— Знай, с кем говоришь! — гаркнул Дрон.
   Кагальницкие дозорные перехватили удобней мушкеты.
   Черкасские, не сробев, разом сдвинулись в круг, но в это время, повыскочив из челнов, широкою цепью с криком по степи уже бежали пешие кагальницкие казаки с пищалями.
   Сжимавшие рукояти пистолей и сабель руки черкасские ослабли и опустились…
   — Ну, кому я сказал! Ворочайся к домам! — грозно повторил Дрон, выставив черную острую бороду и с поднятой плетью в руке наезжая опять на черкасских, так что передние из них начали пятить своих лошадей. — Кто от Черкасска заедет на травлю еще хоть раз выше Кагальника, тому не избыть беды… Слышь, пузастые гады!
   Черкасские расступились, давая дорогу его коню, образовав полукруг. И, еще раз взмахнув своей плетью перед носами передних, Дрон строго закончил:
   — Хватит с вас журавлей да гусей на низовьях. Езжай веселей!
   Домовитые повернули назад.
   — Вся зна-ать! — произнес кто-то вслед отъезжавшим.
   — Неспроста чего-то скакали! — заметил другой.
   — Порубать бы их, к черту, сейчас!.. Повели, есаул!..
   Дрон взглянул на дозорных. Вся ненависть к понизовой старшине при свете всходившего солнца, как искры, горела в зрачках кагальницкого казачья.
   — Шуму будет, раздору, — заметил Дрон.
   — Не мы — словно б крымцы побили… — со смехом воскликнул какой-то казак.
   Пальцы дозорных нетерпеливо впились в мушкеты и сабли. Сузившиеся от солнца и злобы зрачки перебегали со спин отъезжавших на есаула. Иные уже подбирали короче поводья, привстали на стременах.
   — Батька велел без него мирно жить на Дону, без усобиц, — твердо сказал Дрон, поворачивая коня.
   Два новых всадника, словно отбившиеся от остальных домовитых, в это время выехали из другой лощины за рощей, они гнали стремглав, уходя от дозора.
   Дрон с десятком людей пустился за ними в погоню. На крики они задержались.
   — Назад! — крикнул Дрон.
   Они повернули коней, воротились к дозору. Это были Никита Петух и казацкий лекарь Мироха, исцеливший сотни различных недугов и тысячи ран.
   — Куды вы? Отколь? — спросил их есаул.
   — Из Черкасска, мы батьке навстречу. Батька раненый едет домой. Наумов меня посылал, — сказал Дрону Никита.
   — Где же батька?
   — Вот скачем всустречь… не скончался б в дороге, — тихо добавил Никита.
   — Избави бог, что ты! — воскликнул Дрон. — Да чего же вы стали?! Гоните вовсю! — вдруг закричал он. — Стой! Кони крепки ль? Может, дать новых на смену?.. Да как без заводных?!
   Дрон тотчас же отделил полсотни людей из дозора в охрану Никиты с Мирохой, задумчиво провожал их глазами, пока они скрылись в холмах, и только тогда уж треснул себя кулаком по лбу.
   — И-ех-х! Жалко, я вас не послушал, робята! — воскликнул он, обратясь к дозорным. — Ведь верно, срубить бы их всех дочиста, как крапиву: на батьку ведь ехали, рыла свиные!.. «На травлю»! По следу за лекарем гнали, как словно вороны на падаль… Дай господи здравия Степану Тимофеичу, батьке, заступнику сирых! — жарко сказал Дрон, подняв глаза к небу…


В Кагальницкой бурдюге


   Степан очнулся. Была тишина… Он приоткрыл глаза и сквозь узкие щелки меж век увидал показавшееся ему ярче солнца тусклое мерцание горящей свечи. Он невольно зажмурился и в тот же миг вспомнил, что после ранения ослеп… Сердце его тревожно замерло. Несколько мгновений он пролежал, не решаясь еще раз открыть глаза, потом осторожно и робко слегка приподнял веки — и снова увидел свечу. Он весь загорелся радостью. «Зряч! Не ослеп!» — закричало все его существо… Не двигая ни рукой, ни ногой, придерживая дыхание, боясь шевельнуть даже пальцем, он только смежал и вновь открывал глаза, чтобы видеть и узнавать знакомые вещи: ковер над собой на стене, на ковре висящие сабли, пистоли, пороховницы, наверху надо всем — литовский дубовый лук с концами из рога… Степан понял, что он у себя в землянке.
   И вдруг, как новый, смертельный удар вражеской сабли по той же ране, его сотрясла до отчаянной боли мгновенная мысль: «Почему?! Почему на Дону?! Значит, Волгу и все города на Волге — Самару, Саратов, Царицын и Астрахань — все захватили бояре?.. Все пропало?!»
   От волнения у него пересохло в горле…
   — Пить! — прохрипел он, не зная, кого позвать.
   — Прочкнулся?! — услышал он незнакомый голос.
   Степан приоткрыл зажмуренные от боли глаза и увидел над собой седые усы и бритый, покрытый торчащей щетиной подбородок, из-за нависших клокастых бровей недобрый взгляд косоватых глаз — и сразу признал Мироху Черкашенина, похожего на турка, горбоносого лекаря.
   — Испей! — грубо и густо сказал Мироха, поднося ко рту Разина глиняную сулейку. — Во имя отца, — произнес Мироха, когда он сделал глоток, — и сына, — промолвил он, поднося сулейку для второго глотка, — и духа святого! — закончил Мироха, дав третий глоток.
   Целебное, благостное тепло заструилось по телу Степана.
   — Будь здрав, атаман! — произнес Мироха. — Насилу тебя отходили… Молчи, молчи! Спи! Заутра проснешься, тогда слово молвишь, а ныне ты сон чуешь: язык ленив слово молвить, глаза не хотят глядети — только б лежать да молчать, ничего не слышать, не помнить, и уши как ватой забиты, и памяти нет ни к чему. Спи! — повелительно заключил Мироха.
   — Сон напускаешь?! — внезапно сказал Разин. — Брось! Не время мне спать!
   — Время спать! — настойчиво возразил Мироха. — Ум смутен, зор тускл, и памяти нет…
   — Брось баловать! Не тот я дался, чтобы голову мне заморочить! — упрямо воскликнул Степан.
   — Когда врачеваться не хочешь, лечи себя сам, а я за тебя не ответчик! — с обидой сказал удивленный Мироха.
   Сотни раненых казаков подчинялись велению его слова, а этот мятежник восстал…
   — Отвяжись! — сказал Разин. — Гришатка! — позвал он, услышав, что скрипнула дверь со двора.
   — Вреда себе хошь?! — с угрозой сказал Мироха.
   — На тебе нет ответа. Ступай! — уже с досадою огрызнулся Степан.
   Из соседней комнаты, услышав их голоса, не успев с мороза раздеться, вбежала Алена.
   — Степанка! — вскричала она и, как была — в инее и в снегу на платке, кинулась на колени возле Степана, обняла его ноги, припала к нему головой… и не сдержалась: плечи ее затряслись от плача.
   Степан провел по ее волосам ладонью.
   — Вот и жив! — сказал он.
   Мироха взглянул на них и, безнадежно махнув рукою, с обидой вышел.
   — Гришка где? — слегка прижимая к себе голову Алены, спросил Разин.
   — С Прокопом порченым подружил. Все проруби рубят да рыбу ловят… Страшусь: припадочный пес, утопит мальчонку! — сказала Алена, подняв лицо с полными слез, но сияющими от счастья глазами, в которых не было тени тревоги за Гришку.
   Она взглянула на мужа, и снова лицо ее скрылось под низко упавшими волосами…
   — Прокоп от рождения рыбак, — чего ему утопить! — возразил Степан. Он взглянул на Алену, припавшую снова к нему головой, усмотрел в волосах у нее седину. — Измучилась ты тут со мной. Сколь я долго без памяти был?
   — Да уж дома шестую неделю, Степанушка! Лучше, да хуже, да лучше, да хуже… Не спали все возле тебя: Наумыч, Прокоп, да я, да Мироха… Сказывал он: как очнешься — блюсти тебя от невзгоды, слова лишня не молвить, а пуще… — Алена осеклась.
   — …про ратны дела? — с усмешкой, чуть глянувшей из-под усов, подсказал он. — Ну, блюди… Ты блюди — мне скорей бы быть здраву! Тезка где? — внезапно спросил он.
   — Ночь у тебя просидел. Спит, чай, дома…
   — Взбуди его поживей, чтобы мигом сюда, да Прокопа тоже…
   — Да что ты, Степанушка! — всполохнулась Алена, услышав холодный и повелительный голос мужа, каким она знала его в минувшее время. Этот резкий и требовательный голос, как признак его здоровья, Алену обрадовал, но в то же время обидел: «Едва на одну духовинку хватило его. Как кошку — погладил по волосам, да и „брысь, пошла с рук!“.
   — Чтоб мигом! — твердо сказал Степан.
   Но, извещенные лекарем о случившемся, казаки уже сами вбежали в землянку.
   — Здоров, Тимофеич! Здоров, батька, сокол мой! Жив и здоров! — закричал Наумов.
   — Сто лет тебе здравствовать! — сдержанно сказал за спиною его Прокоп.
   — Входи, входи, атаманы, садитесь, цедите вина али браги, чем там казачка богата…
   — Я мигом, Степанушка! — отозвалась Алена, уже хлопоча с закуской.
   Но Степан перебил ее:
   — Ты, Алена, покуда сойди на часок к соседке.
   — Степан Тимофеич! — взмолилась она.
   — Выйди, выйди, — настойчиво повторил он.
   И когда она вышла, Степан испытующе посмотрел на своих гостей.
   — Ну, сказывай все, атаманы, без кривды — как было, когда меня порубал драгун?
   — А что же как было, — сказал Наумов. — Схватили тебя, увезли из боя да в челн… То и было…
   — Что ты брешешь? — подозрительно процедил Степан. — Я об чем спрошаю?!
   — Об том и я говорю! — смущенно вывернулся Наумов. — Войско без головы — уж не войско. Тебя порубили, Сергея ты видел сам, Бобу, срубили и Наливайку, Алешу Протакина пуля уж ночью достала. Митяя — и саблей и в сердце копьем, Пинчейку-татарина — топором пополам, как полено. Серебрякова в челне везли казаки, по пути скончался… А так-то уж что…
   — Мужики как? Татары? Чуваши?.. — перебил его Разин. — Побиты все?
   — Всяк сам по себе спасался, — глухо сказал Наумов.
   — Эх-х вы… есаулы… поганая рвань!.. — без голоса прошипел Степан, глядя ему в глаза.
   — Батька, я… — заикнулся Прокоп.
   — Не сгорел от срама — сиди да молчи, урод паскудный! — прикрикнул Разин.
   Прокоп взглянул на него с обидой, моргнул и смолчал.
   — Я во всем винен, Степан Тимофеич, — потупясь, признался Наумов. — Порченый мне говорил, что тебя увезет, а я б остался за атамана, казаков удержал бы и мужиков не покинул… А я не послушал. Мыслил: перво голову золотую твою упасти, а войско найдется…
   Прокоп с достоинством промолчал.
   — Ну, руби уж сплеча! — обратился к Наумову Разин.
   Тот побледнел и повел рассказ обо всем без утайки. Когда он дошел до того, как решил обмануть крестьян, чтобы они стояли у стен, ожидая напрасно казацкой помощи, и воевода считал бы, что войско готово к бою, а сам Наумов в это время велел отходить казакам, — Степан не сдержался: огонь свечи сверкнул в гнутом лезвии сабли, висевшей над его головой. Острый клинок ее с силою врезался в край стола… Наумов успел отскочить. Разин упал на подушку. Тупым, помутившимся взором смотрел он на продолжавшую трепетать от удара воткнутую в доску гибкую сталь…
   Прокоп подошел, с силой выдернул саблю из толстой дубовой доски и, дотянувшись через Степана, молча вложил ее в ножны.
   — Да как же земля тебя держит, Июда! Чего ты на шею себе не надел веревку? В хозяйстве, что ль, не нашлось?! — прохрипел Степан, в упор глядя в лицо Наумову. — Иди с моих глаз, не могу тебя видеть, поганая тварь!.. Уходи…
   Наумов молча пошел к двери, а за ним и Прокоп.
   — Прокоп, ты останься, — остановил его Разин.
   Спрятав сверкнувший в глазах торжествующий желтенький огонек, рыбак опустился на лавку.
   — Любит тебя он, батька! — кивнув на дверь вслед ушедшему, мягко сказал Прокоп.

 

 
   Оставшись вдвоем с атаманом, Прокоп рассказал, как Наумов увел от крестьян караулы и как уж после они узнали о безнаказанном нападенье дворян на крестьянскую рать, об избиениях и казнях тысяч крестьян у Симбирска. Он рассказал, как Наумов велел отпустить по течению челны, чтобы не было на низовья погони, и как в ужасе бежавшие от избиения крестьяне и часть казаков, переполнив оставшиеся струги, шли от тяжести ко дну, как схватывались они колоться между собой за места на стругах и как боярская рать, загоняя их в Волгу, сотнями топила в осенней леденящей воде…
   Но больше всего поразила Степана мысль о том, что бегство Наумова было ненужным: в те самые дни и в тот самый час, когда он на челне увозил Степана, повсюду вокруг кипела победа: сотни тысяч крестьян поднимались против дворянства и воевод, уезды и города восставали, воеводы бежали из них, стрельцы обращали оружие против дворян… в какой-нибудь сотне верст во все стороны от Симбирска народ побеждал… Если бы кликнуть клич к рассеянным атаманам, если бы догадался Наумов пойти не в низовья, а дальше, вперед — к Москве, — и новые сотни тысяч людей поднялись бы под их знамена. Их ждали татары в Казани, стрельцы и посадские в Нижнем, к ним присылали послов крестьяне из Владимирского, Муромского и Касимовского уездов. В то время Минаевым были взяты Маяцкий, Царев, Борисов, Чугуев, Острогожск и Ольшанск. Фрол Разин ударил под Коротояк и Воронеж…
   И в такой-то час, когда зашаталась Москва, когда в Коломне читали письма Степана, когда в Харькове ждали восстания и в Брянске казнили стрельцов за слово о Разине, — бросить все и бежать!..
   Клятва Степана, данная Усу за всех казаков, бесстыдно была нарушена казаками. Воеводы напали на покинутых казаками крестьян, кололи, рубили, топтали конями сотни людей; захватив, сажали на острые колья, вешали их на деревьях и виселицах, построенных целым городом у Арзамаса; они палили огнем деревни и села, убивали детей…
   — Кто же теперь нам поверит, Прокоп? — воскликнул Степан.
   Рыбак только развел руками.
   — Да кто же поверит, Степан Тимофеич! Изменники мы хуже всяких язычников вышли! Ведь муки-то, муки какие народ принимает за нас!.. Слыхал от людей — в Арзамасе лютует князь Юрий Олексиевич Долгорукий… Свирепый боярин. Кровь пить ему из младенцев… Щипцами на части рвет человеков, за ребра цепляет крюками, руки, ноги сечет у живых и кожу дерет с казаков. Дым и смрад над уездом… сказывают, за вороньем, что на труп налетело, и голоса человечья не слышно… Так кто же нам ныне поверит, когда во всем наша вина! Ить слезы-ы…
   Степан нахмурился.
   — Ну, ты ступай, — вдруг холодно и резко сказал он. — Слезы не наше дело. Иди там с собой поплачь…
   Но когда Прокоп вышел, Разин не мог отвязаться от мысли о казнях народа. Ему казалось, он слышит треск ломаемых палачами костей, хрип, предсмертные стоны и чует дымы пожаров…
   Он вскочил среди ночи, с криком схватил со стены саблю и начал рубить все вокруг. Алена с ребятами выскочила на улицу.
   Сбежавшиеся казаки нашли Степана обессиленного, с открытою раной на голове, со сломанной саблей, зажатой в руке, лежавшего среди пола землянки, в которой царило всеобщее разорение… Казаки подняли атамана и уложили его на широкую лавку, уже без надежды на его исцеление, но все-таки снова призвали к нему из Черкасска Мироху.


Багряное небо


   Мрачный, дождливый октябрь навис над Симбирском.
   Воевода Барятинский мстил народу за поругание своей княжеской чести, за свое бесславное бегство от Разина. Его наемные войска и дворяне изощрялись в расправах над пленниками. Кто подумал бы, что над краем глумятся не чужеземные покорители?! Но кровавая и трусливая ненависть дворян приносила народу не меньше страданий, чем холодная жестокость монгольских полчищ Чингиса. Опозорить грязным палаческим делом поле народной славы хотел князь Барятинский, чтобы забылось его симбирское поражение и безумный ужас, гнавший дворян, рейтаров и драгун прочь от Симбирска…
   Густой октябрьский туман поднимался с холодной воды на пространстве между Свиягой и Волгой. Под лаптями крестьян и под копытами лошадей чвакала густая, липкая грязь, когда драгуны сгоняли все население уезда к устрашающему зрелищу казней. На длинных виселицах раскачивалось по полсотне искалеченных пытками трупов.
   На высоких каменных столбах, сложенных тут же в симбирских полях и увенчанных железными спицами, в муках корчились, умирая, храбрые разинские атаманы, зверски насаженные на железные острия.
   На особых «глаголицах» были пристроены толстые и острые железные крючья, подобные якорным лапам, и на них, подвешенные за ребра, по нескольку дней ожидали смерти народные мученики за правду и волю; даже вся ненависть их к дворянам не могла удержать их от стонов.
   Возле кровавых помостов, как горшки, опрокинутые на частокол для просушки, воткнутые на высокие колья, на страх народу были выставлены седоволосые, чернобородые и молодые, еще безусые, отрубленные головы с белыми бескровными лицами и закрытыми веками.
   Считая, что всех устрашил симбирскими казнями, что теперь никто не посмеет ему противиться, Барятинский через месяц вышел из Симбирска на север, к Казани. Но он не успел дойти до Тетюш, когда наткнулся на непроходимые заграждения, из которых ударили в лоб его войску несколько пушек: восстали свияжские и казанские татары, ожидавшие, что теперь воеводская месть настигнет и их.
   Страшась окружения многотысячным скопищем, ведя впереди дворянской карательной рати наемные полки иноземного строя, воевода с боями стал пробираться сквозь гущу повстанцев. Наемники-иноземцы не щадили народа, сжигая деревни и села. Еще меньше пощады народ ожидал от дворян. Рассказы о казнях вселяли ужас и ненависть. По деревням летели призывы к восстанию.
   В каждой волости, в каждом селе народ поднимался для обороны от приближавшейся палаческой рати.
   Чувашские атаманы Анчик Полкин, Тимурза Яшмурзин, Ахтумер Шареев, черемисский староста Мумарин из Козьмодемьянска, свияжский татарин Алмакай собрали не меньше ста тысяч повстанцев. При приближении палачей народное войско росло, как трава, засады вставали за каждым кустом, в каждом лесу, у речных переправ. Вооруженные кольями, косами и дубинами, они брали числом. Озверелое войско дворян под их ударами не раз отступало в бою. Барятинский стал опасаться, что если повстанцам еще несколько раз удастся прогнать дворян и перейти в наступление, это придаст им новые силы. Воевода отчаялся утихомирить край кровью и страхом. Он выслал своих посланцев с обещанием царской милости, если бунтовщики положат оружие. Но повстанцы ему не поверили: они повесили уговорщиков и вышли всем войском в леса за Козьмодемьянск, куда не смели проникнуть воеводские силы.

 

 
   К северу от воеводского гнездилища — Арзамаса до самого Нижнего народ знал повсюду смелого молодого разинского атамана, красавца Максима Осипова, стройного, с тонким лицом, с чуть курчавящейся русой бородой, едва покрывшей его по-девически нежные щеки. Осипов вел за собою несметные толпы крестьян и работных людей с будных майданов Морозова и Черкасского — русских, чувашей, черемис и татар. Объединению их не препятствовали ни разность веры, ни различный язык.
   Мало-помалу меж ними родился слух о том, что их молодой красавец предводитель — не казак, не крестьянин, а вовсе особый, тайный посланец самого государя, которого царь послал к батюшке Степану Тимофеичу: сам царевич Алексей Алексеевич, про которого был слух, что он скончался. «А всамделе бежал от изменной боярской злобы!» — говорили в народе. И тогда становилась понятной нежная краса атамана, его статность — «ни в сказке сказать, ни пером описать», его приветливая, какая должна быть у царевича, ласковая улыбка и милость и в то же время жестокая неумолимая ненависть к злодеям боярам, которые захотели его извести, как только скончалась царица…
   Сам Осипов никому не велел себя называть царевичем, но тем упорней шел слух, что он подлинный сын государя, наследник престола…
   Максим Осипов поставил заставы на окских перевозах, преградив путь идущим из Москвы подкреплениям, которых так ждал Долгорукий. Заставы Осипова перехватывали гонцов, разбивали тысячные отряды дворянского войска и загоняли его назад на тот берег Оки, в Муромские леса.
   Воевода Урусов писал нижегородскому воеводе Василию Голохвастову, чтобы он, не промедлив, прислал в Арзамас, как только придут из Москвы в Нижний, пушки с припасом ядер, пороху и свинцу.
   Нижегородский воевода собрал обоз долгожданных припасов, но не смел их послать в Арзамас, опасаясь, что Осипов их отобьет по пути…
   Нижегородцы — работные люди, стрельцы и меньшие посадские — молили «царевича» к себе в город и обещали помочь ему войти в стены.
   Воевода Голохвастов со дня на день ждал падения города и погибели себе и своим дворянам. Он слал гонцов в Арзамас, но гонцы уходили — и больше о них не было никакой вести. Кольцо восстания с каждым днем теснее сжимало нижегородские стены.
   На выручку Нижнему из Арзамаса уже торопились легкие и быстрые полки иноземного строя с новым оружием. Их вел пришедший с Долгоруким думный дворянин и полковник Федор Леонтьев. Князь Ванька Одоевский, знавший с детства леса между своими и соседскими вотчинами, провел полки по лесным тропинкам. Они подкрались неприметно и внезапно ударили с тыла на окские переправы. С той стороны Оки одновременно ринулись до этого запертые на том берегу ополченцы-дворяне. Крестьянские заставы у переправ были сбиты.
   Дворянское озлобленное и свирепое ополчение теперь свободно текло с московских дорог через Оку на помощь полкам Долгорукого. Солдатские и рейтарские полки Леонтьева соединились с дворянами. Воевода повел свое войско против крупных скоплений повстанцев, а в это время дворяне кинулись рыскать по деревням и дорогам, вылавливая заставы и мелкие отряды разинцев, топча озимые посевы, убивая скотину, сжигая скирды хлебов, стога, деревни и села… По нескольку часов рубились и кололись повстанцы с полками Леонтьева у Павлова перевоза, под Мурашкином, под Лысковом, под Ключищами, и наконец воевода дорвался почти под самый Нижний, где были собраны главные силы Максима Осипова в селе Богородском.
   Осипов тут скопил около пятидесяти тысяч крестьянского войска и готовился, прежде чем подойдут воеводы, взять Нижний, где было бы уж не так легко раздавить повстанцев. Воевода Леонтьев опередил Максима. Рати сошлись в жестокую, смертельную схватку. Опытные воины воеводы изнемогали в бою с крестьянами. Бой длился уж десять часов, когда нижегородский воевода Голохвастов, сидевший в стенах, под страхом расправы и казней собрал стрелецкое войско и с тыла ударил из стен на Максима… Конное и пешее войско внезапным ударом врезалось в спины крестьянской рати. От такого удара во все времена теряли уверенность и расстраивались многие испытанные в боях полки; ведомые опытными и искусными полководцами. То же случилось с крестьянским войском юного атамана Максима. Оно от внезапности замешалось… Повстанцы вдруг потеряли все свои пушки, часть непривычных к боям людей побежала, увлекая с собою и заражая боязнью других… Самый неумолимый, всегда ведущий к погибели враг — страх — ворвался в ряды восставших людей. Они перестали быть войском, не слышали окриков своих атаманов; им казалось, что в бегстве они обретут спасение, но бегство несло еще более неумолимый, позорный и страшный конец… Они убегали в леса… Спасая людей от гибели, удалой Максим ринулся в сабельный бой на дворян и в неравном бою погиб.
   Боярское войско вошло в Нижний. Тотчас же начались расправы по городу… Всех, кто писал письма Разину или Максиму, всех, кто хотел отдать город в руки «воров», кто в эти недели ездил для каких-нибудь дел в уезды, Леонтьев без всякой пощады казнил самыми зверскими казнями. Над Нижним стоял крик и плач оставшихся сиротами детей и овдовелых женщин. Иные сторонники Разина не хотели сдаваться. На улицах вспыхивали кое-где небольшие схватки, и смельчаки погибали под ударами сабель, под выстрелами дворянских пистолей. Три дня в Нижнем на площадях рубили головы тем, кого заподозрили воевода, дворяне и большие посадские… Полными телегами свозили тела с места казней, толпами пригоняли по дорогам из уезда пленных людей в пыточную башню, толпами гнали замученных пытками на площадь, под кнуты палачей, и в таких же телегах, как мертвых, свозили их с площади.
   Через три дня с развернутыми знаменами под барабаны и трубы «победители» вышли из Нижнего. В окрестностях продолжали еще дымиться сожженные ими деревни и села. На обнаженных от листьев деревьях под осенним дождем раскачивал ветер тела повешенных разинцев. «Победители» шли по полям, где валялись неубранные горы убитых, в лаптях и сермягах, одни — ничком, уткнувшись в мокрую землю, за которую пали в бою, другие — выпятив окровавленные бороды к сумрачному, туманному небу. Тучи ворон носились над мертвецами. Трубы и барабаны победно гремели над пустыми полями и над телами убитых, над грудами серой золы, оставшейся там, где были деревни… Войска шли в лес расправляться с остатками разбитой крестьянской рати. Теперь уже им было нечего опасаться внезапного нападения: атаманы были побиты, и те, кто остался в лесах, представляли собой уже не противника, а простую дичь.
   Дворяне уверенно вступили в леса, но внезапно дорогу им преградили целые горы поваленных великанов-деревьев. Воевода велел разобрать завалы. Однако, как только ратные люди сошли с коней, по ним из чащобы леса, из рыжего можжевельника, из темных куп елей ударили пушки. Из-за стволов и кустарников били откуда-то взявшиеся пищали, свистали меткие стрелы лесных охотников — черемис и чувашей.
   Весь «усмиренный» железом и пламенем край, до самого Сергача, опять поднялся на войну. Все снова загорелось восстанием. В лесах, по погостам, на пожарищах помещичьих вотчин, в монастырях и церквах, в оврагах, в пещерах засели восставшие, словно мертвые встали с политых кровью хлебных полей, чтобы мстить палачам и убийцам.
   Верстах в десяти от Ядрина, в Алгасских лесах, атаман Иван Константинов «с товарищи» собрал много тысяч «ясашных людей» с Ядринского, Курмышского, Цывильского и Чебоксарского уездов. Воевода Леонтьев выслал против них тысячный полк. Повстанцы разбили его в бою и остатки гнали еще верст десять. В Цывильске выпущенный разинцами «тюремный сиделец» Илья Долгополов стал атаманом и собрал по уезду не меньше пятнадцати тысяч повстанцев, с ним вместе был донской атаман Иван Васильевич Синбирец. Новые атаманы появлялись повсюду: в Кокшайском уезде подымал на войну крестьянин, которого звали просто Захаром Кирилловичем, в Ядринском — чувашенин Семекей Чепенев и с ним в товарищах — крестьянин помещика Горина Семен Белоусов. В Нижегородском уезде, в селе Путянине, морозовский будник[48] Сенька Савельев собрал лесных работных людей — углежогов и будников. За подавленным и усмиренным Симбирском, в Надеином усолье, атаман солеваров Ромашко поднял работных людей с соляных промыслов — идти по Симбирской черте на Урень, на выручку разбежавшимся из-под Симбирска разинцам, которых вылавливали дворянские сотни Барятинского и Урусова.