Вот жил ты как попало, а потом они тебя вроде как по-своему крестили. И если ты после этого хоть на вот столько, на капелюшку согрешишь – всё – в ад на вечные муки. Хоть ты потом монастыри строй десятками, лоб в поклонах разбей, а хрен требе райское блаженство. Ты же сам видел – они могли вернуться в это, в лоно святой церкви, когда мы их под виселицы ставили. Ан нет, решили лучше в петле сплясать, чем поцеловать святой крест. Умерли, блин.
   Умерли, подумал Ловчий. Это он успел увидеть.
   Факелы, озверевшие люди, кровь, грязь и пот... Давай, кричал этот сухорукий староста, размахивая топором, смотри, чтоб никто в кусты не залез! Всех, кричал староста, каждого! А деревенский священник стоял рядом и что-то бормотал, перебирая четки. Молился. За чьи души?
   За своих односельчан или за этих, чужих, верящих в то, что мир создан дьяволом и только душа – Богом. Или просто благодарил Господа за то, что выжил и не пришлось самому убивать. Или – пришлось?
   Ловчий искоса поглядел на деревенского священника. Крепкий мужик. Руки вон какие! Или довелось ему самому доспехи носить, или просто природа постаралась. Сейчас сидит в углу и молчит. Вроде как дремлет.
   – Вот они и норовят сразу умереть, как их посвятят. На всякий случай. Чтоб вдруг сгоряча чего не нагрешить.
   Голодом себя морят. Или придут в город, где нормальные люди в нормального Бога веруют, и давай слова богомерзкие выкрикивать!
   – Тут их и того... – староста провел ребром ладони по горлу. – Правда, исхитрились крестьяне, придумали, как и живыми быть, и ихнюю благость дьявольскую приобрести. Они договариваются со своими этими... чистыми... чтобы, значит, перед самой смертью к ним пришли и посвятили. Чтобы, значит, чик – и ты на небесах. Живи, как хочешь, а перед смертью... Вот чистые ими и крутят, как заблагорассудится. И то, ежли не выполнишь приказа или, там, откажешь в крове и очаге, не видать тебе посвящения. И знаешь чего?
   Староста наклонился к Ловчему. От старосты пахло чесноком, кислым вином и злостью.
   – Эти их чистые. Они ведь не торопятся помирать. Ходят, живут, а другим говорят, что помирать нужно. Брешут, сволочи. И нас, честных католиков, обижают. Наш-то барон тоже хорош, защиты от него дождаться, что снега летом. Я ему сколько говорил, чтоб к нам хоть пяток ратников прислал.
   Кто-то из местных, сидевших по другую сторону очага, пробормотал что-то неодобрительное.
   – Это ты, Беззубый, обратно скулишь! – повысил голос староста. – А ежели б у нас ратники были, твоя баба, может, еще бы жива была. Что теперь со своей жратвой сбереженной делать будешь? В город повезешь, продавать? Купец выискался... В могилу с собой ты зерно и свиней заберешь или вот ихних убийцев кормить будешь. Они, думаешь, последний раз сюда приходили?
   Староста от волнения закашлялся, встал с табурета и прошелся по хижине:
   – Кончать с этим надо. Вон, снова на сарацинов собираются, а тут под боком безбожники. Их, их надо резать. Чужой – что? Он на то и чужой. Далеко он. Со своими разобраться нужно. Ежели Бог...
   Священник неодобрительно хмыкнул.
   – А чего ты тут хрюкаешь? – Староста, прихрамывая, подошел к священнику. – Ежели Бог не вмешивается, что ном делать? Может, и вправду они там, за рекой, правы? По Евангелию жить нужно, а старый завет выбросить к свиньям собачьим? Молчишь? Вот и Бог молчит... А чего ему стоило взять и сказать, вот он я, мол, боженька ваш. Те правы, ребята, а те – брешут. Трудно ему сказать это? Думаешь, кто б другой тогда против него попер? И сарацины, и все остальные, даже эти вон, чистые, в правильную веру бы пошли. Нет?
   Вон, когда к нам приезжают от барона. Ежели б он сам к нам не наведывался, и мы не знали б, как он на руку крут и на расправу скор, суровый, но справедливый, так, может, мы кому другому возили бы налоги. Или бы вообще торговали, где платят лучше. А тут мы знаем, что с бароном лучше не спорить. И потому мы ему верны и покорны. Ты у нас надолго останешься?
   Что последний вопрос обращен к нему, Ловчий понял не сразу. Потом сообразил:
   – Нет, я тут, вообще, проездом. Войско собирают, слышали?
   – Слышали, – тяжело вздохнул староста, – сами вон третьего дня четыре телеги отправили и десяток мужиков. Войско на что собирают, может, на соседей? Графу решили врезать, чтобы чистых не привечал?
   – Не знаю, – честно признался Ловчий. – Но, думаю, не за море. Не в Святую землю.
   – Какую Святую землю, – махнул здоровой рукой староста. – Вчера ехали тут, благородный с отрядом, так говорили, что на сорок дней скликают, как положено. Странно, что перед Пасхой собирают, хотя... так, может, оно и правильно. Те не ждут, а воинству зачтется как подвиг и пост. Ты сам-то чего не ешь?
   Ловчий встал:
   – Где тут у вас можно поспать, чтобы тихо и без насекомых?
   – Каких насекомых? – не понял сразу староста, – А, клопов и блох всяких? Тогда иди к святому отцу, у него семьи, понятно, нет, детишки по головам не скачут, и скотины у него нет. Пристроишь странника, святой отец?
   Священник молча встал с обрубка бревна, которое служило ему сиденьем, молча пошел к двери. Ловчий – за ним.
   – Темно, – сказал Ловчий, когда они вышли за дверь.
   – Тут недалеко, – ответил священник и пошел вперед. Ловчий шел следом.
   Холодный ветер окончательно вымел небо, начистив, походя, звезды до серебряного блеска. Изо рта при дыхании вырывался пар, а под ногами чуть похрустывал молодой ледок.
   – И часто у вас тут бои? – спросил Ловчий, чтобы начать разговор.
   – Как когда, – священник пожал плечами. – То они нападут, то мы мстить пойдем. То они мстить вернутся. И так до бесконечности.
   – А нечисть, простите, не беспокоит? – спросил Ловчий.
   – А вы из Охотников, как я понял? Возле очага я вроде бы крест рассмотрел у вас. Из Охотников?
   – Меня прислал Егерь. Просил...
   – Понятно, – священник подошел к церкви, остановился.
   Церковь была маленькая, деревянная, пахла сыростью и гнилью. Запаха свечей и прочей благодати слышно не было. Только гниль и сырость.
   – А на церковь наши защитники Святой веры особо не жертвуют, – глухо сказал священник. – Крыша прохудилась, дверь висит на честном слове, а попросишь... Воины Божьи... Они с безбожниками лес за рекой поделить не могут, хороший лес, сотни полторы свиней можно выкормить. Вот и режутся. И двадцать лет назад воевали, и через тридцать будут воевать. Пусть там хоть сам Папа Римский будет, и то найдут повод огнем и мечом побаловаться.
   – Меня Егерь просил...
   – Опоздали вы, добрый человек, – священник повернулся к Ловчему лицом. – На месяц, считайте, опоздали. Почти сразу после того, как я написал письмо ее отцу, девочка пропала. Ушла. Ко мне заходила, попрощаться.
   Священник присел на ступени храма.
   – Не повезло девочке.
   Ловчий неловко переступил с ноги на ногу. Под ногами чавкнула грязь.
   – Мать сожгли прямо в доме, мы ничего не могли сделать. Стояли и смотрели. Чтобы другим неповадно было па людей барона руку поднимать. Я думал, они дочь ловить станут, но они ушли. И далее Отряда не прислали. Решили, наверное, что девочка будет нашим наказанием. Она честно держалась... Держалась...
   ...Ночью дочка Егеря постучалась в дверь дома священника. Бледная, исхудавшая. Куталась в какую-то дерюгу. Она постучала в дверь, а потом, когда священник вышел, отошла за ограду, подальше от церкви. И тихо попросила, чтобы священник к ней не подходил.
   – От вас пахнет серебром, – еле слышно сказала она.
   Священник стоял, сжимая в руке свой крест.
   – Я ухожу, – сказала девочка, – Я не могу здесь оставаться... Я могу начать...
   Священник хотел спросить, сможет ли она удержаться от убийств в других местах, но промолчал. Девочку била крупная дрожь.
   – Мне сказали... Тут проходил... оборотень. Он сказал, что есть место... Где меня могут принять. И могут помочь. Он сам там был, но ушел, не выдержал. Там тяжело. Я пойду. Я не хочу умирать. И не хочу убивать. Если есть хоть маленькая... малюсенькая возможность. А когда приедет отец... Скажите, что мне очень жаль. Маму жаль. И его... Нас всех жаль.
   ... – Она молча повернулась и ушла, – сказал священник.
   – Она не сказала, куда именно? – спросил Ловчий.
   – Если бы она далее и сказала... Вас ведь прислали ее убить?
   – Отец сказал...
   – Не трогайте ее... – попросил священник. – Она имеет право попытаться. Если не сможет – тогда погибнет. Тогда будет правильно и честно. Но возможность ей нужно дать.
   Священник встал со ступеней и пошел вдоль церкви, влево.
   – Я, пожалуй, поеду, – вдогонку сказал ему Ловчий. – Заберу коня и поеду. И так ночь уже пропала. Чем раньше доберусь до места, тем раньше смогу все узнать.
 
   Ночь действительно не удалась. Он чуть не ввязался в драку с собственным Отрядом. Потом чуть не проехал мимо деревни, в которой жили... когда-то жили жена Егеря и его дочь. Он забыл, разбираясь с Отрядом, что должен был... заняться дочкой. Убить оборотня.
   Слишком много всего клубилось тогда в голове Ловчего. И только заметив огонь справа, Ловчий вдруг вспомнил, почему выбрал для отряда этот путь. Так показалось короче – Замок на мосту, деревня, город. Короткий получился путь...
   Огонь Ловчий заметил около полуночи. Горел, как потом оказалось, сарай на краю деревни. Его залегли нападавшие еретики, чтобы виднее было резать сонных селян, но селяне в ту ночь как раз не спали, а готовились под предводительством своего заслуженного старосты отучить супостата от ночных вылазок.
   Когда Ловчий подъехал к месту драки, то всё уже кончалось. Полтора десятка взятых в плен еще дергались в петлях, развешанных на ветвях мощного дуба. Не исключено, что не так уж и давно к этому дубу приносили жертвы для старых богов.
   И эта ночная поспешная казнь здорово походила на жертвоприношение. Ловчий за свою долгую жизнь насмотрелся на такие предостаточно. Сколько деревень за такие вот кровавые жертвы они стерли с лица земли...
   Для богов – нельзя. А для Бога – молено?
   Ловчий позволил уговорить себя переночевать, сколько мог – терпел рассказы старосты. Но после разговора со священником понял, что делать здесь больше нечего.
   И уехал.
 
   К рассвету он даже стал привыкать к одиночеству, к странному чувству, что рядом с ним нет никого, что никто не ждет его приказа, что самую мелкую работу, и ту нужно делать самому. Даже отправляясь по нужде, теперь нужно было привязывать повод к дереву, а не бросать его кому-нибудь: «Подержи!»
   Теперь он один. Теперь никто не будет мешать ему думать. Никто не влезет с несвоевременной просьбой или замечанием. Не нужно ломать голову, где остановиться на постой, куда вместятся одиннадцать головорезов с лошадьми.
   Наверное, так даже лучше, подумал Ловчий. Теперь всякий, кто подойдет близко, может считаться врагом.
   Кто бы там ни готовил западню, он должен понимать, что справиться с ним или с Хозяином ой как не просто. Сколько нужно обычных смертных, чтобы хоть какой-то вред причинить бессмертному – бог он или человек?
   Сотня? Две? И как они подберутся такой толпой? Возможны, конечно, случайности, от них никто не заговорен.
   Можно натравить на них десяток-полтора бойцов, тщательно напоив этих бойцов сомой. Тут, возможно, и получится. Может получиться, если Хозяин или Ловчий проморгают засаду. Но эту засаду неизбежно выдаст запах сомы. Так уже бывало.
   Эта пища богов имеет совершенно неподражаемый аромат, и всякий, кто ее вкусил, годами будет его источать, сводя с ума деревенских девок и благородных дам.
   С другой стороны, подумал Ловчий, если хорошо постараться, то далее один толковый боец, налитый сомой по самые брови, может нанести неожиданный удар.
   Хороший удар в сердце, клинок с ядом... И бессмертный будет оживать некоторое время. А потом – снова удар. И снова.
   Вот как он, Ловчий, умирал в крови дракона. Смерть и жизнь смешались, и невозможно было понять, когда одно сменяется другим. Смерть-жизнь. Жизнь-смерть...
   Но то был дракон. А человека, способного из-за сомы двигаться с нужной стремительностью, молено опознать по запаху...
   Ловчий рывком остановил коня. Конь рванулся от обиды и боли и попытался встать на дыбы.
   Только человек, вкусивший сомы, может нанести удар. И этот человек есть.
   Ворюга, твою мать!
   Просто попробовал дармового вина у испуганного священника.
   Насколько же изощрен тот, кто стоит за всем этим, не мог не восхититься Ловчий, успокаивая коня. Нужно было спросить у священника из деревни Егеря, не присылали ли им вино на случай мора...
   Ловчий оглянулся далее назад, на черный лес.
   Можно и не спрашивать.
   Не получал. Поспорить можно на что угодно – не получал. Только для Трех деревень был разыгран этот спектакль. А у них с Хозяином просто не было времени все выяснить, заехать в пару окрестных сел.
   И все ведь выглядело очень логично – хитрый коварный план с мором и спасительным вином для причастия.
   Они вначале думали, что противник хочет уничтожить своих врагов страшной болезнью, заставить всех выживших уверовать в Господа. Потом решили, что все это было рассчитано, дабы отвлечь богов от камня, которому Воин приносил Кровавые жертвы.
   Потом – что нужно было в схватке лишить богов Силы, вывести их из игры. А теперь...
   Неужели это все только для того, чтобы приблизить Ворюгу на расстояние удара?
   Кто-то рассчитал всё. И очень точно рассчитал.
   Ловчий после разговора с Егерем обязательно должен был заехать к Хозяину. Отвезти письмо из Рима. И привезти с собой заодно Ворюгу.
   Интересно, Ворюга, когда вступал в Отряд пять лет назад, знал зачем это делает?
   Или просто выполнил приказ?..
   Или его смогли уговорить уже потом.
   Скорее всего – потом.
   Он не мог обмануть Ловчего, когда тот расспрашивал его перед вступлением. Пивший амброзию, промывавший ею глаза не может быть обманут. А тогда Ворюга не врал.
   Он действительно хотел уничтожать нечисть, отнявшую жизнь у его семьи. И дрался не хуже остальных, А потом... Ему могли просто объяснить, что и его доблестный командир не то чтобы совсем человек. А, возможно, и совсем не человек.
   Потом отправляется в Три деревни новый священник, который посвящен в коварный план. А Ворюга совершенно случайно...
   Ловчий невесело усмехнулся.
   Священник ведь говорил, что Ворюга сам выбрал бочонок. Сам. А они не обратили на эти слова внимания. И еще не обратили внимания на то, что кто-то держал священника несколько дней в плену, а потом отпустил, не причинив вреда и далее ничего не забрав.
   Конечно, они подумали, что все это делалось для одного – эпидемия и причастие. А Ворюге было приказано оказаться на дороге в день уничтожения Хутора.
   И почему Ворюга не остался в замке сразу? Была такая возможность. Просто сказать о своем желании остаться. Каждый в Отряде имел такое право. Но Ворюга ушел вместе со всеми, а потом сбежал... Чтобы вернуться в замок?
   Или он еще тогда не решил, кого нужно ударить отравленным ножом в сердце? Не решил? Или ему должны были дать последние указания?
   Ловчий даже застонал от бессилия. Он не может предупредить Хозяина. Да, наверное, уже и поздно. Если что-то должно было произойти – оно уже произошло. Можно, конечно, вернуться назад, в замок, разобраться... И что?
   Их неизвестный противник все рассчитал с большим запасом. Каждое его действие имеет несколько смыслов, и невозможно предсказать, на что именно он делает ставку, – на то, что Ловчий догадается и вернется, или на то, что в неведении продолжит путь. Или на то, что все поймет, но все равно поедет.
   В письме они вообще требовали, чтобы оба Смотрящих за Договором отправились в войско.
   Нужно выбирать, подумал Ловчий. Это не дьявол и не Бог, это гораздо опаснее. Это – люди.
   Это человек, который вертит богами, как ему это выгодно. Ему это настолько хорошо удается, что может возникнуть соблазн...
   Гордыня, – подумал Ловчий, глядя на восток, туда, где начинало розоветь небо и выцветали звезды, – страшный грех. Смертный.
   И если нет возможности переиграть противника, нужно подождать, дать возможность ему самому себя перехитрить. Надежда слабая, но деваться все равно некуда.
 
   – Им некуда деваться, – сказал Кардинал. – Песок в часах сыплется и сыплется. И не во власти песчинок остановиться. Они могут понимать, что происходит, а могут не понимать – это все равно. Они лягут кучкой на дне часов. И будут лежать, пока я снова часы не переверну.
   Кардинал поднес факел к самому лицу Епископа. Кожа на щеке сморщилась, но когда огонь отодвинулся, снова разгладилась.
   Изменился, подумал Кардинал. Вместо холеного лица и сытого взгляда – страх и неуверенность. Сколько раз он уже умирал?
   – Тебе очень плохо? – спросил Кардинал. – Хочется умереть?
   Епископ не ответил. Он далее не открыл глаза. Он просто тяжело дышал. Хрипел, вдыхая и выдыхая тяжелый воздух подземелья. Его приковали в пещере, в которой держали ведьм и колдунов.
   Мог Епископ что-то крикнуть или попытаться плюнуть в лицо мучителя, но предпочел ждать. У него появился крохотный перерыв в бесконечной череде смертей. И нужно было этой паузой воспользоваться. Он чувствовал, как зарастают раны, как силы возвращаются в мышцы. Он никогда в жизни не был так силен. Если бы ему дали еще немного времени, он смог бы собраться и вырвать цепи из стены. Напрячься и...
   Нож вошел в горло. По груди побежала кровь. Палач, стоявший рядом, повернул лезвие в ране и отошел на шаг.
   – Ты думал, мы позволим себе совершить ошибку? – ласково спросил Кардинал, наклонившись к самому уху Епископа. – Думал, ты сможешь вырваться? Мы уже несколько лет учимся убивать не до смерти. И мы этому хорошо научились. Вот сейчас сюда везут бессмертного. Одного из тех, о ком ты читал в Книге Младшего Дракона. Весь путь займет две недели. Может быть, чуть меньше. Для тебя это будут две долгие недели. Самые долгие в твоей жизни.
   Кардинал погладил Епископа по щеке. Тот попытался что-то сказать, но только захрипел.
   – Чем тяжелее рана, тем дольше она заживает, – участливо сказал Кардинал. – И если не давать жертве снова тот напиток бессмертия, то рано или поздно раны перестанут затягиваться. И жертва умрет. Но тебе я такой возможности не дам. И тому бессмертному такой возможности не дадут. Потому что бессмертие – это не напиток. Это нечто, чего даже я не постиг. Это нечто такое, что передается от бессмертного к смертному, от бога к человеку. Не от Бога, а от божка. Только они это умеют. И, возможно, бессмертие – это не награда, а проклятие. Им не нужно пить это снадобье, чтобы не умереть под ударом отравленного ножа. Но и им нужно время, чтобы заживить рану. А мы ему этого времени не дадим.
   Тебе плохо, но ты еще толком не умирал, а он будет умирать целых две недели, беспрерывно. Но не до смерти. Нельзя убивать его до смерти. Эти божки, умерев, оставляют свое мертвое тело и возрождаются заново. Люди, ставшие бессмертными и получившие заодно вечную молодость, убитые – отрастают. Наверное, отвратительное зрелище, когда из отрубленной головы начинает расти новое тело. Потом, на досуге, нужно будет попробовать. Обеспечить, например, тебе бессмертие, а потом посмотреть – как что отрастает...
   – Будь ты... – простонал, наконец, Епископ. Кардинал засмеялся, а палач снова ударил ножом, на этот раз в сердце.
   – Я почему тебе это так свободно говорю, подумай, – сказал Кардинал. – Потому, что ты никому этого не сможешь рассказать. Тебя уже нет. Твое тело, вернее то, что от него осталось, нашли на дороге в горах. Далее возле Рима, к сожалению, много мерзавцев, отрицающих истинного Бога. Пока много. И пока они нападают даже на иерархов святой церкви. Но скоро все изменится.
   Кардинал пошел к двери, но на полпути остановился и вернулся к Епископу. Наклонился к нему и тихо-тихо прошептал:
   – Скоро Пасха. Понимаешь? Нет? И они тоже не понимают. Никто из них. А когда поймут – будет поздно. И наступит это!
 
   Медленно восходит огромное багровое солнце. Оно занимает все небо, растекается вдоль горизонта. Оно не жжет, оно просто заливает глаза тусклым багровым сиропом.
   Степь.
   Солнце нависает над ней и кажется, что вот сейчас оно займет все небо и рухнет на обугленную траву, сминая всё и всех, попавших между ним и степью.
   Что-то движется по степи. От солнца. Кто-то движется. Их четверо. Четыре всадника. Непонятно какого цвета их кони, какая масть коней – четыре черных конных силуэта на фоне багрового солнца.
   И непонятно, солнце ли толкает всадников, или они увлекают светило за собой. Или им солнце совершенно безразлично. Они знают, что и солнцу, и степи осталось жить несколько крохотных мгновений. Что скоро все это погибнет.
   Что они, четверо, посланы именно для этого – сказать о надвигающейся смерти. О конце света. Не предупредить, а просто сказать. Оборвать все надежды, жизни, судьбы. Покуражиться.
   Солнце вдруг полыхнуло, превращаясь в расплавленный металл, и выплеснулось в лицо...
   Хозяин закричал. Попытался закричать.
   – Тихо, тихо... – прошептал кто-то рядом, прошептал на самое ухо, как большой-большой секрет. – Не нужно рваться. Не нужно. Тебе и так очень больно. И будет больно еще очень и очень долго. Когда появится возможность вынуть кляп – мы сможем с тобой поговорить. А сейчас...
   Боль раскаленным клинком вошла в грудь, в самое сердце, Хозяин рванулся и, прежде чем боль испепелила его сознание, успел подумать...
   Потом, снова приходя в себя, он пытался вспомнить, что же подумал тогда, какая мысль успела проскользнуть между языками боли, но вспомнить не смог. И стало очень обидно.
   У него были завязаны глаза. Рот разрывал кляп. И еще трижды возвращалась предсмертная боль, прежде чем кто-то рывком выдернул его изо рта Хозяина.
   – А будешь себя хорошо вести, – голос говорившего был чуть хрипловат, и от него веяло не угрозой и не злостью, а, скорее, усталостью и далее некоторым сочувствием. – Будешь себя хорошо вести – я развяжу тебе глаза. И ты сможешь видеть много интересного. Например – меня. И будешь видеть, куда направлен следующий удар. И тогда будет не так больно. Не так больно, как сейчас.
   Хозяин закричал.
   Он давно не испытывал такой боли. Вообще боли он не испытывал давно. Несколько веков. И такого бессилия он не испытывал... Да никогда он не испытывал такого бессилия. Никогда. В краткие мгновения, когда боль отступала, он мог только понять, что руки его раскинуты и пошевелить ими он не может. Что далее слабая попытка пошевелить руками рождает новую боль, которая вначале сжимает его запястья, а потом словно призывает ту, настоящую, смертную боль.
   – А ты молодец, – прошептал палач. – Я ведь вижу, как ты пытаешься изучить свое тело, как пытаешься понять, что с тобой, что с ним. У меня был соблазн – просто отрубить тебе руки-ноги, но потом я решил – не нужно. Нехорошо отрубать руки у друга. А мы с тобой еще подружимся. Точно говорю – подружимся. Ты поймешь, что я – единственный твой друг. А пока – извини.
   Смерть снова подошла к Хозяину и заглянула в его глаза. Разочарованно заглянула. Смерть знала, что дано ей только вот так приходить, на мгновение. Она знала, что для него она – только боль. Страшная, недоступная и непонятная смертным. Она ведет его к самой грани, тащит его за собой... И снова отпускает, и снова, с болью он возвращается к жизни...
   – Как... как тебя зовут? – спросил Хозяин.
   – Пес. Можешь называть меня Псом, – сказал Пес. – Я пока еще не совсем разобрался, как долго тебя можно оставлять живым. Так что – извини, если прерву тебя на полуслове.
   – Ни... ничего. Если я вдруг забуду, на чем остановился – напомни.
   – Хорошо, – согласился Пес. – А сейчас – снова прости.
 
   ...А ведь действительно ко всему можно привыкнуть... прав был Ловец... ко всему... можно потихоньку начинать привыкать к боли... далее к такой... бессмертные хуже переносят боль, чем люди... люди твердо знают, что боль... когда-нибудь пройдет... либо до свадьбы заживет, либо... после смерти не больно... а вот бессмертный – бог или человек – понимает, что боль может длиться вечно... вечно... а тут, когда этот Пес лишь время от времени наносит удар... понятно, что боль уйдет... вернется, но все равно будет время... будет время, когда она станет затихать, затихать, затихать... доставляя этим далее чувство, похожее на наслаждение...
   Отсутствие боли.
   А он не верил тогда рассказам Прикованного, что мука была не беспрерывной. Что если сконцентрироваться только на тех мгновениях, когда орел улетел, когда плоть восстанавливалась, то вполне молено терпеть. Нужно только убедить себя, что эти адские вспышки боли – лишь плата за наслаждение. И чем выше плата, тем больше наслаждение... Он, похоже, был далее разочарован, когда его освободили.
 
   – Мы тебя приколотили к кресту, – сказал Пес – Ты же хотел узнать, что именно с тобой происходит. Я долго думал, а потом решил не изобретать ничего нового. Взяли мы дубовый крест, мощный такой, из двух бревен. Приколотили тебя. Гвозди – в запястья и над стопами. Ты же сам, наверное, знаешь, что в кисти рук. Гвозди нет смысла колотить, кости не выдержат твоего веса. Хотя мы крест не вкапывали. Мы его положили в телегу. С тобой очень хотят поговорить. И – знаешь что? Снова пора умирать.
   ...к боли можно привыкнуть... привыкнуть... привыкнуть... но не это главное... боль лишает сил... делает беспомощным... она лишь способ удержать его в плену... заставить тратить все усилия на восстановление... на возвращение к жизни.