Корнила с седла в тревоге взглянул на огромное шествие связанных пленников.
   — Что ты, сбесился?! Куды столь пригнал! — рыкнул он на Петруху — Народ во смущенье приводишь… Пошто ты их всех?..
   — Не беда, пусть страшатся! — ответил Петруха. — Два десятка чертей, которые лезли из Паншина в город Степана спасать, те первыми лягут на плаху. Пусть ведают все, что не будет спасенья, кто злодеев пойдет выручать Потом атаманов и ближних людей палачам под топор, а там ты, коли хочешь, им милость объявишь, — тебе же хвалу воздадут!
   — «…клятвопреступника, вора, злодея, анафему Стеньку спасти из неволи да для того пробраться в черкасские стены, пожогом пожечь войсковую избу, затеять смятенье и расковать своего атамана. За то войсковой судья и вся войсковая старшина тех казаков обрекли принародному отсечению головы, да кто впредь помыслит вора, безбожника и убийцу Стеньку Разина вызволять, с теми будет содеяно против того же…» — читал войсковой подьячий с угла помоста…
   Степан видал, как ввели на помост казака. Тот молча взошел, поклонился народу, перекрестился и лег.
   «Кого же казнят? Кого?» — думал Степан.
   Казнь прошла в молчанье. Только глухой удар топора отдался над площадью, и тотчас же вслед за ним раздался удар похоронного перезвона…
   Взор Степана туманился блеском солнца и охватившим его волнением. Он не узнал казака, не расслышал названного подьячим имени. Вторая безвестная для Степана казацкая голова пала с плахи… Третья…
   Кто же послал их из Паншина? Кто у них там атаманом? Наумов? Не кинет тезка. Других уж пошлет не двадцать — два ста казаков и две тысячи наберет… Войсковую избу сберегли от пожога, так весь Черкасск погорит…
   Разин по-прежнему не мог разглядеть тех, кого подводили на казнь.
   — Эй, друже, казак, кто там в Паншине атаманом? Кто посылал меня выручать? — громко спросил Степан.
   Казак на помосте хотел перед смертью перекреститься, поднял руку да так и застыл.
   — Ты тут еще, батька? — выкрикнул он. — Спасибо, что голос подал. Теперь помирать-то мне легче!.. Мы сами шли, батька. Побиты ведь атаманы…
   Палачи повалили его на плаху, и казак не успел крикнуть больше ни слова. Но поднялся новый казак.
   — Степан Тимофеич! Нас Ежа вел! — крикнул он.
   — Я, батька, вел!.. Я, Ежа, вел!.. Помнишь, меня ты простил и казни избавил… Тебе, батька, моя голова! — крикнул Ежа с площади…
   Палачи заспешили казнить казаков. Теперь их кидали на плаху одного за другим, не давая вымолвить слова.
   Степану казалось, что он узнал очертания коренастого и широкого Ежи, которого палачи повалили…
   — Батька, прощай! — крикнул Ежа.
   Но топор палача ударил прежде, чем Разин ответно крикнул ему «прощай».
   — Не бойсь, держись, батька! Там больше теперь накопилось наших! — крикнул еще казак.
   — Есть слух, астраханские на Дон идут!..
   — Прощай, Степан Тимофеич!..
   Казацкие головы падали на помост.
   Хорошо умирали разинцы. Ни один не взмолился у плахи, не просил о прощенье и милости.
   — Скажи, батька, мне напослед: будет все-таки правда на русской земле? — жадно спросил один обреченный.
   — Будет правда народу! — крикнул ему Степан.
   «Так что же я такое, что они вопрошают меня? На плаху идут. О себе бы им мыслить, страшиться, ан нет — о правде пытают… Кого? Да меня же… А я тут и сам в цепи!»
   Он сбился со счета: сколько их пало?..
   И снова подьячий читал приговор. Кому?
   — «…Всюду со Стенькой, безбожником, вором, были в походах… дворян и воевод разбивали… страха божьего не ведая… город Астрахань… — доносились обрывки слов до слуха Степана — …посылал воровские дозоры и стены берег… во всем за воров стоял и с войском дерзал под черкасские стены… да и с Волги донским Казачеством, против его величества царских указов, за Стеньку, проклятого вора, еретика и безбожника… многих верных его величеству ратных людей стрельцов, рейтаров, дворян, казаков в тех битвах побито…»
   Кого же они еще казнят, изверги? Сердце стучало, заглушая слова приговора. Степан держал цепь, чтобы звон ее не мешал ему слушать. Насколько позволяла цепь, приблизившись к выходу, он неотрывно смотрел на помост.
   Небольшое облако набежало на солнце, свет его больше не резал зрачки, все стало яснее взору, и Степан разглядел на помосте деда Панаса…
   — Чуешь, Стенько, помыраю за правду. За одне мени журба, що не взял я в ту ничь черкасские стины!.. Тоди б мы им показали, де ракы…
   Палачи повалили Панаса.
   — Прощай, Стенько! — выкрикнул Черевик так, словно, вскочив в седло, собрался куда-то поехать.
   — Прощай, диду! — хрипло ответил Степан.
   Горло его сжималось.
   Дело его казнили, душу его казнили на этой плахе.
   За дедом взошел на помост Дрон Чупрыгин.
   — Что ж вы глазеете молча, казаки, как домовитые головы нам секут? Али руки ослабли за сабли взяться? — спросил он у всей толпы…
   — Кончать его! — крикнул Самаренин.
   — Все помнишь, как я тебя плеткой по морде? — спросил его Дрон. — Прощай, Степан Тимофеич! — крикнул он.
   — Да что ж вы стоите, народ?! — прорвался Степан. — И вас так же завтра порубят. Хватайте!.. Валите на плаху Корнилу…
   — Колдуй, колдуй! Не возьмешь теперь больше! — в общем молчанье послышался голос Петрухи.
   — Батько! Бисов поп настращал казаков проклятием! Злякалысь!.. — крикнул с помоста Максим Забийворота.
   — А хай нас кляне патриарх! Не дадим губыть кращих товарищив! — неожиданно грянул старый Ерема Клин, сидевший в седле рядом с донскою старшиной. — Рубай домовитых!
   Он выхватил саблю, но сзади его схватили сразу несколько рук, вырвали саблю, сорвали его с седла и потащили смелого старика к помосту.
   — Руби ему руки и ноги! — приказал палачам Петруха.
   — Знать, Стенька, крепко ты проклят. Нет нашей силы, — громко признал Ерема.
   Ерему мучили долго.
   «Хотят устрашить народ, — думал Степан. — Эх, каб сила, не так бы я их самих устрашил!.. А мы-то жалели казацкой крови. Тезка сколь говорил — показнить к сатане все старшинство… Каб жив был Наумыч, не допустил бы он казни такой. Войско целое поднял бы на старшину, нашел бы людей. Знать, убили его…»
   — Тимофеич! — внезапно услышал он голос Наумова.
   «Тезка! Жив! Не убит!» — безотчетной радостью промелькнуло в уме Степана, прежде чем понял он, что Наумов стоит на помосте среди палачей. Степан отрезвился.
   — Наумыч!
   — Нас показнят, а тебя не посмеют, Степан! Чую, что ты еще полетишь!.. Наберешь есаулов… не хуже… — Наумов уже барахтался, вырываясь из рук палачей, чтобы успеть сказать другу последнее слово: — Не хуже, чем мы!..
   Свалка шла на помосте. Помощники палача отлетели прочь. Палач сам подходил к Наумову, но тот успел ткнуть его ногою в живот…
   — Казни тогда, Тимофеич, всех… домовитых!.. — кричал Наумов. — Помстись… за своих… казаков…
   Палачи одолели Наумова, повалили.
   — Прощай! — крикнул он.
   — Наумыч!.. Наумыч!.. — воскликнул Разин. Горе его опьянило… Удар топора в этот раз прозвучал у него в ушах, как выстрел из пушки.
   — Прокляты вы, сучье племя! Боярские потаскухи! — со всей прежней мощью грянул Степан. — Распроклят весь город Черкасск! Пусть огнем погорит он за нашу казацкую кровь!.. Пусть ваши дети подохнут… Проклятые бабы ваши пусть преют и смрадом смердят вам в постелях!..
   Толпа замерла.
   Разин рванулся вперед, громыхнув железом. Он дернул цепь так, что шатнулся бревенчатый сруб церковного притвора и железный пробой сломался. Степан стал в дверях, потрясая оборванной цепью на истекающих кровью руках.
   Громовой голос, страшный блеск его глаз, зловещее громыханье вырванной из стены цепи оледенили сердца толпы страхом.
   — Расковался, колдун, — взвизгнул кто-то.
   — Проклянет нас…
   — Бежим!
   И вдруг, обуянные страхом, люди бросились врассыпную с площади по дворам.
   — Устрашились?! — рычал на всю площадь Степан, размахивая концом цепи и, в припадке отчаянной ярости, сам уже веря в неодолимую силу своих проклятий.
   Он находил их, одно страшнее другого, призывая на головы домовитых все беды мира: небесный гром и болезни, безумье и нищету, слепоту и уродство, трусость, позор и бесчестье…
   Петруха Ходнев опомнился первым. С десятком таких же лихих казаков он кинулся усмирять Степана. Они плескали ему в лицо ведрами холодную воду, били его по чему попало древками длинных пик, загоняя на место в церковный притвор. Но, весь в крови, встрепанный и пылающий, он продолжал клокотать, извергая проклятия.
   — Буде казнить… Остальных гони в яму, — смятенно пробормотал Корнила, пряча в широкой ладони дрожащий седой ус.
   Казаки окружили толпу оставшихся пленников и погнали ударами пик и плетей с площади.
   В это время кто-то из молодых атаманских сынков сунул на пике горящий факел в лицо продолжавшего метаться Степана.
   — Ба-а-тя-а! Ба-тя-а-аня! — услышал Степан пронзительный возглас Гришки из толпы угоняемых с площади разинцев.
   Степан хотел ему крикнуть ответно, но вдруг поперхнулся и не мог больше выдавить ни единого звука из горла…
   Окровавленные цепями большие, сильные руки повисли, и молча, без сил, опустился он на землю. Тотчас же шею его охватила веревочная петля, и его повалили.
   — Кузнеца! Кузнеца давай живо! За шею его приковать… Эк, медведь, чуть всю церковь не своротил! — голосил Петруха.
   Разину заклепывали железный ошейник. Теперь его приковали к стене так, что он не мог отойти даже на три шага и не мог во весь рост подняться…
   Целых пять дней Степан сидел неподвижно и молча, в тяжком задумчивом оцепенении. Лишь на шестой день спросил он у звонаря, принесшего воду, что с Гришкой.
   — Ушел он из ямы, Степан Тимофеич. Искали — не сыщет никто. Куды делся? — таинственно прошептал звонарь.
   «Сам ли ушел, домовитые ли украли его да задавили тайно, чтобы дитя не казнить принародно?» — думал Степан.
   Старый звонарь был единственным человеком, который каждый день подходил к нему, принося хлеб и квас. Время от времени он сообщал Степану короткую весточку о том, что творится. И вдруг он передал от кого-то мясо, кус пирога… Подмигнул. Степан пытался спросить его, от кого он принес, но звонарь отмолчался.
   — Всяко даяние благо. Молчи знай да силу копи, — сказал он.
   И невнятные слова старика вдруг бросили Разина в жар…
   «Силу копи! Не конец! — думал он. — Придет еще время!.. Придет!» И с этого дня Разин стал крепнуть духом…
   Он сам чувствовал с каждым днем, как нарастает в нем, как наливается сила… Уже через несколько дней ее было столько, сколько не ощущал он в себе никогда. К тому же теперь он так ясно видел, так многое понимал, что ему казалось: только бы снова подняться — и уж тогда никто его не осилит…
   — Гонец из Москвы, Тимофеич, — шепнул звонарь. — Челны смолят, — говорят, что тебя везти… Федор Каторжный…
   Старик хотел сказать что-то еще, но стража стояла близко. Он подал обычный кувшин с квасом и ушел, гремя костылем…
   С утра закипели сборы. Не стесняясь Степана, между собой говорили казаки о походе, о том, что Петруха расплавил нательный крест и слил из него пулю на колдуна, говорили, что тем, кто назначен в Москву, Корнила велел выдать из войсковой казны серебряных денег для зарядки мушкетов, чтобы колдовская сила была бессильна против их выстрелов…
   Но Степан их не слушал. Он ждал старика звонаря.
   Он ждал прихода его с тяжко бьющимся сердцем. От нетерпенья ему казалось, что кровь закипела и вспенилась в жилах. И вот дождался. Спустя почти целые сутки звонарь досказал:
   — Федор Каторжный по Медведице и с Хопра наскликал казаков… возле Паншина ждут…
   Ночи были темные, звездные, Разин не мог больше спать. Он ждал и горел. Воля, казалось, летела к нему на широких крыльях из этого звездного неба…
   «Нет, не так я теперь поверну. Ворочусь в Черкасск — по завету Наумыча всех домовитых порежу под корень…»
   На площади вечером, только стемнело, мелькнули зажженные факелы, застучали копыта, брякнули сабли, кто-то тпрукал коней…
   «Не за мной ли?» — мелькнула мысль, но всадники на конях промчались.
   Тогда подошли к Разину кузнецы, расковали, присвечивая свечами, тесно сковали руки цепями, ноги забили в колоду, свезли в челн под палубку… Разин заметил у берега много готовых к отплытию челнов с казаками. Но в темной плавучей каморке, с кляпом во рту, с колодою на ногах, Степан ликовал: «Везде меня сыщут мои-то соколики. И под землею от них не упрячете батьку! Брехал поп о том, что не станут меня любить… Ишь караван целый выслали для одного человека».
   Весла ударили по воде. Слышался голос Петрухи.
   Разин думал свое:
   «Дон, родной мой, казацкая сила, неси поскорее! Чуешь, кого ты несешь? Чуй, донская вода, выноси меня к воле!..»
   Каждый удар весла был сладок и радостен атаману. Он слушал донскую ночь. По шелесту камышей о борта понимал, что идут вблизи берега. «Островов опасаются, — понял Степан. — Знать, не все-то мои казаки попались!»
   С берега слева вдруг долетел какой-то условленный посвист. С челна отозвались.
   «Дозоры по берегу шлют. Стало, все же и сами страшатся народа, собаки!» — подумал Степан.
   Камыши сильнее царапнули дно. Челн ткнулся в берег. Пристали… Зачем?
   Его потащили на палубу.
   «Али хотят утопить? — с внезапным испугом подумал Разин. — Не смеют перед народом казнить. Как щенка, хотят тайно, в неведомом месте».
   Его втащили на берег. В темноте звездной ночи заметил Степан лошадей и телегу…
   — Отваливай! — крикнул кто-то.
   Весла всплеснули, коротко прошелестел камыш… Челн опять пошел на реку…
   Разина положили в телегу, запряженную парой, привязали веревками и что есть мочи погнали по берегу. Вокруг телеги скакали казаки на лошадях…
   Степан понял все, что случилось: опасаясь Царицына и Паншина, боясь нападения с Волги и с верхних станиц, атаманы пустили по Дону обманный пустой караван челнов, а его повезли прямо степью на Коротояк и Воронеж…
   Напрасно теперь будет ждать Федька Каторжный, верный из верных его есаулов, бесшабашная голова…
   Степан не заметил рассвета. Ему было все равно, день или ночь на земле. Темная, беззвездная осенняя ночь была в сердце…
   «Неужто конец?! Перехитрили проклятые! Обманули…»
   Степана везли в Москву. Большой отряд понизовых казаков охранял его по пути, но, не доверяя простым казакам, Корнила Ходнев, Логин Семенов, Михайла Самаренин и ближние их друзья окружали сами Разина, закованного в те самые цепи, в которые в течение долгих недель до этого был он прикован к стене в церковном притворе в Черкасске. Сотня стрельцов ехала с ними.
   Но сердце не верило, что конец. Но бурлившая сила не позволяла унынью вселиться в душу.
   «Все равно слух пройдет по Руси, что везут Степана! Везде есть народ, а где народ — там и сила наша!»
   Дни за днями тянулся однообразный путь по безлюдью. С каждым днем согревало все жарче весеннее солнце, расцветала степь, и, вдыхая влажную свежесть душистого ветра, Разин ожил.
   «Не может так статься, — думал Степан, — чтобы сверчок запечный, червивый опенок Прокошка весь русский народ задавил поганой продажей, когда бояре и воеводы его задавить не умели! Верно, побили хороших моих атаманов. Да всех не побьешь: атаманы не родятся. Их народ из простых казаков по нужде обирает. Гляди, Степан, лето идет! Снова встанет народ на бояр. А когда уж поднимется, то атаманов найдет! И Наумыч сказал, что найдутся иные не хуже… И те мои были не тертые калачи, а ржаные — простого казацкого теста, как я же!»
   И его атаманы являлись перед глазами Степана как живые, в знакомых и близких обликах, какими их знал и любил, с какими шел вместе к победам, к славе и гибели.
   Когда, случалось, он мысленно говорил с кем-нибудь из своих есаулов, как с живыми, и вгорячах, бывало, срывались вслух те или иные слова, ходневская стража пугливо косилась в его сторону и шепталась между собою о том, что он говорит с нечистою силою.
   «Взять хоть тебя, Фрол Минаич, каб ныне тебя не побили, небось осилил бы ты Слободскую Украину поднять, сумел бы и с запорожцами сговор наладить, и в Тулу дерзнул бы… глядишь, и в Москву бы дошел. А уж хвастал бы, хвастал!.. — тепло усмехнулся Разин. — Не в обиду тебе, атаман, любил ты собой любоваться, любил ты себя, хоть и стоил того, чтоб тебя любить: сердце в тебе было ясно, ничем ты его не пачкал… А нравом был дюже уж весел, беспечный ты был, Минаич!.. Тебе бы Наумыча дать во товарищи — то был бы лад!..
   Али Серега… Ты тоже, Сергей, был не прост атаман-то, разгульный! Если бы на Украине тогда довелось мне загинуть, не я — ты бы поднял народ на бояр, не в обиду сказать Лавреичу. Дон распахал бы по-мужицки, сплеча, хлеб загреб бы лопатой да стал бы таким атаманом, что равного не нашлось бы тебе на Дону!..»
   Скоро они въехали на царские земли. По сторонам дороги вдруг появились широкие полосы хлебных полей. Озимь уже поднялась, высокая и густая.
   «Вот рядом с казачьей землею рожает земля, а наша бесплодна. Потому-то и давят бояре нас хлебом… Нет, отныне пахать, братцы, земли донские! Пахать! — говорил с собою Степан, словно стоял на казацком кругу, среди площади. — Прав был ты, братец Сергей Никитич, пахать их!.. Понапрасну велел я тогда разорить твои кузни. Уж тут я… признаюсь, Серега: тут я тебе, друг, виноват! Тут ты далее видел!..»

 

 
   Эта мысль показалась Степану такой простой и бесспорной, что он удивился и сам, как он раньше не мог до нее додуматься. «Деды, вишь, не пахали. Да мало ли что там у дедов бывало!.. Чего я тогда страшился? Что донские помещики народятся. Ан чтобы дворян между казаками не заводилось, пахать нам не каждый себе, а на войско, да в войсковые житницы и ссыпать зерно для хлебного жалованья, и не надо тогда нам царского хлеба».
   Новая дума захватила Степана. Весь день он только об этом и думал. Ведь вместе с пашней должны были стать на Дону и во всем другие порядки, другой уклад жизни…
   «На пашню станицами выходить казакам, как в ратное дело, а кто себе лишнего хлеба потянет, того на майдане плетями, да все его животы брать на войско», — обдумывал Разин. Он спохватился, что начались людные места, чаще пошли деревни. А вот впереди и город… Каков же тут город?
   Степану казалось уже, что каждый из встречных может быть связан с людьми, которые ждут только знака, чтобы напасть на казачий отряд и вернуть ему волю.
   И вот перед ними стоял Острогожск, где был повешен старый приятель и друг Степана полковник Иван Дзиньковский с женой и друзьями. У городских ворот еще высилось несколько виселиц и возвышался облитый кровью помост… Люди угрюмо встречали на улицах города казаков, опускали взоры. В прошлом году в одних их глазах было бы довольно огня, чтобы расплавить железо на руках и ногах Степана. Теперь потухли их взоры, потухли сердца.
   «Неужто все миновалось и нет никого, чтобы встать на бояр?! Неужто же так и в Москву довезут, в железах, в колоде и с кляпом?.. Неужто конец?!
   Вот так-то по скольким теперь городам стоят виселицы, помосты… да острые колья набиты в землю, чтобы мучить бедных людей. А что застенков, козлов, сколь кнутов и плетей истрепали небось о людские спины! Целый лес батожья извели, сколь тюрем наполнили, осиротили детей, повдовили жен… Да, они не злодеи! Разин — изверг, и вор, и безбожник, убийца, злодей — он рубил воевод, он дворянскую кровь проливал! А которые кровью народной всю землю, как тесто, месят, те не разбойники — добрые царские слуги. От царя им почет, и хвала, и богатое жалованье».
   Они миновали другое место воеводских расправ — Коротояк, который из страха, без боя, покинул Фролка. И здесь стоял тоже ряд виселиц. Повернули к Курску…
   Фролку везли в Москву заодно с братом, но за весь длинный путь Степан не сказал ему слова. О чем говорить?! Не друг, не товарищ… Не брат… Иван вот был брат! Кабы дожил, был бы он добрый товарищ во всех делах…
   «А может, не спас бы я Долгорукого в битве — и был бы Иван живой. Вместе стали бы с ним на дворян… Стать нам было бы так: я — по Волге, Иван — по Дону через Воронеж в Рязань, а Минаич — как теперь и меня везут — на Тулу и Серпухов. Как с трех бы сторон понаперли, куды там боярская рать!..
   Советов я мало держал, все своей головою мыслил. А были меня не глупей атаманы… Каб снова теперь…»
   И вспомнил Степан беломорского рыбака… «Так и звал его дедом, а имя не ведал. Как он говорил-то: мол, смолоду глуп, а состарился — хоть поумнел, да второй раз на свете пожить не пустят!.. Не пустят тебя, Степан Тимофеич. Видать, что уж дело к концу! Задавили кого воеводы, кого и попы, а кого изменою взяли… И как же я их не узнал?! Минаич тогда говорил, и Алешка… его не любила… А я поддался. Еще и Минаича посрамил за нелюбье к уродам… Вот кабы быть колдуном да в сердцах у людей все видеть!.. А то срам: говорят, весь народ колдовством подымал, города колдовством покорял, бояр побивал, а брошку за пазухой угадать не сдюжил!.. Колду-ун!» — Степан с горечью усмехнулся.
   «Вот ведь ждали и звали: скорей бы, мол, в наши-то земли пришли! „Когда же ты, батька, дойдешь до тульских земель?“ Приехал… Стречайте. Вот и тульские земли. А где же народ встает ратью?!» — сам над собой издевался Степан. Но все еще вера в себя не могла в нем угаснуть.
   «А что ж, — возразил он себе. — Кабы кликнул я клич из Тулы, небось бы сошлось… Недели, глядишь, не прошло бы, к царю бы явился с народом!..»
   «Знать, и вправду пришло повидаться с царем, да не так, как задумал!» — сказал он себе, теряя надежду на то, что снова будет свободен.
   «А все же увижу — скажу ему все. Пусть спросит, зачем присягу нарушил, зачем города воевал и народ возметал, — уж я расскажу!»
   И вместе с утратой веры в то, что найдутся еще атаманы, которые нападут по пути и отнимут его у врагов, Степаном овладело страстное желанье увидеть царя и сказать ему правду о русской земле и о народе.
   Целыми днями теперь он был занят только беседой с царем. Он думал, что спросит царь и как он ему ответит Он находил такие слова, от жара которых, казалось ему, даже камень был должен облиться слезами и кровью, а царское сердце ведь все-таки — сердце, не камень…
   Увлеченный своими мыслями, он не заметил пути. На стоянке вдруг стали снимать с него казацкое платье и натянули ему лохмотья.
   «Чего-то они творят надо мною, собачьи дети? Должно, уж Москва на носу… Пошто же меня так приодели, как нищего к пасхе? Неужто мне не увидеть царя?! Не покажут! — вдруг понял он. — Устрашились, что я доведу государю про все их дела, что царь их самих велит на расправу народную выдать… Ах, черти!.. Небось ведь и с братом Иваном так было. Прощался он с нами, сказал: „Поймет русский царь казацкое русское сердце!“ На всю жизнь я упомнил его слова. А я-то царя попрекал: чего же, мол, царь не понял?! Ан вон они как творят: казацкое платье долой, на плечи лохмотья. Таким-то дуром повезут, что и царь не узнает, да и народу не знать. Разин ходит богато, как князь, говорят, а тут побродяга какой-то, страшило страшилом, хуже, чем пугало у попа в огороде!.. А мы-то с Серегой тогда говорили: к царю на Москву казакам непригоже пеше! Вот те черкасско седельце да алый кафтан!..»
   Степана поставили на высокую телегу, на которой была устроена виселица. В разные стороны растянули цепями и приковали к ее столбам руки и ноги. Сзади него, за ошейник прикованный цепью к телеге, как пес, бежал теперь Фролка в таких же лохмотьях. Он задыхался, кашлял, молил потише гнать лошадь… Степан ничего не слыхал. Он узнавал Москву.
   Вот тут он пил квас, когда по пути в Соловки дошел до Москвы, и торговка стоит у того же домишка, все с тем же квасом… Согнулась и нос крюком, а боярских хором на квасу не успела построить… Крестится старая, — может, жалеет его…
   Разин вспомнил, как раньше шагал по Москве, вспомнил встречу с царем…
   «А кабы сказал я тогда молодому царю про народную долю, что стал бы он делать?
   А ну, как сам царь встал бы вместо меня на бояр да царской рукою по правде бы все устроил!..»
   И Разин, вдруг позабыв о том, что его везут к пыткам и к казни, сам рассмеялся тому, что надумал…
   «Уж царь бы устроил, — с насмешкою продолжал он. — Только колпак подставляй под царскую правду!.. Взять, хоть я бы родился царем — пил да ел бы да пташек травил кречетами. Откуда мне ведать, как люди живут?! Ну, скажем, приехал ко мне воевода. „Здоров, воевода, как жив?“ — „Слава богу, хлебов, государь, уродилось, дары вот привез с воеводства!“ — „Ну, как там народ?“ — „А что им творится! Живут. Государя да господа славят“. — „Ну, славят так славят! Едем с тобой поутру, воевода, на пташек!“ А то может статься и так: прискакал воевода: „Государь! У меня в воеводстве людишки воруют: боярскую землю пахать не хотят и дворян побивают!“ — „Чего же они?“ — спросит царь. „Да с жиру сбесились, таков уж народ воровской, государь; лебеды не хотят — подай хлеба на круглый год. Да эдак мы, государь, без индеек на праздники сядем! Недоимки всюду… Хоть сам волокись за сохой!“ — „А ты возьми, воевода, сот пять солдат, побейка-ка воров, а заводчиков вешай повыше!“ Вот тут и вся тебе царская правда, Степан Тимофеич!..»
   Он вспомнил московского беглеца, который жил у него в станице после «медного» бунта.
   «Ведь бил же с ним царь по рукам, а потом обманул! Вот еще тебе царская правда! Ее ли мы шли добиваться?!»
   Степан не слыхал, как сняли его с телеги, не заметил, как ввели его на высокое крыльцо Земского приказа, как скинули с плеч лохмотья и вздели руки в ременные кольца.
   Только тогда, когда стали поднимать его на дыбу и начали выворачиваться из плеч суставы, он оторвался от своих размышлений.