Страница:
— А Корнила? — спросил Степан.
— Крестный твой пуще всех угощал и дары обещал — хитрый бес! Он им бунчук и брусь отдавать не хочет — любит власть! И тебя побивать не пойдет. Бояр не страшится, однако с боярами в драку ему не рука: он ладит твоими руками бояр не пустить, а силу по-старому взять да сидеть в атаманах.
— Лиса, — усмехнулся Разин. — А за что он тебе насулил даров?
— Чтобы я за него тебе слово молвил: мол, любит тебя батька крестный, мириться хочет, от Мишки и Логинки обороняет тебя.
— А к чему ему надо?
— Того не сказал, а думаю я — он Логинки с Мишкой пуще всего страшится. Когда бы ты с ним заодно пошел, те бы присели в кусты да молчали.
— А меня Корней не страшится? — спросил Степан.
— Да черт его ведает, батька! Может, он мыслит, что ты в Кагальницком, а он в Черкасске будет сидеть. Хоть под твоею рукой, а все атаманом!.. Али хочет твоими руками тех задавить да после тебя спихнуть… А чую, чего-то лукавит… Как стал он дары мне сулить, поругался я с ним напоследок… Говорю: «Июдино сердце в тебе, Корней!» Уж он завертелся туды и сюды. Говорит: «От души хотел подарить».
— А ты?
— Я, батька, дверью как треснул — да вон, не простясь!
— И дурак! — сказал Разин. — Было б тебе взять дары да поболе проведать… Эх, ты-ы!..
— Других ищи, атаман! — с обидой в голосе, прямо взглянув Степану в глаза, ответил рыбак. — Душа у меня прямая. Сидел с ним, сидел, кривил уж, кривил. Пока был тверез, все терпел, а вино разобрало — не сдюжил я; не зря говорят: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Меня напоить нелегко: пью довольно, а крепок. Ан старый черт мне подсыпал какого-то зелья — и взяло. Утре проснулся я, чую неладное над собою. На коня да и гону сюды!..
— Не крепок в лазутчиках ты! — усмехнулся Степан. — На такое дело пошел, то уж сердце замкни.
— Других сыщи, атаман! — повторил Прокоп. — В сечу меня посылай — до смерти буду стоять, а с июдами знаться нет силы!..
— Ладно; черт с тобой, — остановил Разин. — Ты вот мне скажи: а что, коли мы на Черкасск ударим? С налету возьмем?
— Не надо, — сказал он. — Черкасских злобить не дело. Как боярские рати напрут, так они к тебе сами с поклоном… А ты станешь лезти взятьем, то будет на руку Логинке с Мишкой. — Рыбак оживился. — Там, батька, сошлось верховых немало, которые с нами ходили в поход. Кабы хлебушком где раздобыться, все к нам сошли бы. Тогда и Черкасск наш будет без шуму… Корнила чего-то болтал, что хлеба умеет добыть и тебя научит…
— Крестный твой пуще всех угощал и дары обещал — хитрый бес! Он им бунчук и брусь отдавать не хочет — любит власть! И тебя побивать не пойдет. Бояр не страшится, однако с боярами в драку ему не рука: он ладит твоими руками бояр не пустить, а силу по-старому взять да сидеть в атаманах.
— Лиса, — усмехнулся Разин. — А за что он тебе насулил даров?
— Чтобы я за него тебе слово молвил: мол, любит тебя батька крестный, мириться хочет, от Мишки и Логинки обороняет тебя.
— А к чему ему надо?
— Того не сказал, а думаю я — он Логинки с Мишкой пуще всего страшится. Когда бы ты с ним заодно пошел, те бы присели в кусты да молчали.
— А меня Корней не страшится? — спросил Степан.
— Да черт его ведает, батька! Может, он мыслит, что ты в Кагальницком, а он в Черкасске будет сидеть. Хоть под твоею рукой, а все атаманом!.. Али хочет твоими руками тех задавить да после тебя спихнуть… А чую, чего-то лукавит… Как стал он дары мне сулить, поругался я с ним напоследок… Говорю: «Июдино сердце в тебе, Корней!» Уж он завертелся туды и сюды. Говорит: «От души хотел подарить».
— А ты?
— Я, батька, дверью как треснул — да вон, не простясь!
— И дурак! — сказал Разин. — Было б тебе взять дары да поболе проведать… Эх, ты-ы!..
— Других ищи, атаман! — с обидой в голосе, прямо взглянув Степану в глаза, ответил рыбак. — Душа у меня прямая. Сидел с ним, сидел, кривил уж, кривил. Пока был тверез, все терпел, а вино разобрало — не сдюжил я; не зря говорят: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Меня напоить нелегко: пью довольно, а крепок. Ан старый черт мне подсыпал какого-то зелья — и взяло. Утре проснулся я, чую неладное над собою. На коня да и гону сюды!..
— Не крепок в лазутчиках ты! — усмехнулся Степан. — На такое дело пошел, то уж сердце замкни.
— Других сыщи, атаман! — повторил Прокоп. — В сечу меня посылай — до смерти буду стоять, а с июдами знаться нет силы!..
— Ладно; черт с тобой, — остановил Разин. — Ты вот мне скажи: а что, коли мы на Черкасск ударим? С налету возьмем?
— Не надо, — сказал он. — Черкасских злобить не дело. Как боярские рати напрут, так они к тебе сами с поклоном… А ты станешь лезти взятьем, то будет на руку Логинке с Мишкой. — Рыбак оживился. — Там, батька, сошлось верховых немало, которые с нами ходили в поход. Кабы хлебушком где раздобыться, все к нам сошли бы. Тогда и Черкасск наш будет без шуму… Корнила чего-то болтал, что хлеба умеет добыть и тебя научит…
Кипучие силы
С отъезда Минаева прошло уж больше месяца, а хлебный обоз от него все не шел, хотя Степан дал Минаеву денег на хлеб.
Разин окреп. Он больше не мог оставаться бездеятельным и вдруг загорелся желанием поехать к Минаеву, посмотреть его войско, договориться с запорожцами о союзе, купить лошадей для войска и пригнать, наконец, обоз хлеба, который разом привлек бы снова к Кагальнику весь Дон.
Оставив вместо себя Федора Каторжного, Степан приказал Наумову с тремя сотнями казаков собираться с ним вместе в дорогу. Еще не в силах подолгу держаться в седле, Разин велел снарядить две санные упряжки, в каждой по тройке. Сборы его были коротки. Весь Кагальник говорил об отъезде Степана. Это был общий праздник. Поездка его означала, что он здоров и снова себя ощущает хозяином Дона: не страшится напасти ни на себя, ни на свой городок, который он оставляет.
Даже Алена, всегда не любившая провожать в отъезд мужа, на этот раз заразилась общей радостью и спокойствием. С легкой и веселой заботливостью она хлопотала, пекла подорожнички, жарила мясо в дорогу, цедила наливки…
— Батяня, возьми меня! — попросился Гришатка, увидев отца в конюшне, где он выбирал лошадей в дорогу.
— А что не взять! Едем! — со внезапной веселостью вдруг согласился отец.
— А матка? — растерянно пробормотал не ждавший согласия мальчишка.
— Что ж, вместе так вместе. Давай уж и матку зови, собирай и Парашку!..
— Матка! Матынька! — мчась со всех ног к Алене, заголосил от восторга Гришатка. — Мы с батей поедем ко Фролу Минаеву… Батя тебе и Парашке велел собираться!..
Алена смутилась и вся залилась вдруг ярким румянцем. Так много лет никуда она не выезжала… Она не могла поверить внезапному счастью…
— Что балуешь! Отвяжись! — чтобы скрыть смущенье, прикрикнула она.
— Матка же! Батя с собой тебя кличет, велел собираться с Парашкой. На тройке поскачем. Вот славно-то будет! Округ казаков три сотни!..
— Отстань, не балуй, — проворчала снова Алена.
— Батяня! Батяня! — жалобно выкрикнул Гришка, выскочив снова во двор. — Батяня! Мне матка не верит. Ты сам вели ей сбираться!
— Скажи, я не мешкав велел. В одночасье готова была бы! — откликнулся Разин.
Такого веления Гришка придумать не мог. Алена схватилась за сундуки, за наряды… Бархат, атласы, парча полетели на пол, пестрея всеми цветами… Ленты, мониста, запястья, рогатые кики… Не ударить бы в грязь перед всеми казачками и перед Минаихой… Что бы еще прихватить?..
Жадный к нарядам женский глаз не хотел расстаться ни с чем из добра…
— Вот так майда-ан! — воскликнул Степан, входя со двора. — Аль и впрямь ты богата, казачка?! Гляди, сколь всего — как на добром торгу!.. Неужто с собою все надо?! Аль третью тройку велеть заложить?
— Да что ты, Степанка! — смутилась Алена, испугавшись его насмешки и помня, что часто насмешки его переходят в гнев. — Не велишь — ничего не возьму!..
— Коней пожалела! Нет, ты не жалей. Я вправду тебе, от души, Алеша, — заметив ее испуг, сказал Разин. — Не всякий день ездишь со мной по гостям. Как по-женски-то надо?..
— Не много мне нужно, Степан Тимофеич, — поделилась заботой Алена, — да вот я растерялась. Нарядов повсядни-то не ношу; какой краше личит — не знаю…
— А все тебе хороши: лазорев — к очам, алый — к румянцу, в зеленом ты и сама будто цвет в зеленях… Каков ни прикинь — все пригожа!.. Да шубу теплее, смотри. Ту, лиловую, на соболях, али беличью голубую надень… И мне, что ль, обрядиться покраше да кой-что в гостинцы свезти и Фролу, да и Минаихе, и есаулам подарки… Покажись, покажись-ка в зеленом. Краса-а атаманша!..
— Батя, мне саблю! — пользуясь ласковым расположением отца, шумел Гришка.
Степан выбрал сам и нацепил ему на пояс нарядный кинжал…
Весь городок сбежался смотреть на отъезд атамана.
Казаки желали добра и удачи, понимая, что едет Степан не ради простой потехи. Казачки наперебой обнимали Алену. Казачата перекликались с Гришаткой. Три сотни казаков с мушкетами, с саблями приготовились к выезду. Степан, обратясь к кагальницким, велел слушать Федора Каторжного. При народе вручил ему булаву.
Воротные казаки наконец распахнули ворота, и весь поезд вылетел в снежный, сверкающий под январским солнцем широкий простор… В то же мгновенье с наугольных башен Кагальника приветом ударили пушки.
— Кто затеял дурить — ты аль Федор? — спросил атаман у Наумова, скакавшего о бок его коней.
— Федор пальнуть сдогадался, Степан Тимофеич. А я мыслю — добро: пусть слышат низовые черти, что наш атаман поднялся, пусть чешут в затылках! — весело отозвался Наумов.
— Ну, лих с ним… пусть чешут… Давай поспешай!
Снежная пыль засверкала вокруг коней. Пар из конских ноздрей и от людского дыханья, серебрясь, быстро таял в морозном воздухе и оставлял на ресницах, усах и бровях седину. Из-под пушистого платка, из мягкого собольего ворота теплой шубы Алена любовно глядела на мужа. Вот так бы и плыть в ладье по белому, серебристому морю снегов, под таким сияющим солнцем, с таким удалым орлом и самой — как орлихе… Разве что только вот после свадьбы чувствовала она подобное радостное замирание в груди, когда возвращались они домой и когда ей Степан сказал, что в глаза ее мочи нет глянуть — сколь ярки…
Степан всей грудью вбирал резвый ветер с морозной степи, распахнув широкую медвежью шубу, из-под которой виднелся алый кафтан. Хорошо и привольно было скакать, будто новая жизнь наливалась в жилы. Он чувствовал себя молодым и сильным. Взглянул на Алену, обнял ее и крепко поцеловал в губы, чувствуя сам, как иней с его усов замочил ей лицо… Она по-девичьи застенчиво засмеялась и опустила ресницы.
— Гриша! Гришка-а! — окликнул Степан.
Сын обернулся к нему с облучка, обсыпанный снежной пылью из-под копыт резвой тройки. Он был в этот миг как две капли воды похож на того синеглазого «паренька», с которым Степан возвращался когда-то на Дон с богомолья…
Степан улыбнулся ему.
— Здорово, Гришка!
— Ух, здорово, батя!
— А что ж, мы с тобой не казаки, сынок? — спросил Разин. — Иные все в седлах, а мы на санях… Айда в седла!..
— Дава-а-ай! — заорал во все горло Гришатка.
Четверка заседланных шла позади саней. Остановив весь поезд, Степан пересел вместе с Гришкой верхом. Он заметил немую тревогу в глазах Алены и молча же, взглядом ее успокоил.
Все, все миновалось!.. Прежняя сила влилась в упругие икры Степана, когда он оперся о стремена, ветер ожег морозцем лицо… Жизнь летела навстречу…
С седла он опять поглядел Алене в глаза, — глаза, как синее небо… — присвистнул и полетел, избоченясь, перегоняя своих казаков.
— Батька, батька в седле! Гляди, сел! Гляди, скачет!.. Ну, стало быть, здрав! — пролетело между казаками.
А он обогнал весь их строй и выехал наперед. Наумов с двумя веселыми есаулами поспевал за ним с белым мятущимся по ветру бунчуком…
В белой бескрайней степи вдоль Донца после недавних метелей дорога, которую не успели заездить, едва заметно бежит на холм, с холма снова вниз и опять поднимается в горку. По сторонам то вздымаются, серебрясь на солнце, сугробы, то низко стелется снежная пелена и щетинки сухого ковыльника в ветре мотаются, не покрытые снегом…
Вон далеко-далеко в степи показались какие-то всадники, сани… Должно, в Кагальник откуда-то новые скачут, не то казаки с верховьев Донца.
Степан чуть присвистнул коню и понесся вперед…
Нестройной ватагой навстречу скакали казаки с верховьев. Солнце садилось в степи и било в глаза золотыми лучами, так что слепило зрение и мешало видеть… Встречных скакало с сотню.
— Стой! Стой! — понеслось им навстречу.
Черт знает ведь, что за народ по степи. Там тоже играет по ветру казачий бунчук.
Не Минаев ли снова?!
Махнули условленно бунчуками, перемахнулись саблями… Дали по выстрелу из мушкетов… Узнали: свои!
Уже без опаски съехались казаки. Замелькали знакомые лица. Встрепаны, окровавлены, в ранах, кто как попало одет; несмотря на мороз, иные в одних лишь кафтанах, закутаны в конские чепраки, молча сгрудились на дороге…
Есаул Сеня Лапотник выехал наперед.
— Что стряслось? — спросил его Разин, и холод уже пошел у самого по спине…
— Беда стряслась, батька! — глухо ответил Сеня. — Побили нас воеводы.
— А Фрол? — через силу, тихо выдавил Разин.
— В санях, атаман, — указал лишь глазами Сеня.
Разин тяжело и неуклюже пополз с седла. Наумов успел подхватить его под руки. Неверной походкой направился атаман к саням, укрытым медвежьей полостью. Оседланный каурый конь без привязи шел за санями.
Казаки расступились, давая Степану дорогу. Ездовый, склонясь с облучка, откинул полость в санях. На сене, выпятив к заходящему солнцу русую бороду, навек запрокинув большую кудластую голову, с нерастаявшим инеем в волосах, лежал мертвый Минаев…
Разин окреп. Он больше не мог оставаться бездеятельным и вдруг загорелся желанием поехать к Минаеву, посмотреть его войско, договориться с запорожцами о союзе, купить лошадей для войска и пригнать, наконец, обоз хлеба, который разом привлек бы снова к Кагальнику весь Дон.
Оставив вместо себя Федора Каторжного, Степан приказал Наумову с тремя сотнями казаков собираться с ним вместе в дорогу. Еще не в силах подолгу держаться в седле, Разин велел снарядить две санные упряжки, в каждой по тройке. Сборы его были коротки. Весь Кагальник говорил об отъезде Степана. Это был общий праздник. Поездка его означала, что он здоров и снова себя ощущает хозяином Дона: не страшится напасти ни на себя, ни на свой городок, который он оставляет.
Даже Алена, всегда не любившая провожать в отъезд мужа, на этот раз заразилась общей радостью и спокойствием. С легкой и веселой заботливостью она хлопотала, пекла подорожнички, жарила мясо в дорогу, цедила наливки…
— Батяня, возьми меня! — попросился Гришатка, увидев отца в конюшне, где он выбирал лошадей в дорогу.
— А что не взять! Едем! — со внезапной веселостью вдруг согласился отец.
— А матка? — растерянно пробормотал не ждавший согласия мальчишка.
— Что ж, вместе так вместе. Давай уж и матку зови, собирай и Парашку!..
— Матка! Матынька! — мчась со всех ног к Алене, заголосил от восторга Гришатка. — Мы с батей поедем ко Фролу Минаеву… Батя тебе и Парашке велел собираться!..
Алена смутилась и вся залилась вдруг ярким румянцем. Так много лет никуда она не выезжала… Она не могла поверить внезапному счастью…
— Что балуешь! Отвяжись! — чтобы скрыть смущенье, прикрикнула она.
— Матка же! Батя с собой тебя кличет, велел собираться с Парашкой. На тройке поскачем. Вот славно-то будет! Округ казаков три сотни!..
— Отстань, не балуй, — проворчала снова Алена.
— Батяня! Батяня! — жалобно выкрикнул Гришка, выскочив снова во двор. — Батяня! Мне матка не верит. Ты сам вели ей сбираться!
— Скажи, я не мешкав велел. В одночасье готова была бы! — откликнулся Разин.
Такого веления Гришка придумать не мог. Алена схватилась за сундуки, за наряды… Бархат, атласы, парча полетели на пол, пестрея всеми цветами… Ленты, мониста, запястья, рогатые кики… Не ударить бы в грязь перед всеми казачками и перед Минаихой… Что бы еще прихватить?..
Жадный к нарядам женский глаз не хотел расстаться ни с чем из добра…
— Вот так майда-ан! — воскликнул Степан, входя со двора. — Аль и впрямь ты богата, казачка?! Гляди, сколь всего — как на добром торгу!.. Неужто с собою все надо?! Аль третью тройку велеть заложить?
— Да что ты, Степанка! — смутилась Алена, испугавшись его насмешки и помня, что часто насмешки его переходят в гнев. — Не велишь — ничего не возьму!..
— Коней пожалела! Нет, ты не жалей. Я вправду тебе, от души, Алеша, — заметив ее испуг, сказал Разин. — Не всякий день ездишь со мной по гостям. Как по-женски-то надо?..
— Не много мне нужно, Степан Тимофеич, — поделилась заботой Алена, — да вот я растерялась. Нарядов повсядни-то не ношу; какой краше личит — не знаю…
— А все тебе хороши: лазорев — к очам, алый — к румянцу, в зеленом ты и сама будто цвет в зеленях… Каков ни прикинь — все пригожа!.. Да шубу теплее, смотри. Ту, лиловую, на соболях, али беличью голубую надень… И мне, что ль, обрядиться покраше да кой-что в гостинцы свезти и Фролу, да и Минаихе, и есаулам подарки… Покажись, покажись-ка в зеленом. Краса-а атаманша!..
— Батя, мне саблю! — пользуясь ласковым расположением отца, шумел Гришка.
Степан выбрал сам и нацепил ему на пояс нарядный кинжал…
Весь городок сбежался смотреть на отъезд атамана.
Казаки желали добра и удачи, понимая, что едет Степан не ради простой потехи. Казачки наперебой обнимали Алену. Казачата перекликались с Гришаткой. Три сотни казаков с мушкетами, с саблями приготовились к выезду. Степан, обратясь к кагальницким, велел слушать Федора Каторжного. При народе вручил ему булаву.
Воротные казаки наконец распахнули ворота, и весь поезд вылетел в снежный, сверкающий под январским солнцем широкий простор… В то же мгновенье с наугольных башен Кагальника приветом ударили пушки.
— Кто затеял дурить — ты аль Федор? — спросил атаман у Наумова, скакавшего о бок его коней.
— Федор пальнуть сдогадался, Степан Тимофеич. А я мыслю — добро: пусть слышат низовые черти, что наш атаман поднялся, пусть чешут в затылках! — весело отозвался Наумов.
— Ну, лих с ним… пусть чешут… Давай поспешай!
Снежная пыль засверкала вокруг коней. Пар из конских ноздрей и от людского дыханья, серебрясь, быстро таял в морозном воздухе и оставлял на ресницах, усах и бровях седину. Из-под пушистого платка, из мягкого собольего ворота теплой шубы Алена любовно глядела на мужа. Вот так бы и плыть в ладье по белому, серебристому морю снегов, под таким сияющим солнцем, с таким удалым орлом и самой — как орлихе… Разве что только вот после свадьбы чувствовала она подобное радостное замирание в груди, когда возвращались они домой и когда ей Степан сказал, что в глаза ее мочи нет глянуть — сколь ярки…
Степан всей грудью вбирал резвый ветер с морозной степи, распахнув широкую медвежью шубу, из-под которой виднелся алый кафтан. Хорошо и привольно было скакать, будто новая жизнь наливалась в жилы. Он чувствовал себя молодым и сильным. Взглянул на Алену, обнял ее и крепко поцеловал в губы, чувствуя сам, как иней с его усов замочил ей лицо… Она по-девичьи застенчиво засмеялась и опустила ресницы.
— Гриша! Гришка-а! — окликнул Степан.
Сын обернулся к нему с облучка, обсыпанный снежной пылью из-под копыт резвой тройки. Он был в этот миг как две капли воды похож на того синеглазого «паренька», с которым Степан возвращался когда-то на Дон с богомолья…
Степан улыбнулся ему.
— Здорово, Гришка!
— Ух, здорово, батя!
— А что ж, мы с тобой не казаки, сынок? — спросил Разин. — Иные все в седлах, а мы на санях… Айда в седла!..
— Дава-а-ай! — заорал во все горло Гришатка.
Четверка заседланных шла позади саней. Остановив весь поезд, Степан пересел вместе с Гришкой верхом. Он заметил немую тревогу в глазах Алены и молча же, взглядом ее успокоил.
Все, все миновалось!.. Прежняя сила влилась в упругие икры Степана, когда он оперся о стремена, ветер ожег морозцем лицо… Жизнь летела навстречу…
С седла он опять поглядел Алене в глаза, — глаза, как синее небо… — присвистнул и полетел, избоченясь, перегоняя своих казаков.
— Батька, батька в седле! Гляди, сел! Гляди, скачет!.. Ну, стало быть, здрав! — пролетело между казаками.
А он обогнал весь их строй и выехал наперед. Наумов с двумя веселыми есаулами поспевал за ним с белым мятущимся по ветру бунчуком…
В белой бескрайней степи вдоль Донца после недавних метелей дорога, которую не успели заездить, едва заметно бежит на холм, с холма снова вниз и опять поднимается в горку. По сторонам то вздымаются, серебрясь на солнце, сугробы, то низко стелется снежная пелена и щетинки сухого ковыльника в ветре мотаются, не покрытые снегом…
Вон далеко-далеко в степи показались какие-то всадники, сани… Должно, в Кагальник откуда-то новые скачут, не то казаки с верховьев Донца.
Степан чуть присвистнул коню и понесся вперед…
Нестройной ватагой навстречу скакали казаки с верховьев. Солнце садилось в степи и било в глаза золотыми лучами, так что слепило зрение и мешало видеть… Встречных скакало с сотню.
— Стой! Стой! — понеслось им навстречу.
Черт знает ведь, что за народ по степи. Там тоже играет по ветру казачий бунчук.
Не Минаев ли снова?!
Махнули условленно бунчуками, перемахнулись саблями… Дали по выстрелу из мушкетов… Узнали: свои!
Уже без опаски съехались казаки. Замелькали знакомые лица. Встрепаны, окровавлены, в ранах, кто как попало одет; несмотря на мороз, иные в одних лишь кафтанах, закутаны в конские чепраки, молча сгрудились на дороге…
Есаул Сеня Лапотник выехал наперед.
— Что стряслось? — спросил его Разин, и холод уже пошел у самого по спине…
— Беда стряслась, батька! — глухо ответил Сеня. — Побили нас воеводы.
— А Фрол? — через силу, тихо выдавил Разин.
— В санях, атаман, — указал лишь глазами Сеня.
Разин тяжело и неуклюже пополз с седла. Наумов успел подхватить его под руки. Неверной походкой направился атаман к саням, укрытым медвежьей полостью. Оседланный каурый конь без привязи шел за санями.
Казаки расступились, давая Степану дорогу. Ездовый, склонясь с облучка, откинул полость в санях. На сене, выпятив к заходящему солнцу русую бороду, навек запрокинув большую кудластую голову, с нерастаявшим инеем в волосах, лежал мертвый Минаев…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
«ПОДБИТЫЕ КРЫЛЬЯ»
Скошенные надежды
Все южные городки по Донцу внезапным ударом занял Волконский. Казаки были разбиты, бежали, спасаясь, на Дон. Над местными горожанами, над крестьянами и стрельцами дворяне чинили расправы.
Тульский поход был провален…
Степан возвратился к себе в Кагальник. Покойника до утра положили на лавку, где прежде лежал Степан. В застывшую руку вложили свечу.
Не верилось. Разин молча сидел возле убитого друга, сумрачно глядя в трескучий огонь восковой оплывавшей свечи. Алена Никитична плакала тоже молча и безутешно. Ей казалось, что это ее несчастная доля: если б она не поехала с мужем, такого несчастия не стряслось бы. Она не хотела и слышать о том, что Волконский разбил казаков уже почти неделю назад.
С улицы был слышен стук топора. Там ладили гроб атаману. К рассвету хотели внести в землянку, да был он длинен и широк, а двери землянки узки. Пришлось выносить покойника. Поставили гроб посреди двора. При тихом морозе ровно горела в мертвой руке свеча. Две свечи — в изголовье гроба.
На крышку гроба казак прибивал атаманскую саблю, два пистолета и шапку. В ту руку, где свечка, вложили Минаеву крест, в левую — атаманскую булаву. Он лежал, приодетый в нарядный алый кафтан с жемчужными пуговицами. На высокий лоб опустились несколько одиноких снежинок и так, не растаяв, лежали на лбу.
Минаиха, привезенная на других санях, плакала, припав к ногам Фрола, причитала голосисто, визгливо и вдруг выводила тонкую, нежную нотку, как будто свирель…
Утром начали приезжать казаки из Ведерниковской и Кагальницкой станиц, приходили казачки. Глядели, вздыхая, в красивое мертвое лицо атамана, смотрели с сочувствием и любопытством, как убивается и плачет его атаманиха.
Степан осмотрел могилу, которую рыли на острове. Несмотря на мороз, на дно ее сквозь песок просочилась вода.
— Какая тут, к черту, могила! Тут раки сожрут мертвеца! — недовольно сказал он. — А будет высоко весеннее половодье — и вымоет с гробом… Айда на станичный погост, там на горке копайте…
Вскинув лопаты и ломы на плечи, казаки покорно пошли на берег.
— Могилка ненадобна, то бы засыпать!.. Примета худая — пустую могилку кидать: еще мертвец будет! — сказали в толпе любопытных, собравшихся возле могилы.
— Старухины враки! — одернул Степан. — Пусть остается яма…
После полудня приехал с погоста казак сказать, что могила готова.
Восьмеро казаков подняли тяжелый некрашеный гроб, по донскому льду понесли к Ведерниковской станице… За гробом никто не вел Фролова Каурку. Он сам шагал за хозяином, время от времени только вытягивал шею и нюхал край гроба.
Простоволосая, со снежинками в растрепавшихся волосах, красивая, молоденькая, балованная Минаиха тоненько плакала, опираясь на руку Алены. С другой стороны держала ее сухая суровая есаулиха — казачка Наумова. Она глядела так, будто досадовала на Минаихин плач, и видно было: коли убьют, не дай бог, Наумова, казачка его не обронит единой слезы, так придет и к могиле — прямая, сухая, с сухими глазами, разве только покрепче прикусит губу…
Казаки Минаева ехали позади в молчании. Порубленные, израненные: у кого — рука, у кого — голова, с трудом держались они на ногах и в седлах. Видно было, что крепко бились с дворянами и атаман их недаром погиб в бою…
Желтое морозное солнце уже спускалось к закату, когда вошли они на погост. Конные казаки стояли вокруг могилы широким кольцом. Казачки и ребятишки столпились поодаль, заполнив весь небольшой кладбищенский холм. Пять заряженных пушек выстроились рядком за погостом, над берегом Дона. При закате ярким рыжим пятном на вершине холма под вербой лежала гора свежевырытых комьев промерзлой глины. На рыжий гребень казаки поставили гроб. Могила была рыта щедрой и сильной рукой — глубока и просторна, как дом. Минаиха пуще заголосила, припав к телу мужа, рыдая, ударялась о гроб головой. В несколько голосов запричитали сошедшиеся казачки. Знамена склонились низко, касаясь полотнами гроба и рыжей промерзлой глины. Нагнулись к земле волосатые, пышные головы бунчуков… По мерзлой дороге послышался цокот скачущей сотни, и на пригорок со знаменами черкасских станиц взъехали казаки из Черкасска. На самом пригорке они чинно скинули шапки и в знак печали склонили свои знамена.
— Кто звал их? — спросил Степан у Наумова.
Не нарушая торжественности минуты, Наумов подъехал к Петрухе Ходневу, который скакал впереди черкасских, что-то с ним пошептался и быстро вернулся к Разину.
— Фрол Минаич подолгу в Черкасске живал. Узнали — и честь отдать от шести станиц по пятнадцати казаков послали. Не гнать, Тимофеич, когда подобру прискакали! — сказал Наумов.
Но Разин уже не слышал того, что говорил Наумов, уже не видал никого вокруг… С Минаевым хоронил он свой тульский поход. Все, все надо было заново думать. В Минаеве он хоронил атамана, которому верил, как себе самому. Так широко умел мыслить Фрол, так далеко умел видеть, такая была в нем большая кипучая сила… Не видеть, не слышать сейчас никого, сидеть бы, как прошлую ночь просидел над телом убитого друга, одному в тишине и думать, словно советуясь с ним, как и что теперь делать дальше…
— Что ж дальше, батька? Ты скажешь последнее слово? — шепнул над ухом Наумов.
— Последнее слово? — громко переспросил его Разин. — Да, много бы слов надо было сказать, атаманы, у гроба такого друга! — произнес Степан, подойдя ко гробу. — Много больших слов, особых! Не простые слова говорить ему на дорогу. А где их найти? Сказать, что мы будем стоять за святое дело? Ведь все одно: скажешь, а он не услышит. Сказать, что в битве он будет с нами в казацких сердцах?.. Слов таких нет, чтобы мертвый услышал.
Степан сдвинул брови, упер глаза в землю и в тишине помолчал.
— А наше последнее слово мы скажем пулей да саблей, — грозно закончил он. — Когда дворянская кровь просочится до самых гробов убитых товарищей наших, тогда и услышат они последнее наше слово. А ныне — прощай, Фрол…
Степан поглядел на убитого и опустил голову.
Наумов дал знак накрывать крышку гроба, когда кто-то с пригорка заметил еще с сотню всадников, мчавшихся от верхних станиц.
— Еще казаки поспешают проститься! — крикнули из толпы, и Наумов махнул казакам погодить закрывать гроб.
Все смотрели по направлению к приближавшейся сотне, над которой развевался по ветру хвостатый бунчук. Вот всадники скрылись на миг за кустами и, стремительно обогнув по тропе бугор, понеслись к кладбищу.
Впереди мчался Фрол Тимофеевич Разин — брат атамана. В белой парчовой шубе на соболях, в седой смушковой шапке, на белом коне, с гурьбой есаулов он подскакал к стоявшим на кладбище казакам. Толпа казачат и женщин дала им дорогу. Молодой казак, соскочив на ходу с коня, придержал Фролу стремя. Двое нарядных есаулов привычно подхватили его под руки, помогая сойти с седла.
— Что тут у вас? — по-хозяйски спросил Фрол, входя в круг казаков.
— Минаева Фрола хороним, — откликнулся кто-то.
— А-а, тезку?! — развязно выкрикнул Фрол и, пьяно качнувшись, плечом раздвигая толпу, шагнул к гробу. Он заглянул в лицо мертвеца. — Шумлив был казак! Отшумелся! — громко добавил он.
— Шапку скинь! — резко одернул его Наумов.
— Не любил он сам ломать шапку! — ответил Фрол, задетый окриком есаула. — Во всем был сам себе высокая голова. Кабы стоял он живой о сем месте, сказал бы я вам: судите нас с тезкой, удалые атаманы, всем кругом судите!
— Чего ты плетешь! — оборвал Степан.
— Я, брат, не плету! — упрямо настаивал Фролка. — Пропал тезка, пусть ему будет пухом земля, бог с ним! А уж живому ему не спустил бы…
— Батька! — выкрикнул минаевский есаул Сеня Лапотник, с обвязанной кровавой повязкою раненой головой, шагнув из толпы, стоявшей у гроба. — Пошто твой брат мертвого клеплет?! Суди! Рассуждай! Оба тут перед нами. Пусть Фрол Тимофеич свое говорит, а мы скажем сами за нашего атамана.
Разин строго кивнул брату.
— Сам ты затеял, Фролка, судиться, — сказал он.
— С живым, Степан! С мертвым каков же суд?! — покосившись на гроб, возразил Фрол.
— Иной и в живых мертвец, а тот и мертвый сам за себя постоит: дела его правду скажут! — крикнул малорослый казак из толпы израненных, дружно стоявших вместе товарищей убитого атамана.
— Дело ли будет, робята живого с убитым судить? — спросил Степан Тимофеевич, обратившись ко всем собравшимся.
— А чем, батька, не дело! Фрол Тимофеич обидел Минаича. Мертвый защиты просит! — ответили казаки Минаева.
Трое казаков стояли еще перед могилой, держа крышку гроба, но не решаясь накрыть его и ожидая знака от старших.
— Постойте гроб накрывать, — сказал Разин. — Пусть Фрол в лицо покойнику смотрит да правду молвит, о чем говорил.
Фролка вызывающе посмотрел на Степана, шагнул ближе к могиле.
— Ну что ж, и скажу! — произнес он громко, чтобы слышали все. — Я взял город Коротояк, а Фрол Минаич влез в верхние городки по Донцу. Есаулов своих он послал в Острогожск да в Ольшанск. Стали мы с ним соседи по городам. Он атаман со своей ратью. Я сам себе атаман — со своей. Тут слух, что побили тебя, Степан, под Синбирском. Мы с Минаичем съехались для совета по слуху. Было так? — спросил Фролка, взглянув на Сеню.
— Было так, — подтвердил минаевский есаул.
— Я Минаеву говорил: «Чем стоять в городах, нам лучше Дон да казацкие земли блюсти», — продолжал Фролка. — А Минаич шумит: «Я что взял у бояр, того не отдам!» Я молвил: «Степан поранен. Ты слушай покуда меня: пока не встанет Степан, бросай города, копи силу». Что ж я, дурак, что ли, был? Атаманская сметка была у меня! А он еще дальше на царские земли полез. Пошто? Я его упреждал, а он величался: «Разин, кричит, ты — Разин, да только не тот! Я, шумит, хлебом весь Дон накормлю без московского хлеба! Я, кричит, всю Слободскую Украину и Запорожье вздыму, я тут не хуже, чем Разин по Волге, народ возмету!» Во всем величался! Больше тебя хотел стать, брат Степан. Покуда ты ранен лежал, он хотел наперед скакнуть. Слава твоя не давала ему житья. На том и пропал…
— Кончил, что ли, брехать? — перебил Степан.
— Нет, не кончил! — дерзко выкрикнул Фролка. — Судить, так уж слушай меня до конца! Чего же натворил Минаев? Не только его убили — побили его казаков. Три тысячи дал ты ему, Степан Тимофеич. А где они ныне? Города все равно все побрали назад, как я его упреждал. Народ казнят. Виселиц — будто лес растет по дорогам… И с той стороны теперь то же: Ольшанск, Острогожск, Коротояк — все дворянской ратью полно; того и гляди грянут на Дон. А мне их в Качалинском не удержать. Ты мне Качалинский городок да Паншин велел уберечь, чтобы с Волгой сходиться… А ныне я как удержу воевод?
— Кончил? — спросил Степан.
— Ну, кончил! — по-прежнему дерзко ответил Фролка.
— Давай, Минаев, ответ! — внятно сказал Разин, обращаясь к покойнику.
Сеня Лапотник шагнул к изголовью гроба.
— Я, Степан Тимофеич, скажу за него, — произнес он громко.
Разин молча кивнул головой.
Сеня заговорил. Он был вместе с Минаевым, когда тот приезжал к Фролке в Коротояк. Фролка загордился, что Минаев приехал к нему, принимал его пьяный, ломался, разыгрывал грозного атамана. Чтобы заставить Минаева верить в себя, ни за что ни про что повесил при нем на воротах попа… Как раз в эту пору пришла весть, что ранен Степан. Фролка вдруг заявил, что вместо брата он будет главным из атаманов. Он потребовал, чтобы Минаев ему подчинялся, и заставлял отвести все войско назад на казацкие земли. «Ты станешь в Бахмуте, а я в Качалинском городке. Вина нам обоим будет довольно — пей да гуляй, покуда оправится брат». — «Дон пропьешь, всю Русь проиграешь и братнюю голову прокидаешь в кости!» — сказал Минаев. Он требовал, чтобы Фролка стоял в Коротояке, не отступая. «Указчик ты мне! — закричал Фролка. — Я сам не хуже тебя атаман! Не хочешь разумного слова послушать — стой, а я ухожу на казацкие земли».
Фролка бросил Коротояк прежде всякого наступления дворян и убежал в Качалинский городок. Воеводы заняли брошенный Коротояк; оттуда им было легко захватить Острогожск и Ольшанск, и дворянская рать ударила на Минаева с двух сторон разом: из Острогожска и Белгорода.
— А мы до конца стояли, Степан Тимофеич. Мы крови своей не жалели, и атаман наш Минаев ее не жалел! — заключил Сеня.
Заходящее солнце облило красным светом повязку на его голове, и засохшая порыжелая кровь как будто бы снова выступила из раны.
— Сам вижу все, — сказал Разин, на самые брови надвинув свою шапку.
Но тут из толпы подскочил мелкорослый казак.
— Ты, батько, братика своего кровного слухав? И нас не дави прежде сроку! — задорно выкрикнул он. — Семен, может, все сказал, да я досказать хочу дале. Ты слухай меня, казачишку Максима Забийворота, — то прозвище мое такое смешное.
— Ну, что? — спросил Разин.
— Я того великого атамана Хрола Тимохвеича знаю краще за всих: у его в полку я служил, батько; я с ним вместе в будару ночью скочил да тикал до самого Паншина без оглядки — ось мы яки видважные булы, батько! Чи ты не ведал, який атаман твой братик? — спросил казак.
— Не к месту над гробом тут скоморошить! — остановил казака Наумов.
— Тю-у! А ты не ленись, есаул, послухай! Степан Тимохвеич сам терпит, и ты як-нибудь покрипысь. За скомороха я сам расскажу — який був скоморох у Качалинском да у Паншине городках. Качалинский городок ведом всем: городок, каже, не тужи, завий горе веревочкой! Там живут казаки таковськи: когда другие пошли побивать бояр да панов, а воны позади ходылы по воеваным городам — купчих резать да шубы тащить. Полны воза привезли. Куды деть? Десять шуб не взденешь на плечи, а взденешь, то парко буде!.. В Качалинский, в Паншин купцов воровских понаихало — тьма: никакие заставы не держат. Гроши торбами возят. Горилки — не дай бог скильки там: на царскую свадьбу и то хватило бы… Вот мы тут-то и сели с нашим славным атаманом, со Хрол Тимохвеичем. Шубу-то, бачьте, яку нам парчовую на собольем меху пидныслы?! И шапка к шубе, и конь, и шабля — кругом краса! А главное — имя-то, имечко — Разин Хрол Тимохвеич. Самого батька брат ридный! Вот тут и пошло: ему красой величаться, год ручки чтобы водили, батькой звали бы, а им прикрыться от добрых людей: «У нас атаман, каже, Разин Хрол Тимохвеич!..» А кому атаман? Питухам! Кабацким ярыжкам! Воровским купцам, живоглотам, что шубы увозят да горилку привозят… Они ему ни серебра, ни шуб не жалели! Им батькой он бул!.. Спозаранку на билом коне с бунчуком пролетить подбоченясь. Куды? К Сидорке в кабак! А бунчук навищо? А як же — батько!.. Да с ним те двое — капустные головы пидскочили, под ручки цоп! И тащат!.. Им бы пить за его грошенята. Молодой бобка стремя ему поддержит, другой бобка гусли за ним повсюду таскае… На крыльцо пьяный вылезет, дивчинкам орехи да пряники станет горстями кидать… Тьфу ты, сором! За що же мы вставали, народ за що кровь лил? Плюнул я да пешки пошел ко Хролу Минаичу. Два-десять козакив со мной вместе… Он тут молвил, что Паншина не удержит ныне. Да ты спытай его, батько, ким удержаты? Ведь вси разбрелысь от него казаки, осталысь одни питухи кабацки. Рать прыйде, а они под столами валяются пьяни…
Тульский поход был провален…
Степан возвратился к себе в Кагальник. Покойника до утра положили на лавку, где прежде лежал Степан. В застывшую руку вложили свечу.
Не верилось. Разин молча сидел возле убитого друга, сумрачно глядя в трескучий огонь восковой оплывавшей свечи. Алена Никитична плакала тоже молча и безутешно. Ей казалось, что это ее несчастная доля: если б она не поехала с мужем, такого несчастия не стряслось бы. Она не хотела и слышать о том, что Волконский разбил казаков уже почти неделю назад.
С улицы был слышен стук топора. Там ладили гроб атаману. К рассвету хотели внести в землянку, да был он длинен и широк, а двери землянки узки. Пришлось выносить покойника. Поставили гроб посреди двора. При тихом морозе ровно горела в мертвой руке свеча. Две свечи — в изголовье гроба.
На крышку гроба казак прибивал атаманскую саблю, два пистолета и шапку. В ту руку, где свечка, вложили Минаеву крест, в левую — атаманскую булаву. Он лежал, приодетый в нарядный алый кафтан с жемчужными пуговицами. На высокий лоб опустились несколько одиноких снежинок и так, не растаяв, лежали на лбу.
Минаиха, привезенная на других санях, плакала, припав к ногам Фрола, причитала голосисто, визгливо и вдруг выводила тонкую, нежную нотку, как будто свирель…
Утром начали приезжать казаки из Ведерниковской и Кагальницкой станиц, приходили казачки. Глядели, вздыхая, в красивое мертвое лицо атамана, смотрели с сочувствием и любопытством, как убивается и плачет его атаманиха.
Степан осмотрел могилу, которую рыли на острове. Несмотря на мороз, на дно ее сквозь песок просочилась вода.
— Какая тут, к черту, могила! Тут раки сожрут мертвеца! — недовольно сказал он. — А будет высоко весеннее половодье — и вымоет с гробом… Айда на станичный погост, там на горке копайте…
Вскинув лопаты и ломы на плечи, казаки покорно пошли на берег.
— Могилка ненадобна, то бы засыпать!.. Примета худая — пустую могилку кидать: еще мертвец будет! — сказали в толпе любопытных, собравшихся возле могилы.
— Старухины враки! — одернул Степан. — Пусть остается яма…
После полудня приехал с погоста казак сказать, что могила готова.
Восьмеро казаков подняли тяжелый некрашеный гроб, по донскому льду понесли к Ведерниковской станице… За гробом никто не вел Фролова Каурку. Он сам шагал за хозяином, время от времени только вытягивал шею и нюхал край гроба.
Простоволосая, со снежинками в растрепавшихся волосах, красивая, молоденькая, балованная Минаиха тоненько плакала, опираясь на руку Алены. С другой стороны держала ее сухая суровая есаулиха — казачка Наумова. Она глядела так, будто досадовала на Минаихин плач, и видно было: коли убьют, не дай бог, Наумова, казачка его не обронит единой слезы, так придет и к могиле — прямая, сухая, с сухими глазами, разве только покрепче прикусит губу…
Казаки Минаева ехали позади в молчании. Порубленные, израненные: у кого — рука, у кого — голова, с трудом держались они на ногах и в седлах. Видно было, что крепко бились с дворянами и атаман их недаром погиб в бою…
Желтое морозное солнце уже спускалось к закату, когда вошли они на погост. Конные казаки стояли вокруг могилы широким кольцом. Казачки и ребятишки столпились поодаль, заполнив весь небольшой кладбищенский холм. Пять заряженных пушек выстроились рядком за погостом, над берегом Дона. При закате ярким рыжим пятном на вершине холма под вербой лежала гора свежевырытых комьев промерзлой глины. На рыжий гребень казаки поставили гроб. Могила была рыта щедрой и сильной рукой — глубока и просторна, как дом. Минаиха пуще заголосила, припав к телу мужа, рыдая, ударялась о гроб головой. В несколько голосов запричитали сошедшиеся казачки. Знамена склонились низко, касаясь полотнами гроба и рыжей промерзлой глины. Нагнулись к земле волосатые, пышные головы бунчуков… По мерзлой дороге послышался цокот скачущей сотни, и на пригорок со знаменами черкасских станиц взъехали казаки из Черкасска. На самом пригорке они чинно скинули шапки и в знак печали склонили свои знамена.
— Кто звал их? — спросил Степан у Наумова.
Не нарушая торжественности минуты, Наумов подъехал к Петрухе Ходневу, который скакал впереди черкасских, что-то с ним пошептался и быстро вернулся к Разину.
— Фрол Минаич подолгу в Черкасске живал. Узнали — и честь отдать от шести станиц по пятнадцати казаков послали. Не гнать, Тимофеич, когда подобру прискакали! — сказал Наумов.
Но Разин уже не слышал того, что говорил Наумов, уже не видал никого вокруг… С Минаевым хоронил он свой тульский поход. Все, все надо было заново думать. В Минаеве он хоронил атамана, которому верил, как себе самому. Так широко умел мыслить Фрол, так далеко умел видеть, такая была в нем большая кипучая сила… Не видеть, не слышать сейчас никого, сидеть бы, как прошлую ночь просидел над телом убитого друга, одному в тишине и думать, словно советуясь с ним, как и что теперь делать дальше…
— Что ж дальше, батька? Ты скажешь последнее слово? — шепнул над ухом Наумов.
— Последнее слово? — громко переспросил его Разин. — Да, много бы слов надо было сказать, атаманы, у гроба такого друга! — произнес Степан, подойдя ко гробу. — Много больших слов, особых! Не простые слова говорить ему на дорогу. А где их найти? Сказать, что мы будем стоять за святое дело? Ведь все одно: скажешь, а он не услышит. Сказать, что в битве он будет с нами в казацких сердцах?.. Слов таких нет, чтобы мертвый услышал.
Степан сдвинул брови, упер глаза в землю и в тишине помолчал.
— А наше последнее слово мы скажем пулей да саблей, — грозно закончил он. — Когда дворянская кровь просочится до самых гробов убитых товарищей наших, тогда и услышат они последнее наше слово. А ныне — прощай, Фрол…
Степан поглядел на убитого и опустил голову.
Наумов дал знак накрывать крышку гроба, когда кто-то с пригорка заметил еще с сотню всадников, мчавшихся от верхних станиц.
— Еще казаки поспешают проститься! — крикнули из толпы, и Наумов махнул казакам погодить закрывать гроб.
Все смотрели по направлению к приближавшейся сотне, над которой развевался по ветру хвостатый бунчук. Вот всадники скрылись на миг за кустами и, стремительно обогнув по тропе бугор, понеслись к кладбищу.
Впереди мчался Фрол Тимофеевич Разин — брат атамана. В белой парчовой шубе на соболях, в седой смушковой шапке, на белом коне, с гурьбой есаулов он подскакал к стоявшим на кладбище казакам. Толпа казачат и женщин дала им дорогу. Молодой казак, соскочив на ходу с коня, придержал Фролу стремя. Двое нарядных есаулов привычно подхватили его под руки, помогая сойти с седла.
— Что тут у вас? — по-хозяйски спросил Фрол, входя в круг казаков.
— Минаева Фрола хороним, — откликнулся кто-то.
— А-а, тезку?! — развязно выкрикнул Фрол и, пьяно качнувшись, плечом раздвигая толпу, шагнул к гробу. Он заглянул в лицо мертвеца. — Шумлив был казак! Отшумелся! — громко добавил он.
— Шапку скинь! — резко одернул его Наумов.
— Не любил он сам ломать шапку! — ответил Фрол, задетый окриком есаула. — Во всем был сам себе высокая голова. Кабы стоял он живой о сем месте, сказал бы я вам: судите нас с тезкой, удалые атаманы, всем кругом судите!
— Чего ты плетешь! — оборвал Степан.
— Я, брат, не плету! — упрямо настаивал Фролка. — Пропал тезка, пусть ему будет пухом земля, бог с ним! А уж живому ему не спустил бы…
— Батька! — выкрикнул минаевский есаул Сеня Лапотник, с обвязанной кровавой повязкою раненой головой, шагнув из толпы, стоявшей у гроба. — Пошто твой брат мертвого клеплет?! Суди! Рассуждай! Оба тут перед нами. Пусть Фрол Тимофеич свое говорит, а мы скажем сами за нашего атамана.
Разин строго кивнул брату.
— Сам ты затеял, Фролка, судиться, — сказал он.
— С живым, Степан! С мертвым каков же суд?! — покосившись на гроб, возразил Фрол.
— Иной и в живых мертвец, а тот и мертвый сам за себя постоит: дела его правду скажут! — крикнул малорослый казак из толпы израненных, дружно стоявших вместе товарищей убитого атамана.
— Дело ли будет, робята живого с убитым судить? — спросил Степан Тимофеевич, обратившись ко всем собравшимся.
— А чем, батька, не дело! Фрол Тимофеич обидел Минаича. Мертвый защиты просит! — ответили казаки Минаева.
Трое казаков стояли еще перед могилой, держа крышку гроба, но не решаясь накрыть его и ожидая знака от старших.
— Постойте гроб накрывать, — сказал Разин. — Пусть Фрол в лицо покойнику смотрит да правду молвит, о чем говорил.
Фролка вызывающе посмотрел на Степана, шагнул ближе к могиле.
— Ну что ж, и скажу! — произнес он громко, чтобы слышали все. — Я взял город Коротояк, а Фрол Минаич влез в верхние городки по Донцу. Есаулов своих он послал в Острогожск да в Ольшанск. Стали мы с ним соседи по городам. Он атаман со своей ратью. Я сам себе атаман — со своей. Тут слух, что побили тебя, Степан, под Синбирском. Мы с Минаичем съехались для совета по слуху. Было так? — спросил Фролка, взглянув на Сеню.
— Было так, — подтвердил минаевский есаул.
— Я Минаеву говорил: «Чем стоять в городах, нам лучше Дон да казацкие земли блюсти», — продолжал Фролка. — А Минаич шумит: «Я что взял у бояр, того не отдам!» Я молвил: «Степан поранен. Ты слушай покуда меня: пока не встанет Степан, бросай города, копи силу». Что ж я, дурак, что ли, был? Атаманская сметка была у меня! А он еще дальше на царские земли полез. Пошто? Я его упреждал, а он величался: «Разин, кричит, ты — Разин, да только не тот! Я, шумит, хлебом весь Дон накормлю без московского хлеба! Я, кричит, всю Слободскую Украину и Запорожье вздыму, я тут не хуже, чем Разин по Волге, народ возмету!» Во всем величался! Больше тебя хотел стать, брат Степан. Покуда ты ранен лежал, он хотел наперед скакнуть. Слава твоя не давала ему житья. На том и пропал…
— Кончил, что ли, брехать? — перебил Степан.
— Нет, не кончил! — дерзко выкрикнул Фролка. — Судить, так уж слушай меня до конца! Чего же натворил Минаев? Не только его убили — побили его казаков. Три тысячи дал ты ему, Степан Тимофеич. А где они ныне? Города все равно все побрали назад, как я его упреждал. Народ казнят. Виселиц — будто лес растет по дорогам… И с той стороны теперь то же: Ольшанск, Острогожск, Коротояк — все дворянской ратью полно; того и гляди грянут на Дон. А мне их в Качалинском не удержать. Ты мне Качалинский городок да Паншин велел уберечь, чтобы с Волгой сходиться… А ныне я как удержу воевод?
— Кончил? — спросил Степан.
— Ну, кончил! — по-прежнему дерзко ответил Фролка.
— Давай, Минаев, ответ! — внятно сказал Разин, обращаясь к покойнику.
Сеня Лапотник шагнул к изголовью гроба.
— Я, Степан Тимофеич, скажу за него, — произнес он громко.
Разин молча кивнул головой.
Сеня заговорил. Он был вместе с Минаевым, когда тот приезжал к Фролке в Коротояк. Фролка загордился, что Минаев приехал к нему, принимал его пьяный, ломался, разыгрывал грозного атамана. Чтобы заставить Минаева верить в себя, ни за что ни про что повесил при нем на воротах попа… Как раз в эту пору пришла весть, что ранен Степан. Фролка вдруг заявил, что вместо брата он будет главным из атаманов. Он потребовал, чтобы Минаев ему подчинялся, и заставлял отвести все войско назад на казацкие земли. «Ты станешь в Бахмуте, а я в Качалинском городке. Вина нам обоим будет довольно — пей да гуляй, покуда оправится брат». — «Дон пропьешь, всю Русь проиграешь и братнюю голову прокидаешь в кости!» — сказал Минаев. Он требовал, чтобы Фролка стоял в Коротояке, не отступая. «Указчик ты мне! — закричал Фролка. — Я сам не хуже тебя атаман! Не хочешь разумного слова послушать — стой, а я ухожу на казацкие земли».
Фролка бросил Коротояк прежде всякого наступления дворян и убежал в Качалинский городок. Воеводы заняли брошенный Коротояк; оттуда им было легко захватить Острогожск и Ольшанск, и дворянская рать ударила на Минаева с двух сторон разом: из Острогожска и Белгорода.
— А мы до конца стояли, Степан Тимофеич. Мы крови своей не жалели, и атаман наш Минаев ее не жалел! — заключил Сеня.
Заходящее солнце облило красным светом повязку на его голове, и засохшая порыжелая кровь как будто бы снова выступила из раны.
— Сам вижу все, — сказал Разин, на самые брови надвинув свою шапку.
Но тут из толпы подскочил мелкорослый казак.
— Ты, батько, братика своего кровного слухав? И нас не дави прежде сроку! — задорно выкрикнул он. — Семен, может, все сказал, да я досказать хочу дале. Ты слухай меня, казачишку Максима Забийворота, — то прозвище мое такое смешное.
— Ну, что? — спросил Разин.
— Я того великого атамана Хрола Тимохвеича знаю краще за всих: у его в полку я служил, батько; я с ним вместе в будару ночью скочил да тикал до самого Паншина без оглядки — ось мы яки видважные булы, батько! Чи ты не ведал, який атаман твой братик? — спросил казак.
— Не к месту над гробом тут скоморошить! — остановил казака Наумов.
— Тю-у! А ты не ленись, есаул, послухай! Степан Тимохвеич сам терпит, и ты як-нибудь покрипысь. За скомороха я сам расскажу — який був скоморох у Качалинском да у Паншине городках. Качалинский городок ведом всем: городок, каже, не тужи, завий горе веревочкой! Там живут казаки таковськи: когда другие пошли побивать бояр да панов, а воны позади ходылы по воеваным городам — купчих резать да шубы тащить. Полны воза привезли. Куды деть? Десять шуб не взденешь на плечи, а взденешь, то парко буде!.. В Качалинский, в Паншин купцов воровских понаихало — тьма: никакие заставы не держат. Гроши торбами возят. Горилки — не дай бог скильки там: на царскую свадьбу и то хватило бы… Вот мы тут-то и сели с нашим славным атаманом, со Хрол Тимохвеичем. Шубу-то, бачьте, яку нам парчовую на собольем меху пидныслы?! И шапка к шубе, и конь, и шабля — кругом краса! А главное — имя-то, имечко — Разин Хрол Тимохвеич. Самого батька брат ридный! Вот тут и пошло: ему красой величаться, год ручки чтобы водили, батькой звали бы, а им прикрыться от добрых людей: «У нас атаман, каже, Разин Хрол Тимохвеич!..» А кому атаман? Питухам! Кабацким ярыжкам! Воровским купцам, живоглотам, что шубы увозят да горилку привозят… Они ему ни серебра, ни шуб не жалели! Им батькой он бул!.. Спозаранку на билом коне с бунчуком пролетить подбоченясь. Куды? К Сидорке в кабак! А бунчук навищо? А як же — батько!.. Да с ним те двое — капустные головы пидскочили, под ручки цоп! И тащат!.. Им бы пить за его грошенята. Молодой бобка стремя ему поддержит, другой бобка гусли за ним повсюду таскае… На крыльцо пьяный вылезет, дивчинкам орехи да пряники станет горстями кидать… Тьфу ты, сором! За що же мы вставали, народ за що кровь лил? Плюнул я да пешки пошел ко Хролу Минаичу. Два-десять козакив со мной вместе… Он тут молвил, что Паншина не удержит ныне. Да ты спытай его, батько, ким удержаты? Ведь вси разбрелысь от него казаки, осталысь одни питухи кабацки. Рать прыйде, а они под столами валяются пьяни…