю пускай попадет — все едино! — с отчаянием сказал он.
   — Не в бабе единой утеха, — ответил Прокоп. — Есть слава на свете, почет, богатство, вино золотое. Забудешься, паря, ей-пра, позабудешься!.. Вот разживешься добришком, воротишься на Дон, и сыщем тебе казачку… Ей-пра!.. Ты только дружбу со мной не теряй.
   Возле бочонка донского вина повелась у Прокопа дружба и со Степаном Наумовым, и под хмельком Наумов как-то раз рассказал Прокопу про атаманскую полюбовницу, которая прежде просилась на плаху, за мужем, а ныне живет с Разиным, не боясь греха и позора.
   Прокоп догадался, что это и есть пропавшая жена Петуха.
   «Вот и друга нашел я себе в атаманском стане! — подумал он. — Таков, как Никитка, казак всласть помстится за бабу!»
   — А что, Никитушка, кабы нашел ты венчанную свою в полюбовницах у другого? Кабы жива была, не утопла бы в Волге, а к разлюбезному от тебя убежала? — как-то спросил Прокоп.
   Никита мутными, хмельными глазами поглядел в лицо рыбака и побелел.
   — Обоим тогда конец! — хрипло сказал он. — Да ты не балуй! Отколе ты взял свою враку?! — схватив Прокопа за грудь, без голоса выкрикнул он.
   — Тише ты, дура! Так я спросил. Отколе мне ведать, когда я в глаза ее видеть не видел! — отозвался рыбак.
   Но с этого часа муки новых сомнений стали терзать Никиту…

 

 
   Сотня удалых молодцов с саблями и мушкетами, везя на тройке бодрых коней чугунную пушку, а позади пушки — ядра и порох, подскакала к Симбирску. Пышный белый бунчук развевался рядом с их атаманом, разодетым в дворянское платье. Странно было только одно, что, вместо пик, при седлах у них были косы, торчавшие за спинами, да и бунчук был какого-то необычного, затейливого вида, словно бы не из конских волос. Все кони под ними были самой отборной стати, на зависть донским казакам, а сами воины — один одного могучее.
   — В добром ли здравье, Степан Тимофеич? — независимо произнес их атаман, спешившись перед Степаном, который вместе с Наумовым осматривал стены Симбирского острожка, выбирая место для нового приступа. — Михайлой Харитоновым я зовусь. Старика к тебе слал с боярским приказом о сборе дворян в Москву. Князей Одоевских вотчины мы, верводелы. Зато и бунчук у нас не конский — пеньковый.
   Разин вспомнил и мужика «князей Одоевских вотчины», от которого услыхал про Василия Уса, и старика, который принес от Михайлы царский призыв к дворянам.
   — Давно уж слыхал про тебя, Михайла. Мне тебя принимать подобру. Расскажешь мне обо всем, что творится в Нижегородчине.
   Окончив свои дела с Наумовым, Степан принял Михайлу в своем атаманском доме.
   — Ну, сказывай, как там нижегородский народ?
   Михайла развел руками.
   — Народ ведь кипит, Степан Тимофеич! Лиха-то беда начать, а как положил начало, то дальше конец уж завьется веревочкой, было бы к чему присучить! Лишь наша вотчина встала да в лес пошла, как тотчас за нами по всем соседним уездам стали вставать на бояр: князя Черкасского, Долгорукого, Безобразова люди повстали. А как услыхали, что ты на Волге, — и вовсе все загорелось. День и ночь идут атаманы. Теперь у нас в уезде пушек с пятнадцать, пороху, ядер — сколь надо, сабли, пищали. Мы дворян побивали в лесах, а ратных людей, кои с ними шли, мы к себе добром зазывали. Теперь у нас ратных бывалых людей не менее ста человек. Засеки строят такие, что воеводам впору… Мурашкинцы, лысковцы к нам пристали. От них воеводы вбежки убегли в Арзамас. Будники с будных майданов повсюду встают воевать на бояр. Ведаешь ты, что под Нижним творится?! Народ по дорогам идет, как все равно в пасху на богомолье, да все с ружьем — у кого косы, пики, рожны, а у тех и пищали и бердыши, а чуваши да черемиса — те с саадаками да со стрелы… Ну, тьмы народу!
   — Куды же идут?! Прямо Нижний, что ли, собой воевать? — спросил Разин.
   — Перво малые города воюют, дворян изводят по вотчинам, приказчиков да всяких господских собак побивают и вешают, будны майданы громят и жгут, а там и к большим городам бог поможет! Прежде страшились вставать: попы говорили — мол, грех. А ныне, когда узнали, что сам государь тебе указал побивать бояр и царевич к тебе приехал, да сам патриарх с тобою идет, то теперь уж никто не страшится. Ныне к Павлову перевозу два атамана пошли, повели тысяч пять народу. Сказывают, на нас дворяне идут из Владимира, те атаманы через Оку их не пустят. А я вот к тебе, Степан Тимофеич. Мужики ко мне приходили — в Касимов зовут, в Тамбов, во Владимир, в Муром. Я мыслю: нам рано туда. Перво надо по сей стороне Оки привести все в покорность, потом уж в заокские земли. Как ты укажешь?
   — Разумно мыслишь. Нечего лезть за Оку до времени. Побьют там — да только! — сказал Наумов.
   — Вот корсунски мужики по дороге звали. Похватал у них воевода лучших людей. Не выручим, то показнит. Я ныне на Корсунь хочу. А далее — куды ты укажешь, Степан Тимофеич?
   — Иди пособляй Корсунь, — согласился Степан. — А что тебе у себя под Нижним не усиделось? Сам говоришь — как в котле все кипит. Чего ж ты оттуда ушел?
   Михайла усмехнулся.
   — Там не воюют покуда. А у нас больше сердце не терпит ждать ратных людей на себя. Тебе послужить хотим, побивать бояр…
   — Ну, служите, Михайла. Ныне на Корсунь иди, а далее шел бы ты в Пензу. Послал я туды атамана, ан вести нет. Людей я тебе не дам, ты и сам наберешь…
   — Наберу, атаман. Да ты лишь скажи: по многу ли брать людей? С сохи али с дыма?[36]
   Это был новый вопрос. До сих пор войско сбиралось из тех, кто шел в него сам, по желанию. Кто пристал своей волей, тот и казак.
   Крестьяне привыкли нести повинности по-иному: служба у Разина была для них тоже «царской» повинностью. Михайла, как и другие крестьянские атаманы, считал, что общее дело борьбы с боярством должно делать сообща, всем крестьянским миром, поровну оставляя людей для крестьянских работ, поровну забирая в войско: с сохи или с дыма.
   Разин не подал вида, что этот вопрос застал его врасплох.
   — С дыма по казаку, — сказал он, тут только представив, какое бессчетное множество люда со всей Руси пойдет в его войско, если он станет сбирать по человеку с дыма.
   — А косы пошто у вас? — прощаясь с Михайлой, спросил Разин. — Али мушкеты да сабли худая справа?
   — Мы ведь с косами перво повстали, Степан Тимофеич! Косами мы и мушкетов, и сабель, и пушек добыли. Пошто нам кос отрекаться! — сказал Харитонов. — Нам ведь народ подымать на бояр, — пояснил он. — Инраз мужики говорят: «Вам ладно с добрым ружьем идти на бояр, а нам с чем вставать? И рады бы встали, да не с чем». А я им на отповедь: «И мы не с мушкетами шли! Вот с маткой-косой починали! Матка-коса нам всего накосила!»
   — Разумный ты атаман, Михайла, иди в добрый путь! — сказал Разин. — Отписки нам посылай почаще…
   Войско Разина стало уже не то, каким вышло с Дона. Теперь в нем было довольно всякого люда. Донские едва составляли его десятую часть. Когда Степан созывал на совет есаулов, то своих донских среди них было почти что не видно. Донцы не могли примириться с этим. Их голос делался глуше и глуше: в походных делах решалось все по «мужицкой» подсказке.
   — Степан Тимофеич, а что нам держать все войско вкупе? — как-то сказал не без задней мысли Наумов. — Пора посылать атаманов — пусть сами приводят тебе города в покорность.
   — Куды ж ты собрался походом? — спросил Степан.
   — Я от тебя никуды. Где ты, там и я, Тимофеич. Мое дело — тебя боронить от всякого худа. Был бы Иван Черноярец, и я бы во всем на него положился, а ныне верней меня нет человека, — ответил Наумов. — Я мыслю, батька, можно мужицкие силы слать по уездам, крестьян подымать. Вот ты полюбил есаула Максимку — красавец таков, Иван-царевич из сказки — да полно! Давно уж Максимка тоскует — все хочет сам на бояр ударить. Чего его не послать?! Он, мыслю, удал…
   Степан покачал головой.
   — Он сказывал — хочет идти Нижегородчину побивать. А мне пошто так далеко вперед глядеть? Пустил вон я Федорова с мужиками из-под Саратова в Пензу — доселе все слуха нет… Жалко будет, коли Максим пропадет.
   — Вся земля нам навстречу встает, батька. Пошто пропадать Максиму? — возразил Наумов. — Мужики земляков уважают. Я приду с войском под Нижний — и столь не сберу мужиков, как Максим без войска подымет… Я бы слал нижегородского атамана под Нижний, тамбовского — под Тамбов: кто откуда!
   Степан отпустил Максима в Нижегородчину, наказав ему каждый день слать отписки о том, как воюет и сколько набрал нового войска…
   Не прошло и недели после ухода Максима, Наумов ворвался к Степану радостный.
   — Степан Тимофеич! Максимка Алатырь пожег. Воевода-то, князь Урусов, от него в Арзамас убежал!.. Ныне Максимка далее пошел, а нам шлет отписку!
   Наумов с хитростью говорил Степану о высылке атаманов, желая избавить войско от засилия «мужиков». Когда Степан согласился, Наумова стала мучить совесть. Он не верил в то, что «мужицкие» атаманы сумеют без казаков воевать. Получив от Максима Осипова письмо, он был счастлив сказать Разину, что его затея увенчалась успехом…
   — Бежал воевода, Степан Тимофеич, а Максимка нам пишет, что ныне на Нижний пошел. Как вышел, то с ним всего только с тысячу было, а ныне он пишет, что войска его тысяч пять! Вот тебе и мужик!
   — Ищи, тезка, еще атаманов удалых, кого посылать по уездам, — сказал Степан. — Барятинский, верно, воротится снова сюда, под Синбирск. Надо навстречу ему послать до самой Казани, чтобы все у него по пути горело, чтобы, прежде чем он сюда доберется, его атаманы наши повсюду били. Синбирский острожек мы в день не возьмем. Надо, чтобы на выручку под Синбирск не могло подойти ниоткуда дворянское войско.
   — Да что ж, Тимофеич, ведь что ни день, то приходит народ из ближних уездов. Тех и слать, кто откуда родом. Всю местность ведают и биться станут «за домы свои», как царь написал дворянам. А за домы-то люди станут крепче стоять. На неделе к нам много сошлось чувашей, свияжских татар, черемис. У всех свои атаманы. Я мыслю для выучки им казаков подбавить да астраханских стрельцов, и пусть строят засеки по дорогам да бьют дворян по пути к Синбирску.
   Симбирские кузни грохотали. Волжский белый туман мешался с кузнечным дымом. Разин готовился к решающим приступам на Симбирский острожек. Город был почти неприступен. Если бы не сами жители, его бы не взять и в год, но взять острожек было еще труднее. Разин знал, что в острожке всего лишь один колодец, в котором только на четверть аршина воды, что там почти нет запасов пищи. Каждый день осажденным было тяжелее держаться в осаде. Он взял бы их просто измором, но время не ждало.