Страница:
И вдруг казавшееся до тех пор безжизненным тело, подтянутое на самый верх мачты, задергалось, трепеща всеми членами…
Звуки музыки оборвались. Люди ахнули. Князь Семен только тут оглянулся назад и отшатнулся от того, что увидел. Это была казнь юноши, до полусмерти замученного пытками, юноши с огромной, распухшей, вздутой, как тыква, искалеченной головой, со срезанными ушами и носом и будто нарочно приклеенными торчащими кошачьими усиками…
Последнее содрагание пробежало по телу несчастного, вызывая жалость в сердцах всех, кто мог его видеть.
— Изверги! Дьяволы! — крикнул, не выдержав, кто-то из ратных людей на одном из ближних насадов.
— Вам самим так качаться! — воскликнул второй. Офицеры забегали по палубам этих стругов. Размахивая плетьми и тростями, они разыскивали виновных. Но роптал уже весь караван. Гул стоял над стругами, как в ульях. Многие ратные люди сдернули шапки с голов, не тая от начальных жалости и сочувствия.
Молились и громко роптали также в толпе горожан, скопившейся у городской стены.
— Эк сердечного истерзали! Вот мук-то принял за нас!
— Молодой! Чай, матке-то с батькою безутешно будет!
— А может, жене!
— Батька к нам его послал! — уверенно выкликнул кто-то.
— Самого атамана сынок! Бедня-ага! Да как же ответ-то дадим за него!..
— Не нам отвечать — воеводам!..
— Эй, брат-цы-ы-ы-и! Гляди, как зверье человеков мучи-ит! — послышался крик над Волгой.
— Кто кришаль? Кто кришаль?! — заметался немец начальник по палубе.
— Вон тот на мачте и сам кричит пуще всех!..
Князь Семен сбежал со струга на берег. Тревожный и взбудораженный, подскочил к воеводе.
— Пошто ты, боярин, повесил его на корабль? — спросил он, едва сдерживая негодование и ненависть.
Ратный человек, проведший всю жизнь в среде ратных людей, он знал отвращение воинов к казни и понимал, что зрелище казни бесчеловечно замученного пытками разинца лишь обращает сердца народа против бояр.
Но Прозоровский словно не слышал Львова. Сидя в седле, он подъехал ближе к берегу и поднял руку.
— Стрельцы! Люди ратные! — крикнул он. — Воровской подсыльщик народ призывал присягу и верность нарушить. И указал я его на мачте повесить ворам в острастку, чтобы видел вор Стенька, что вы государю любительны и присяге верны…
Стрельцы молчали.
— А вора того на мачте держать и в бою с ворами. С мачты его не снимать. Таков мой указ.
— Ты боярин! Тебе-то с горы видней! — дерзко крикнули с одного из насадов.
— С богом, ратные люди! Победы и одоления вам над врагами державы и государя! — сказал Прозоровский.
И все промолчали.
— Вздынай якоря-а-а! — закричал голова, чтобы не было так заметно молчание стрельцов в ответ воеводе. — Весла в во-оду-у!..
Князь Семен только махнул рукой и по сходням взбежал на струг.
Еще раз прощально ударили пушки. Эхом откликнулся с рейда «Орел». Весла насадов взметнулись и разом ушли в воду.
Караван боевых судов вышел в волжский поход с развернутым знаменем, с иконою впереди и с трупом казненного юноши на мачте переднего струга. На истерзанное тело, одетое в золотистого шелка рубаху, был накинут голубой парчовый зипун нараспашку, и на кончики вспухших, сожженных углями ног, в злобную насмешку над мертвым, палачи напялили зеленые сафьяновые сапожки. При последних судорогах несчастного один сапог сорвался и упал возле мачты. Он так и остался лежать ярким зеленым пятном под утренним солнцем. Ветер трепал голубые полы разинского зипуна, знакомого астраханцам.
Звуки музыки оборвались. Люди ахнули. Князь Семен только тут оглянулся назад и отшатнулся от того, что увидел. Это была казнь юноши, до полусмерти замученного пытками, юноши с огромной, распухшей, вздутой, как тыква, искалеченной головой, со срезанными ушами и носом и будто нарочно приклеенными торчащими кошачьими усиками…
Последнее содрагание пробежало по телу несчастного, вызывая жалость в сердцах всех, кто мог его видеть.
— Изверги! Дьяволы! — крикнул, не выдержав, кто-то из ратных людей на одном из ближних насадов.
— Вам самим так качаться! — воскликнул второй. Офицеры забегали по палубам этих стругов. Размахивая плетьми и тростями, они разыскивали виновных. Но роптал уже весь караван. Гул стоял над стругами, как в ульях. Многие ратные люди сдернули шапки с голов, не тая от начальных жалости и сочувствия.
Молились и громко роптали также в толпе горожан, скопившейся у городской стены.
— Эк сердечного истерзали! Вот мук-то принял за нас!
— Молодой! Чай, матке-то с батькою безутешно будет!
— А может, жене!
— Батька к нам его послал! — уверенно выкликнул кто-то.
— Самого атамана сынок! Бедня-ага! Да как же ответ-то дадим за него!..
— Не нам отвечать — воеводам!..
— Эй, брат-цы-ы-ы-и! Гляди, как зверье человеков мучи-ит! — послышался крик над Волгой.
— Кто кришаль? Кто кришаль?! — заметался немец начальник по палубе.
— Вон тот на мачте и сам кричит пуще всех!..
Князь Семен сбежал со струга на берег. Тревожный и взбудораженный, подскочил к воеводе.
— Пошто ты, боярин, повесил его на корабль? — спросил он, едва сдерживая негодование и ненависть.
Ратный человек, проведший всю жизнь в среде ратных людей, он знал отвращение воинов к казни и понимал, что зрелище казни бесчеловечно замученного пытками разинца лишь обращает сердца народа против бояр.
Но Прозоровский словно не слышал Львова. Сидя в седле, он подъехал ближе к берегу и поднял руку.
— Стрельцы! Люди ратные! — крикнул он. — Воровской подсыльщик народ призывал присягу и верность нарушить. И указал я его на мачте повесить ворам в острастку, чтобы видел вор Стенька, что вы государю любительны и присяге верны…
Стрельцы молчали.
— А вора того на мачте держать и в бою с ворами. С мачты его не снимать. Таков мой указ.
— Ты боярин! Тебе-то с горы видней! — дерзко крикнули с одного из насадов.
— С богом, ратные люди! Победы и одоления вам над врагами державы и государя! — сказал Прозоровский.
И все промолчали.
— Вздынай якоря-а-а! — закричал голова, чтобы не было так заметно молчание стрельцов в ответ воеводе. — Весла в во-оду-у!..
Князь Семен только махнул рукой и по сходням взбежал на струг.
Еще раз прощально ударили пушки. Эхом откликнулся с рейда «Орел». Весла насадов взметнулись и разом ушли в воду.
Караван боевых судов вышел в волжский поход с развернутым знаменем, с иконою впереди и с трупом казненного юноши на мачте переднего струга. На истерзанное тело, одетое в золотистого шелка рубаху, был накинут голубой парчовый зипун нараспашку, и на кончики вспухших, сожженных углями ног, в злобную насмешку над мертвым, палачи напялили зеленые сафьяновые сапожки. При последних судорогах несчастного один сапог сорвался и упал возле мачты. Он так и остался лежать ярким зеленым пятном под утренним солнцем. Ветер трепал голубые полы разинского зипуна, знакомого астраханцам.
Черный Яр
Царицынские жители сами сумели взять башню, в которой заперся воевода с ближними.
Воеводу, приказных и московских стрельцов, захваченных в башне, привели на расправу к Разину.
— Мне на что воевода, царицынски люди?! Вы сами с ним что хотите творите…
— Они, батька, сколько людей побили — из башни стреляли! Мы в воду его.
— А мне что! Сам замесил — сам и выхлебал! — сказал Разин, махнув рукой.
Толпа поволокла воеводу и его приближенных к берегу Волги. Притащили большие мешки, сажали начальных людей в мешки и кидали в воду.
На другое утро царицынские пришли проститься к Степану. На площади перед приказной избой собрали, казацким обычаем, круг, выбрали в атаманы старосту царицынских кузнецов.
Новоизбранный атаман явился к Степану. Он был в кожаном запоне и рукавицах, коренастый, с окладистой русой бородой, без шапки, только узенький ремешок через лоб подхватывал седоватые кудрявые волосы. Вместо атаманского бруся — в руках кузнеца кувалда в полпуда.
— Какое дело для войска укажешь городу, батька? — спросил он. — Может, ружье какое исправить? Ко всякому делу найдешь людей. И кузни у нас не хуже ваших донских.
В кузнях Царицына загремели молоты.
— Ишь, стучат! — говорил Разин. — Чай, слышно у нас на Дону! Мыслю, теперь приберутся еще казаки…
В самом деле, что ни день текли толпы людей с Дона, с Хопра, Медведицы, из Слободской Украины — из-под Чугуева, Белгорода, Оскола…
— Теперь хоть и грамоту вовсе забыть, и письма писать ни к чему. Сам народ разнесет о нас слухи! — говорил Еремеев.
У царицынских городских ворот стояли воротные казаки. Службу несли строго: в город пускали после расспроса, поодиночке. Вновь прибылым ватажкам был атаманский указ становиться по берегу Волги.
На несколько верст вдоль реки дымились костры, стояли шатры, паслись кони, и всюду шел торг.
Казачьи разъезды вышли в верховья, отрезали весь уезд, никого не выпускали на север, к Камышину. Пришлых камышинцев спрашивали, каковы у них слухи. Там ничего не знали о взятии Разиным царицынских стен. Хотя видели, как по Волге прошли струги московских стрельцов, и слышали в низовьях пушечный бой, но были уверены в том, что все-таки сила стрельцов, прорвавшись мимо бугра, ушла в Астрахань.
Из Астрахани и Черного Яра проходили отдельные ладьи. Казачьи заставы их пропускали в верховья, к Царицыну, но дальше дорога для них была закрыта.
Пришедших поодиночке, всех, кого можно было заподозрить как воеводских подсыльщиков, допрашивали разинские войсковые есаулы.
Один из отерханных волжских ярыжек, по виду бурлак, потребовал, чтобы его отвели к атаману.
— На что тебе атаман? Я и сам войсковой есаул, — ответил ему Еремеев.
— Плохой есаул, когда старых знакомцев не хочешь признать. Батька лучше признает! — с усмешкой ответил бродяга.
Еремеев вскочил с места и бросился обнимать его.
— Федор Власыч! Отколе! Какой судьбой? Что с тобою стряслось?.. Ой, бедняга, да как тебя скрючило! Не в застенке ли был? Идем, идем к батьке скорее. Вот рад-то будет!.. Постой, да что ж ты в экой одежке? Аль для тебя, есаул, не найдется цветного платья?!
— Идем так. Батьку видеть хочу, а платье там после. Дорого, что до вас дошел, тут я дома.
Разин тоже не сразу узнал яицкого есаула Федора Сукнина.
— Да кто же с тобою так натворил, Федор Власыч? Неуж астраханские воеводы? Вот я им ужо, — сказал Разин, обнимая товарища по славному персидскому походу. — Скидывай все, бери мой кафтан да что хошь выбирай там из платья, на что падет глаз… Ты ведь брат мне, Федор. Митяй, расстарайся вина подобрей, виноградные Власыч любит…
Скинув свои отрепья, Сукнин искупался в Волге, переоделся в атаманское добро и выглядел почти прежним, если не считать седины, посеребрившей усы, бороду и виски, да еще того, что в глазах, вместо прежних веселых брызг довольного жизнью бражника, горели золотистые беспокойные огоньки.
Степан Тимофеевич его усадил на подушку в шатре, сам нацедил ему чарку темного сладкого вина, придвинул закуски.
— Пей, ешь да сказывай…
— Недолог, батька, рассказ, — начал Федор. — Из Астрахани ты — на Дон, а я — к себе в Яицкий городок. Пришел, поселился. Жена была рада. Мишатка — чай, помнишь его — за год возрос, что не узнать. Соседям устроил я пир и новому есаулу, а стрелецкому голове — в особину; на пиру ему два перстня с алмазами подарил да бухарский рытый ковер. Он кафтан еще захотел парчовый. Пропадай, не жалко, лишь дал бы в покое жить!.. Он меня обнимал, целовался. Казачка, моя, Настасьюшка, в церковь пошла, — протопоп ей мигнул, говорит: «Скажи казаку, что бога он обделил». Я разумею: и поп — человек. Ну — шубу ему с бобрами да добрую шапку, поповнам трем — по колечку. Попадье — таков шелковый плат, что сроду она не носила. Два было ровных; один своей Насте оставил, второй — протопопице… Ну, еще набежали людишки — подьячий, два сотника, целовальник кабацкий — что ни собака, то кус… Нате, жрите, не жалко!..
— Побил бы им рожи да гнал! — воскликнул Наумов.
— И гнал бы, Степан, коли жил бы тогда на Дону. А Яицкий город тебе — не казацкие земли. Пришлось давать. Да то не беда: пропадай добришко, самим бы жить!.. — Сукнин вздохнул. — Головиха увидела шелков плат в церкви у протопопицы да ровный у Насти. Зовет меня голова: «Жена моя хочет вот экий же плат». Говорю: «И рад бы душой, ан сам не умею делать. Один — протопопице да один — казачке своей, а более нету». Голова говорит: «Баба моя с потрохами меня сожрет». Я ему: ты, мол, ей телогрею парчовую на собольем меху поднеси. Была телогрея персидская. Отдал, черт с ней! Так, вместо спасиба, змеиха прислала Настюше сказать, чтобы шелковый плат не смела носить. Настя — помнишь небось ее — женушка с жаром: как в церковь идти — ничего иного не хочет, как на плечи шелковый плат… Приходит домой, смеется: головиха, мол, все позабыла на свете, из церкви ушла, от обедни… Ну, смех!.. Я: мол, Настя, пошто ее дражнишь… Надень, когда дома аль в гости, на что тебе в церковь… — Сукнин с горькой усмешкой махнул рукой. — Женское сердце!.. На рождество у заутрени головиха вдруг к Насте сама: пожалеешь, мол, баба, что плат не хотела отдать. Сама станешь молить — не приму! У Настюши аж сердце зашлось от ее посула. А я-то махнул рукой: все пройдет. На святках гости сидели в моем дому. Что пьянства, что шуму!.. Вышел в сумерки я поглядеть коней. Слышу; многие люди в ворота. Кричат: «Воровской атаман Федька тут ли? Государь указал его в Астрахань везть». Ладно. В конюшне висел у меня чекменек верблюжий. Я чекмень — на плечи, в седло, да и был таков. На пальцах три перстня носил: воротным стрельцам подарил их — да в степь! «Вот те, думаю, шелковый плат!» Неделю кружил — безлюдно… Увидал огонек. Я уж рад: пес, мол, с ним, хошь язычники будут — все люди! Мороз. Отогреться, поесть!.. И попал: угодил к ногайцам. Согрели, собаки, перво плетьми, потом к огню все же кинули, кобылятины дали горячей, какой-то шкурой собачьей прикрыли. Согрелся. Заснул. Проснулся. Под шкурой тепло. Потянулся — глядь, связан! Ну, сам виноват — к волку в зубы залез. Наутро на шею рогатку надели. Вертеть жернова… По-татарски я ловок трепать языком. Стали спрашивать. Я говорю: мол, покрал коня да убег. Как один засмеется. «Ты, говорит, сам большой атаман, на что тебе красти коней!» Признал, окаянный. «Твоя голова, говорит, золотая. Большой выкуп возьмем». А кто же, спрошаю, заплатит? «Ваш бачка заплатит. Стенька-казак брата в беде не покинет…»
— Разумеют ведь бриты башки! — перебил Наумов.
— Я баю: наш атаман ушел на Дон. А он мне: Дон, мол, не дальний свет! Ты пиши письмо, моли — выкупа слал бы, а мы с тем письмом доскачем. А я-то писать не хочу. Мыслю — сам безо всякого выкупа вырвусь. Они мне колодку на ноги. «Не напишешь, и хуже будет». Я — отказ. А они веревку под шею пустили, скрозь рогатку продели да через ножную колоду. Ноги свели с головой, а руки назад… Робята татарские бегают. Тот меня за ухо дернет, тот метит стрелой будто в глаз, а обиды большой не чинят — знать, им старшие заказали… Три дня, три ночи так крючили, а развязали — я сам не могу разогнуться: все жилки зашлись. Ломота-а!.. Один паренек тут пристал. Говорит: «Хочу в казаки. Коли я, говорит, тебе волю дам, ты возьмешь ли меня с собою?» Я ему говорю: «Нельзя взять. Казаки крещены». Он смеется. «Я так, говорит, хотел испытать, что ты скажешь. Иной бы соврал, чтобы волю добыть, а ты правду молвил. Так, стало, я тебе верить буду», И тут же пытает: «Когда я тебя на волю спущу, принесешь ли ты мне выкуп за ту послугу?» Говорю: «Принесу». Он время выждал, однажды ночью колодки мне сбил, веревку разрезал, рогатку снял, дал овчинный кожух, сапоги и коня привел. И ушел я по звездам… Прибрался к самому Яику-городку, да войти не смею. К рыбакам возле устья пристал. Говорят, что хозяйку и Мишку злодеи с собой увезли.
— Ну?! И Мишку?! — не выдержал Разин. — Куды ж они, дьяволы? Да на что им дите?!
— И я то не чаял! На что им казачка да малый!.. Других казаков увели, кто был с нами в походе, а семьи не тронули, нет, — все казачки, робята дома… Я света невзвидел! Каб знать, мне бы краше любая мука!.. Оделся я рыбаком — прямо в Астрахань. Время — весна. Ходил, бродил, нюхал — никак ничего не прознал, где их держат. Мидельцев тюремных видал, да ведь гол человек. Подарить бы приказных — дознаются разом. А нечем дарить!.. Прошка Зверев — пропойца там есть, воеводский сыщик — стречается раз и два. Того гляди схватит… Я затаился у верных людей, у стрельчихи вдовой. Прознал одно: сотник стрелецкий был Сидор Ковригин, что в Яицкий город за мной приезжал, он увез и Мишатку и Настю. Где сотник живет? Стал пытать и проведал, что сотник в Камышине нынче служит. Коня я проел. Решился: пешки во Камышин дойду… А тут слух, что ты вышел на Волгу. В верховья дороги нету. От воевод заставы стоят. Я между застав — и сюда…
— То и любо! — сказал Наумов. — Вышел в белый свет, а попал в родной дом!
Он обнял за плечи Федора.
— Кого же ты, Федор, хочешь себе под начало? — спросил Разин. — Хочешь, тебе слободских казаков отдам? Их сот пять прибралось — все больше черкасы…
— Прости, Тимофеич, — возразил Сукнин. — Я перво в Камышин пойду, Ковригина-сотника дознаваться. Ведь жена и дите у меня пропали! Их найду и тогда ворочусь.
— А как ты в Камышин пойдешь? Ведь тебя там схватят! — с насмешкой сказал Степан.
— А я, батька, купцом! Товаров каких прихвачу! Воротных там подарю кой-каким добришком…
Разин захохотал.
— Ну, ты скажешь ведь, Федор, как насмех!.. Да неужто мы не на Волге?! А ты — как в чужой стороне! Надо тебе — и бери Камышин. Подумаешь, город велик! Сот пять прихвати с собой казаков. Сотника стрелецкого призовешь к себе — будет без шапки стоять, бить поклоны. Не скажет — и шкуру дворянску с живого спускай! А Камышин нам надобен — не напрасно возьмешь!..
Сукнин ошалело глядел на Степана.
— Эх, батька! Сердце в тебе ведь какое, Степан Тимофеич! — растроганно вымолвил он наконец.
Два десятка разинцев, переодетые в кафтаны московских стрельцов, уже совсем вечером постучались в ворота Камышина. «Кто таковы?» — «Московские стрельцы вам в подмогу. Воры на Волге воруют. Нас голова Лопатин прислал у вас тут стоять».
Вызвали к воротам стрелецкого сотника.
— Ты, сударь, меня, мужика, прости. Голова тебя сам не ведал, как величают, — поклонился стрелецкий десятник.
— Чего же он мало прислал вас?
— Наше малое дело, ить он голова — ему ведать. В Царицыне много оставил да в Черный Яр послал сотни две…
— Дурак у вас голова, — рассердился сотник. — Наш Камышин ведь ключ к понизовью. Не дай бог, нас воры побьют, тогда и Царицын и Астрахань будут без хлеба!
— Нас не побьют, мы московски! — откликнулся стрелецкий десятник.
— Похвальбы в вас, московских, много! Идите. Утре вас по домам поселю, а покуда и тут, в караульной избе, заночуйте.
Их впустили в ворота. И едва наступил рассвет, как пятьсот казаков уже были в городе и сотник без шапки стоял перед Федором.
— Хозяйку твою и сына не я увез. Я Лушников, не Ковригин. Сидор Ковригин по воеводску указу сошел со своей сотней на низ, в Черный Яр. А я, сударь мой атаман, никого не обидел. Да ты хоть стрельцов спроси!
Федор спросил камышинских стрельцов, вызвал посадских. Про сотника не сказал худого никто.
— Ну, живи, коли так, — сказал Федор. — А буде измену какую затеешь, стрельцов сговаривать к худу учнешь — и побьют тебя насмерть.
Федор оставил в Камышине сотню своих казаков. Жители города выбрали между собой атамана и есаулов, обещались держать заставы, ловить воеводских подсыльщиков и давать обо всем уведом в Царицын.
Сукнин возвратился к Разину.
— Город взял, а своих не нашел, — сказал он.
— Беда боярам, когда ты по всем городам так пойдешь своих Настю с Мишаткой искать! Дорого воеводам дадутся казачьи семейки! — невесело усмехнулся Разин. — Что ж, теперь у тебя нетерпежка на Черный Яр?
— В Черный Яр я хочу, Тимофеич, — с угрюмым упорством сказал Сукнин.
— Нам с тобой по пути ныне, Федор. Поймали в степи гонцов к голове Лопатину от астраханского воеводы. Идут на нас сорок насадов. Я мыслю, должны они завтра дойти до Черного Яра. По Волге нам прежде них теперь не поспеть, а ты на конях ударь со степей по Черному Яру.
И тотчас Сукнин, Еремеев, Серебряков, Чикмаз с пушками выступили в конный поход.
В Царицыне Разин оставил «десятого казака», отобрав десятую часть казаков у каждого из своих есаулов.
Степан Тимофеевич, Василий Ус и Наумов вышли по Волге на многих стругах и челнах. Алеша Протакин и Боба конные двигались между Ахтубою и Волгой.
С самых времен царя Ивана Васильевича Нижняя Волга еще не видала такого большого войска. Атаман указал отоспаться, чтобы ночью идти и не жечь огней, потому что костры такого людного стана отразились бы заревом в темном ночном небе и дали заранее весть астраханцам…
Федор Сукнин с товарищами окружили деревянные стены Черного Яра, сразу захватили все ладьи и челны, что лежали на берегу и стояли у пристани на приколе. Ладьи и челны, тотчас наполненные казаками, ушли в камышистые заливчики у противоположного берега. Далеко в степь в сторону Астрахани проскакали разъезды. Там залегли казацкие заставы, и только лишь после этого утром казаки вошли в город. Черноярцы не бились с ними. Стрелецкий голова, увидав, что стрельцы перешли на сторону разинцев, переодетый хотел убежать в Астрахань, но его поймали, посадили в мешок и бросили в Волгу.
Тотчас с раскатов крепости на волжскую сторону были наведены пушки. Волга была в тумане. Когда рассеялся волжский туман, город открылся на крутом берегу, спокойный и сонный под жарким июльским солнцем. Колокола звонили к обедне, мирно перекликались между собой петухи, по стенам лениво бродили сторожевые. Караульные торчали и на бревенчатых вышках, поставленных по стенам для дозора.
Кто мог думать, что под этой мирно дремлющей волжской гладью всего три часа назад погиб черноярский голова?! Как было узнать, что за этой стеной в караульной избе сотник Ковригин валяется на коленях перед Федором Сукниным!
Ковригин признался Федору, что воевода ему не давал указа везти с собой в Астрахань Настю и Мишку. Он признался, что их увезти надумал сам вместе с яицким головой, что за увоз их он получил от головы подарки да еще голова послал с ним богатый посул астраханскому воеводе, чтобы тот не пустил Настю с мальчиком обратно на Яик. А прежде чем отправить их в Астрахань, голова сам дознавался у Насти плетьми, куда делся Федор, где он скрывается и где спрятал богатства, привезенные из персидского похода.
Сотник клялся, что он не знает, куда Прозоровский девал семью Федора.
Сукнин перетряс все в доме у сотника и нашел у него свой ковер, вывезенный из Персии, два серебряных кубка, парчовый кафтан и даренную Разиным саблю.
Сотник в мешке пошел на дно Волги…
— Камышин взял, Черный Яр одолел — и астраханские ворота с вереями повыбью, а Настю с Мишкой найду! — упорно сказал Сукнин.
Караван астраханских насадов на веслах шел к Черному Яру. Над опаленными зноем волжскими берегами в мутном небе парили орлы, карауля сусликов и степную птицу. Над камышами и над водой, потрескивая трепещущими крылышками, носились тысячи голубых и зеленых стрекоз. Охотясь за ними, рыбы стаями прыгали из воды и, бултыхаясь обратно, широко по реке разгоняли круги. Стремительные чайки ныряли в воздухе, почти касаясь зобами сверкающей ряби течения. Из степной травы летел над волжской гладью безумолчный треск кузнечиков… Июльское солнце растапливало корабельную смолу, и запах ее висел над караваном. Изредка знойный верховой ветер тяжело проносил по всему каравану густую струю зловония. Тогда взгляды людей обращались к переднему стругу, где на мачте качался обезображенный труп молодого разинца.
За шесть дней под палящим солнцем мертвая распухшая голова почернела, и запах тлена разливался вокруг тела несчастного юноши. На остановках каравана вороны не раз собирались на берегу и вились над стругом, чуя поживу. Но стрельцы поднимали по ним пальбу из пищалей и из мушкетов, отгоняя гнусную птицу. И никто из начальных людей не удерживал их от стрельбы.
— Князь-воевода, вели убрать мертвое тело с мачты, — обратился к князю Семену стрелецкий сотник. — Смущает оно стрельцов, нелепые речи ведут меж себя…
— Не люблю я над мертвыми глума, убрал бы и сам, да приказ воеводский всем ведом, — возразил стольник.
— Яков Иваныч, не дело, однако, — сказал князь Семен Кошкину. — Протух ведь казак. Пища в глотку не лезет от смерди. Скажем боярину, что он оторвался с мачты.
— Совестно, князь, тебе потакать стрельцам. Я боярский указ не нарушу, — твердо ответил Кошкин.
Продвигаясь в верховья, Львов выслал по берегу Волги дозорный разъезд стрельцов. В случае встречи с Разиным дозорные должны были сообщить в караван о встрече. Пять легких лодок заплывали вперед, обгоняя насады верст на пять. Они осматривали заводи и затоны, проплывали протоками в Ахтубу и возвращались назад к каравану.
Мерно плескали весла, мерно взвизгивали и рычали уключины. Час встречи был уже недалек.
Князь Семен не страшился этого часа. Он помнил, как Разин бежал от него в море. Четыре тысячи старых стрельцов, бывалых, обученных ратному делу, стоили больше десятка тысяч разинского деревенского сброда, к тому же вооруженного чем попало, вплоть до вил, простых топоров и медвежьих рогатин…
Если бы Разин вздумал принять бой со стрельцами, он неминуемо был бы разбит. Князь Семен знал, однако, что атаман довольно умен и хитер. Он, конечно, не примет боя и бросится уходить в верховья. Если бы с той стороны в это время поспел голова Лопатин, они забили бы воровских казаков обратно в донские земли.
Князь Семен опасался только того, что Лопатин засядет в Царицыне или Саратове и пропустит разинскую ватагу спасаться в верховья, где Разин найдет пополнение из мужиков.
«Поместья да вотчины — вот где их сила. Сами бояре жесточью яму себе копают, злобят народ. Оттого и бегут мужики и мутятся, хватают кто что попало: косу так косу, топор так топор!.. Взять хоть боярина-князь Прозоровского — зол без нужды. Плети да батоги, кнут да дыба, да плаха… Сам возмущает народ… Астраханцы посадские, рыбаки убежали бы сами к Степану от воеводской неправды… Какого добра им ждать в городе?!» — раздумывал князь Семен.
Он предлагал воеводе не половинить стрелецких сил, не идти против Разина боем, а сесть в осаду. Наждать его на себя и сидеть в стенах. Астрахань — город силен, все равно им не взять: так и будут стоять осадой до самой зимы, пока голод да холод погонят их на Дон. Хлеба в степи не добыть, и людей не богато… А если в верховья прорвутся, там людно и хлебно. Великий мятеж разожгут.
Боярин Иван Семенович не захотел и слушать. Мысль о сидении в осаде от казаков его возмущала…
Вся надежда князя Семена была теперь на то, что Лопатин ударит с верховьев и Разин, спасаясь от них двоих, возвратится на Дон.
Караван подходил уже к Черному Яру.
Город, казалось, от зноя сонный, стоял на высоком, крутом берегу. Под горой на волне маячило с десяток рыбацких мирных челнов. Несколько женщин с плотов полоскали в Волге белье. Уставившись на передний струг, где висело мертвое тело, женщины бросили свое дело и стали креститься. Рыбаки, подобрав свои сети, пустились, налегая, торопливо грести к городскому берегу.
— Эй, стой на челнах! Рыбаки, слышишь, стой! — крикнул сотник переднего струга.
Рыбаки продолжали молча грести к берегу, только взмахи их весел стали быстрее и чаще.
— Рыбаки, худо будет! — выкрикнул сотник с угрозой.
И вдруг из-за поворота Волги на парусах с верховьев показался навстречу другой караван стругов… Он приближался без весел, словно летел на крыльях, как лебединая стая.
Князь Семен в первый миг подумал, что видит струги головы Лопатина. Он ждал, что тот человек на носу переднего струга махнет ему шапкой. Но вместо того вожак каравана поднес ко рту руки и оглушающе свистнул, как сказочный Змей Горыныч.
Свист пролетел над гладью и замер вдали, откликнувшись трелью в степях.
— Са-ары-ынь на ки-ичку-у-у! — вслед за тем грянуло, как из трубы, с верхового каравана.
— Са-арынь!.. Са-а-ары-ынь на ки-и-ичку-у… и-ич-ку-у-у! — отдавалось повсюду многими тысячами голосов, и в степях отозвались гулкие отзвуки…
Этот крик загремел с самой Волги, с крутых берегов, из степей, сзади, спереди…
На черноярских стенах высоко над Волгой затолпился народ, распахнулись ворота города, стремительно покатилась под яр готовая к бою тысячная ватага разинских казаков. Волжские прибрежные камыши закачались и, расступаясь, словно выталкивали челны. Вся Волга вокруг зашипела ладьями с полчищем ратных людей. Толпы конных и пеших воинов по берегам повсюду росли, как травы…
Воеводу, приказных и московских стрельцов, захваченных в башне, привели на расправу к Разину.
— Мне на что воевода, царицынски люди?! Вы сами с ним что хотите творите…
— Они, батька, сколько людей побили — из башни стреляли! Мы в воду его.
— А мне что! Сам замесил — сам и выхлебал! — сказал Разин, махнув рукой.
Толпа поволокла воеводу и его приближенных к берегу Волги. Притащили большие мешки, сажали начальных людей в мешки и кидали в воду.
На другое утро царицынские пришли проститься к Степану. На площади перед приказной избой собрали, казацким обычаем, круг, выбрали в атаманы старосту царицынских кузнецов.
Новоизбранный атаман явился к Степану. Он был в кожаном запоне и рукавицах, коренастый, с окладистой русой бородой, без шапки, только узенький ремешок через лоб подхватывал седоватые кудрявые волосы. Вместо атаманского бруся — в руках кузнеца кувалда в полпуда.
— Какое дело для войска укажешь городу, батька? — спросил он. — Может, ружье какое исправить? Ко всякому делу найдешь людей. И кузни у нас не хуже ваших донских.
В кузнях Царицына загремели молоты.
— Ишь, стучат! — говорил Разин. — Чай, слышно у нас на Дону! Мыслю, теперь приберутся еще казаки…
В самом деле, что ни день текли толпы людей с Дона, с Хопра, Медведицы, из Слободской Украины — из-под Чугуева, Белгорода, Оскола…
— Теперь хоть и грамоту вовсе забыть, и письма писать ни к чему. Сам народ разнесет о нас слухи! — говорил Еремеев.
У царицынских городских ворот стояли воротные казаки. Службу несли строго: в город пускали после расспроса, поодиночке. Вновь прибылым ватажкам был атаманский указ становиться по берегу Волги.
На несколько верст вдоль реки дымились костры, стояли шатры, паслись кони, и всюду шел торг.
Казачьи разъезды вышли в верховья, отрезали весь уезд, никого не выпускали на север, к Камышину. Пришлых камышинцев спрашивали, каковы у них слухи. Там ничего не знали о взятии Разиным царицынских стен. Хотя видели, как по Волге прошли струги московских стрельцов, и слышали в низовьях пушечный бой, но были уверены в том, что все-таки сила стрельцов, прорвавшись мимо бугра, ушла в Астрахань.
Из Астрахани и Черного Яра проходили отдельные ладьи. Казачьи заставы их пропускали в верховья, к Царицыну, но дальше дорога для них была закрыта.
Пришедших поодиночке, всех, кого можно было заподозрить как воеводских подсыльщиков, допрашивали разинские войсковые есаулы.
Один из отерханных волжских ярыжек, по виду бурлак, потребовал, чтобы его отвели к атаману.
— На что тебе атаман? Я и сам войсковой есаул, — ответил ему Еремеев.
— Плохой есаул, когда старых знакомцев не хочешь признать. Батька лучше признает! — с усмешкой ответил бродяга.
Еремеев вскочил с места и бросился обнимать его.
— Федор Власыч! Отколе! Какой судьбой? Что с тобою стряслось?.. Ой, бедняга, да как тебя скрючило! Не в застенке ли был? Идем, идем к батьке скорее. Вот рад-то будет!.. Постой, да что ж ты в экой одежке? Аль для тебя, есаул, не найдется цветного платья?!
— Идем так. Батьку видеть хочу, а платье там после. Дорого, что до вас дошел, тут я дома.
Разин тоже не сразу узнал яицкого есаула Федора Сукнина.
— Да кто же с тобою так натворил, Федор Власыч? Неуж астраханские воеводы? Вот я им ужо, — сказал Разин, обнимая товарища по славному персидскому походу. — Скидывай все, бери мой кафтан да что хошь выбирай там из платья, на что падет глаз… Ты ведь брат мне, Федор. Митяй, расстарайся вина подобрей, виноградные Власыч любит…
Скинув свои отрепья, Сукнин искупался в Волге, переоделся в атаманское добро и выглядел почти прежним, если не считать седины, посеребрившей усы, бороду и виски, да еще того, что в глазах, вместо прежних веселых брызг довольного жизнью бражника, горели золотистые беспокойные огоньки.
Степан Тимофеевич его усадил на подушку в шатре, сам нацедил ему чарку темного сладкого вина, придвинул закуски.
— Пей, ешь да сказывай…
— Недолог, батька, рассказ, — начал Федор. — Из Астрахани ты — на Дон, а я — к себе в Яицкий городок. Пришел, поселился. Жена была рада. Мишатка — чай, помнишь его — за год возрос, что не узнать. Соседям устроил я пир и новому есаулу, а стрелецкому голове — в особину; на пиру ему два перстня с алмазами подарил да бухарский рытый ковер. Он кафтан еще захотел парчовый. Пропадай, не жалко, лишь дал бы в покое жить!.. Он меня обнимал, целовался. Казачка, моя, Настасьюшка, в церковь пошла, — протопоп ей мигнул, говорит: «Скажи казаку, что бога он обделил». Я разумею: и поп — человек. Ну — шубу ему с бобрами да добрую шапку, поповнам трем — по колечку. Попадье — таков шелковый плат, что сроду она не носила. Два было ровных; один своей Насте оставил, второй — протопопице… Ну, еще набежали людишки — подьячий, два сотника, целовальник кабацкий — что ни собака, то кус… Нате, жрите, не жалко!..
— Побил бы им рожи да гнал! — воскликнул Наумов.
— И гнал бы, Степан, коли жил бы тогда на Дону. А Яицкий город тебе — не казацкие земли. Пришлось давать. Да то не беда: пропадай добришко, самим бы жить!.. — Сукнин вздохнул. — Головиха увидела шелков плат в церкви у протопопицы да ровный у Насти. Зовет меня голова: «Жена моя хочет вот экий же плат». Говорю: «И рад бы душой, ан сам не умею делать. Один — протопопице да один — казачке своей, а более нету». Голова говорит: «Баба моя с потрохами меня сожрет». Я ему: ты, мол, ей телогрею парчовую на собольем меху поднеси. Была телогрея персидская. Отдал, черт с ней! Так, вместо спасиба, змеиха прислала Настюше сказать, чтобы шелковый плат не смела носить. Настя — помнишь небось ее — женушка с жаром: как в церковь идти — ничего иного не хочет, как на плечи шелковый плат… Приходит домой, смеется: головиха, мол, все позабыла на свете, из церкви ушла, от обедни… Ну, смех!.. Я: мол, Настя, пошто ее дражнишь… Надень, когда дома аль в гости, на что тебе в церковь… — Сукнин с горькой усмешкой махнул рукой. — Женское сердце!.. На рождество у заутрени головиха вдруг к Насте сама: пожалеешь, мол, баба, что плат не хотела отдать. Сама станешь молить — не приму! У Настюши аж сердце зашлось от ее посула. А я-то махнул рукой: все пройдет. На святках гости сидели в моем дому. Что пьянства, что шуму!.. Вышел в сумерки я поглядеть коней. Слышу; многие люди в ворота. Кричат: «Воровской атаман Федька тут ли? Государь указал его в Астрахань везть». Ладно. В конюшне висел у меня чекменек верблюжий. Я чекмень — на плечи, в седло, да и был таков. На пальцах три перстня носил: воротным стрельцам подарил их — да в степь! «Вот те, думаю, шелковый плат!» Неделю кружил — безлюдно… Увидал огонек. Я уж рад: пес, мол, с ним, хошь язычники будут — все люди! Мороз. Отогреться, поесть!.. И попал: угодил к ногайцам. Согрели, собаки, перво плетьми, потом к огню все же кинули, кобылятины дали горячей, какой-то шкурой собачьей прикрыли. Согрелся. Заснул. Проснулся. Под шкурой тепло. Потянулся — глядь, связан! Ну, сам виноват — к волку в зубы залез. Наутро на шею рогатку надели. Вертеть жернова… По-татарски я ловок трепать языком. Стали спрашивать. Я говорю: мол, покрал коня да убег. Как один засмеется. «Ты, говорит, сам большой атаман, на что тебе красти коней!» Признал, окаянный. «Твоя голова, говорит, золотая. Большой выкуп возьмем». А кто же, спрошаю, заплатит? «Ваш бачка заплатит. Стенька-казак брата в беде не покинет…»
— Разумеют ведь бриты башки! — перебил Наумов.
— Я баю: наш атаман ушел на Дон. А он мне: Дон, мол, не дальний свет! Ты пиши письмо, моли — выкупа слал бы, а мы с тем письмом доскачем. А я-то писать не хочу. Мыслю — сам безо всякого выкупа вырвусь. Они мне колодку на ноги. «Не напишешь, и хуже будет». Я — отказ. А они веревку под шею пустили, скрозь рогатку продели да через ножную колоду. Ноги свели с головой, а руки назад… Робята татарские бегают. Тот меня за ухо дернет, тот метит стрелой будто в глаз, а обиды большой не чинят — знать, им старшие заказали… Три дня, три ночи так крючили, а развязали — я сам не могу разогнуться: все жилки зашлись. Ломота-а!.. Один паренек тут пристал. Говорит: «Хочу в казаки. Коли я, говорит, тебе волю дам, ты возьмешь ли меня с собою?» Я ему говорю: «Нельзя взять. Казаки крещены». Он смеется. «Я так, говорит, хотел испытать, что ты скажешь. Иной бы соврал, чтобы волю добыть, а ты правду молвил. Так, стало, я тебе верить буду», И тут же пытает: «Когда я тебя на волю спущу, принесешь ли ты мне выкуп за ту послугу?» Говорю: «Принесу». Он время выждал, однажды ночью колодки мне сбил, веревку разрезал, рогатку снял, дал овчинный кожух, сапоги и коня привел. И ушел я по звездам… Прибрался к самому Яику-городку, да войти не смею. К рыбакам возле устья пристал. Говорят, что хозяйку и Мишку злодеи с собой увезли.
— Ну?! И Мишку?! — не выдержал Разин. — Куды ж они, дьяволы? Да на что им дите?!
— И я то не чаял! На что им казачка да малый!.. Других казаков увели, кто был с нами в походе, а семьи не тронули, нет, — все казачки, робята дома… Я света невзвидел! Каб знать, мне бы краше любая мука!.. Оделся я рыбаком — прямо в Астрахань. Время — весна. Ходил, бродил, нюхал — никак ничего не прознал, где их держат. Мидельцев тюремных видал, да ведь гол человек. Подарить бы приказных — дознаются разом. А нечем дарить!.. Прошка Зверев — пропойца там есть, воеводский сыщик — стречается раз и два. Того гляди схватит… Я затаился у верных людей, у стрельчихи вдовой. Прознал одно: сотник стрелецкий был Сидор Ковригин, что в Яицкий город за мной приезжал, он увез и Мишатку и Настю. Где сотник живет? Стал пытать и проведал, что сотник в Камышине нынче служит. Коня я проел. Решился: пешки во Камышин дойду… А тут слух, что ты вышел на Волгу. В верховья дороги нету. От воевод заставы стоят. Я между застав — и сюда…
— То и любо! — сказал Наумов. — Вышел в белый свет, а попал в родной дом!
Он обнял за плечи Федора.
— Кого же ты, Федор, хочешь себе под начало? — спросил Разин. — Хочешь, тебе слободских казаков отдам? Их сот пять прибралось — все больше черкасы…
— Прости, Тимофеич, — возразил Сукнин. — Я перво в Камышин пойду, Ковригина-сотника дознаваться. Ведь жена и дите у меня пропали! Их найду и тогда ворочусь.
— А как ты в Камышин пойдешь? Ведь тебя там схватят! — с насмешкой сказал Степан.
— А я, батька, купцом! Товаров каких прихвачу! Воротных там подарю кой-каким добришком…
Разин захохотал.
— Ну, ты скажешь ведь, Федор, как насмех!.. Да неужто мы не на Волге?! А ты — как в чужой стороне! Надо тебе — и бери Камышин. Подумаешь, город велик! Сот пять прихвати с собой казаков. Сотника стрелецкого призовешь к себе — будет без шапки стоять, бить поклоны. Не скажет — и шкуру дворянску с живого спускай! А Камышин нам надобен — не напрасно возьмешь!..
Сукнин ошалело глядел на Степана.
— Эх, батька! Сердце в тебе ведь какое, Степан Тимофеич! — растроганно вымолвил он наконец.
Два десятка разинцев, переодетые в кафтаны московских стрельцов, уже совсем вечером постучались в ворота Камышина. «Кто таковы?» — «Московские стрельцы вам в подмогу. Воры на Волге воруют. Нас голова Лопатин прислал у вас тут стоять».
Вызвали к воротам стрелецкого сотника.
— Ты, сударь, меня, мужика, прости. Голова тебя сам не ведал, как величают, — поклонился стрелецкий десятник.
— Чего же он мало прислал вас?
— Наше малое дело, ить он голова — ему ведать. В Царицыне много оставил да в Черный Яр послал сотни две…
— Дурак у вас голова, — рассердился сотник. — Наш Камышин ведь ключ к понизовью. Не дай бог, нас воры побьют, тогда и Царицын и Астрахань будут без хлеба!
— Нас не побьют, мы московски! — откликнулся стрелецкий десятник.
— Похвальбы в вас, московских, много! Идите. Утре вас по домам поселю, а покуда и тут, в караульной избе, заночуйте.
Их впустили в ворота. И едва наступил рассвет, как пятьсот казаков уже были в городе и сотник без шапки стоял перед Федором.
— Хозяйку твою и сына не я увез. Я Лушников, не Ковригин. Сидор Ковригин по воеводску указу сошел со своей сотней на низ, в Черный Яр. А я, сударь мой атаман, никого не обидел. Да ты хоть стрельцов спроси!
Федор спросил камышинских стрельцов, вызвал посадских. Про сотника не сказал худого никто.
— Ну, живи, коли так, — сказал Федор. — А буде измену какую затеешь, стрельцов сговаривать к худу учнешь — и побьют тебя насмерть.
Федор оставил в Камышине сотню своих казаков. Жители города выбрали между собой атамана и есаулов, обещались держать заставы, ловить воеводских подсыльщиков и давать обо всем уведом в Царицын.
Сукнин возвратился к Разину.
— Город взял, а своих не нашел, — сказал он.
— Беда боярам, когда ты по всем городам так пойдешь своих Настю с Мишаткой искать! Дорого воеводам дадутся казачьи семейки! — невесело усмехнулся Разин. — Что ж, теперь у тебя нетерпежка на Черный Яр?
— В Черный Яр я хочу, Тимофеич, — с угрюмым упорством сказал Сукнин.
— Нам с тобой по пути ныне, Федор. Поймали в степи гонцов к голове Лопатину от астраханского воеводы. Идут на нас сорок насадов. Я мыслю, должны они завтра дойти до Черного Яра. По Волге нам прежде них теперь не поспеть, а ты на конях ударь со степей по Черному Яру.
И тотчас Сукнин, Еремеев, Серебряков, Чикмаз с пушками выступили в конный поход.
В Царицыне Разин оставил «десятого казака», отобрав десятую часть казаков у каждого из своих есаулов.
Степан Тимофеевич, Василий Ус и Наумов вышли по Волге на многих стругах и челнах. Алеша Протакин и Боба конные двигались между Ахтубою и Волгой.
С самых времен царя Ивана Васильевича Нижняя Волга еще не видала такого большого войска. Атаман указал отоспаться, чтобы ночью идти и не жечь огней, потому что костры такого людного стана отразились бы заревом в темном ночном небе и дали заранее весть астраханцам…
Федор Сукнин с товарищами окружили деревянные стены Черного Яра, сразу захватили все ладьи и челны, что лежали на берегу и стояли у пристани на приколе. Ладьи и челны, тотчас наполненные казаками, ушли в камышистые заливчики у противоположного берега. Далеко в степь в сторону Астрахани проскакали разъезды. Там залегли казацкие заставы, и только лишь после этого утром казаки вошли в город. Черноярцы не бились с ними. Стрелецкий голова, увидав, что стрельцы перешли на сторону разинцев, переодетый хотел убежать в Астрахань, но его поймали, посадили в мешок и бросили в Волгу.
Тотчас с раскатов крепости на волжскую сторону были наведены пушки. Волга была в тумане. Когда рассеялся волжский туман, город открылся на крутом берегу, спокойный и сонный под жарким июльским солнцем. Колокола звонили к обедне, мирно перекликались между собой петухи, по стенам лениво бродили сторожевые. Караульные торчали и на бревенчатых вышках, поставленных по стенам для дозора.
Кто мог думать, что под этой мирно дремлющей волжской гладью всего три часа назад погиб черноярский голова?! Как было узнать, что за этой стеной в караульной избе сотник Ковригин валяется на коленях перед Федором Сукниным!
Ковригин признался Федору, что воевода ему не давал указа везти с собой в Астрахань Настю и Мишку. Он признался, что их увезти надумал сам вместе с яицким головой, что за увоз их он получил от головы подарки да еще голова послал с ним богатый посул астраханскому воеводе, чтобы тот не пустил Настю с мальчиком обратно на Яик. А прежде чем отправить их в Астрахань, голова сам дознавался у Насти плетьми, куда делся Федор, где он скрывается и где спрятал богатства, привезенные из персидского похода.
Сотник клялся, что он не знает, куда Прозоровский девал семью Федора.
Сукнин перетряс все в доме у сотника и нашел у него свой ковер, вывезенный из Персии, два серебряных кубка, парчовый кафтан и даренную Разиным саблю.
Сотник в мешке пошел на дно Волги…
— Камышин взял, Черный Яр одолел — и астраханские ворота с вереями повыбью, а Настю с Мишкой найду! — упорно сказал Сукнин.
Караван астраханских насадов на веслах шел к Черному Яру. Над опаленными зноем волжскими берегами в мутном небе парили орлы, карауля сусликов и степную птицу. Над камышами и над водой, потрескивая трепещущими крылышками, носились тысячи голубых и зеленых стрекоз. Охотясь за ними, рыбы стаями прыгали из воды и, бултыхаясь обратно, широко по реке разгоняли круги. Стремительные чайки ныряли в воздухе, почти касаясь зобами сверкающей ряби течения. Из степной травы летел над волжской гладью безумолчный треск кузнечиков… Июльское солнце растапливало корабельную смолу, и запах ее висел над караваном. Изредка знойный верховой ветер тяжело проносил по всему каравану густую струю зловония. Тогда взгляды людей обращались к переднему стругу, где на мачте качался обезображенный труп молодого разинца.
За шесть дней под палящим солнцем мертвая распухшая голова почернела, и запах тлена разливался вокруг тела несчастного юноши. На остановках каравана вороны не раз собирались на берегу и вились над стругом, чуя поживу. Но стрельцы поднимали по ним пальбу из пищалей и из мушкетов, отгоняя гнусную птицу. И никто из начальных людей не удерживал их от стрельбы.
— Князь-воевода, вели убрать мертвое тело с мачты, — обратился к князю Семену стрелецкий сотник. — Смущает оно стрельцов, нелепые речи ведут меж себя…
— Не люблю я над мертвыми глума, убрал бы и сам, да приказ воеводский всем ведом, — возразил стольник.
— Яков Иваныч, не дело, однако, — сказал князь Семен Кошкину. — Протух ведь казак. Пища в глотку не лезет от смерди. Скажем боярину, что он оторвался с мачты.
— Совестно, князь, тебе потакать стрельцам. Я боярский указ не нарушу, — твердо ответил Кошкин.
Продвигаясь в верховья, Львов выслал по берегу Волги дозорный разъезд стрельцов. В случае встречи с Разиным дозорные должны были сообщить в караван о встрече. Пять легких лодок заплывали вперед, обгоняя насады верст на пять. Они осматривали заводи и затоны, проплывали протоками в Ахтубу и возвращались назад к каравану.
Мерно плескали весла, мерно взвизгивали и рычали уключины. Час встречи был уже недалек.
Князь Семен не страшился этого часа. Он помнил, как Разин бежал от него в море. Четыре тысячи старых стрельцов, бывалых, обученных ратному делу, стоили больше десятка тысяч разинского деревенского сброда, к тому же вооруженного чем попало, вплоть до вил, простых топоров и медвежьих рогатин…
Если бы Разин вздумал принять бой со стрельцами, он неминуемо был бы разбит. Князь Семен знал, однако, что атаман довольно умен и хитер. Он, конечно, не примет боя и бросится уходить в верховья. Если бы с той стороны в это время поспел голова Лопатин, они забили бы воровских казаков обратно в донские земли.
Князь Семен опасался только того, что Лопатин засядет в Царицыне или Саратове и пропустит разинскую ватагу спасаться в верховья, где Разин найдет пополнение из мужиков.
«Поместья да вотчины — вот где их сила. Сами бояре жесточью яму себе копают, злобят народ. Оттого и бегут мужики и мутятся, хватают кто что попало: косу так косу, топор так топор!.. Взять хоть боярина-князь Прозоровского — зол без нужды. Плети да батоги, кнут да дыба, да плаха… Сам возмущает народ… Астраханцы посадские, рыбаки убежали бы сами к Степану от воеводской неправды… Какого добра им ждать в городе?!» — раздумывал князь Семен.
Он предлагал воеводе не половинить стрелецких сил, не идти против Разина боем, а сесть в осаду. Наждать его на себя и сидеть в стенах. Астрахань — город силен, все равно им не взять: так и будут стоять осадой до самой зимы, пока голод да холод погонят их на Дон. Хлеба в степи не добыть, и людей не богато… А если в верховья прорвутся, там людно и хлебно. Великий мятеж разожгут.
Боярин Иван Семенович не захотел и слушать. Мысль о сидении в осаде от казаков его возмущала…
Вся надежда князя Семена была теперь на то, что Лопатин ударит с верховьев и Разин, спасаясь от них двоих, возвратится на Дон.
Караван подходил уже к Черному Яру.
Город, казалось, от зноя сонный, стоял на высоком, крутом берегу. Под горой на волне маячило с десяток рыбацких мирных челнов. Несколько женщин с плотов полоскали в Волге белье. Уставившись на передний струг, где висело мертвое тело, женщины бросили свое дело и стали креститься. Рыбаки, подобрав свои сети, пустились, налегая, торопливо грести к городскому берегу.
— Эй, стой на челнах! Рыбаки, слышишь, стой! — крикнул сотник переднего струга.
Рыбаки продолжали молча грести к берегу, только взмахи их весел стали быстрее и чаще.
— Рыбаки, худо будет! — выкрикнул сотник с угрозой.
И вдруг из-за поворота Волги на парусах с верховьев показался навстречу другой караван стругов… Он приближался без весел, словно летел на крыльях, как лебединая стая.
Князь Семен в первый миг подумал, что видит струги головы Лопатина. Он ждал, что тот человек на носу переднего струга махнет ему шапкой. Но вместо того вожак каравана поднес ко рту руки и оглушающе свистнул, как сказочный Змей Горыныч.
Свист пролетел над гладью и замер вдали, откликнувшись трелью в степях.
— Са-ары-ынь на ки-ичку-у-у! — вслед за тем грянуло, как из трубы, с верхового каравана.
— Са-арынь!.. Са-а-ары-ынь на ки-и-ичку-у… и-ич-ку-у-у! — отдавалось повсюду многими тысячами голосов, и в степях отозвались гулкие отзвуки…
Этот крик загремел с самой Волги, с крутых берегов, из степей, сзади, спереди…
На черноярских стенах высоко над Волгой затолпился народ, распахнулись ворота города, стремительно покатилась под яр готовая к бою тысячная ватага разинских казаков. Волжские прибрежные камыши закачались и, расступаясь, словно выталкивали челны. Вся Волга вокруг зашипела ладьями с полчищем ратных людей. Толпы конных и пеших воинов по берегам повсюду росли, как травы…