Они и были возмездием за совершенное.
   Идея возмездия поразила его и в рассказе маменьки о Страшном суде. Страшны были муки грешников, страшна неизбежность и неотвратимость суда — и радостно-светел покой, который ожидал тех, кто сохранит в душе своей чистоту. Никто не мог уйти от возмездия, ни одна душа не могла скрыться от суда — от наказания и благодарности, ибо все дела и помышления видел тот, кто сойдет вершить суд, и даже то проницал он в человеке, что сам человек не знал о себе.
   Это ощущение, что кто-то все видит и все знает о тебе, кто более тебя самого понимает тебя и справедливо судит о твоих поступках, и было ощущением, которое не могли внушить Никоше ни стояние в церкви, ни «противное ревение дьячков». «На все глядел я бесстрастными глазами: я ходил в церковь потому, что мне приказывали или носили меня; но, стоя в ней, я ничего не видел, кроме риз попа... Я крестился потому, что видел, что все крестятся...»
   Вглядываясь в мальчика Гоголя, мы видим в нем способность к состраданию, к пониманию боли другого существа, к участию. Он отзывчив, хотя и самолюбив, он весь готов раствориться в жалости к старости, к бедности, к слабости, хотя гордость часто и отдаляет его от людей. Но, как правило, сострадание берет верх. Что-то растопляется в нем — и он спешит навстречу призыву близкого, будь то отец, мать, бабушка, дедушка, брат, сестры или чужие люди, просящие о помощи.
   В Васильевке привечали больных и слабых. Никому не отказывали в куске хлеба, в кружке кваса — вкусного грушевого кваса, который особенно любил Гоголь, — а то и в чарке горилки. Дом был открыт для людей, но наряду с простодушием, открытостью Васильевского уклада жизни присутствовало в нем и нечто иное — то, что возбуждалось приездами родственника-генерала или возвращениями из отлучек в Кибинцы. Дыханье кибинецкого «света» заражало родителей Гоголя. Считалось неприличным обнаружить свои чувства, неприличным жить так, как все живут, — они все-таки были не такие, как все, и это должны были видеть те, кому следовало это видеть.

7

   Свои чувства Гоголь рано научился доверять бумаге, Мать называла его стихи каракулями, оп писал их в подражание тем, которые слышал. Они вместе с первыми рисунками Никоши, в которых он старался котировать природу, стали выражением его внутренней жизни, того не известного никому мира, который уже существовал в нем. Его художественная фантазия вылилась и в удививший всех талант передразнивания, который заметили в нем сызмальства.
   Кто бы из новых лиц ни появлялся в Васильевке, он был тут же воспроизведен и повторен в своих привычках, жестах, мимике. Гоголь уже тогда умел ловить человека, улавливать его по двум-трем чертам и из этих черт, отобранных его наблюдательным глазом, лепить образ. То он брался представлять двоюродных дядюшек Павла Петровича и Петра Петровича Косяровских — добродушных увальней, то угрюмого родственника попа Савву Яновского из Олиферовки, то двоюродную бабку Екатерину Ивановну, любившую прятать у себя в комнате старые пуговицы, огарки свечей, тряпки. Он передразнивал какого-нибудь заезжего франта, выдававшего себя за важную птицу и желающего пустить пыль в глаза провинциалам, мужика на ярмарке.
   Василий Васильевич Капнист давно заметил в сыне Василия Афанасьевича эту наблюдательность, это зоркое схватывание особенностей человека. В стихах Никоши, которые тщеславная маменька показала старому поэту в один из его визитов в Васильевку, не было ничего похожего на этот дар. Но Капнист потрепал Гоголя по голове и сказал матери; «Из него будет толк, ему нужен хороший учитель».
   Когда встал вопрос об обучении сыновей, Василий Афанасьевич призадумался. Нанять им хорошего учителя, который бы учил их на дому, он не мог. Учителя, знавшие языки, получившие европейское образование, требовали высокой платы. Да и мало их было в этом благословенном краю. Тут больше учились по букварю и по детским книгам с картинками.
   «Детей своих я уже решился отдать в Полтаву, — писал Василий Афанасьевич Д. П. Трощинскому в черновом тексте письма, — ибо нет способу держать их дома. Ожидаю только вашего приезду, что бы о сем моем предприятии вашего единственного моего благодетеля мнение (посоветоваться...) ».
   Но Дмитрий Прокофьевич, находившийся в то время в Петербурге, не дал никакого совета. Он передоверил все хлопоты своему племяннику, но и тот не смог ничем помочь отцу Гоголя.
   «На другой день, — докладывал Василий Афанасьевич „благодетелю“, — проводил я Андр. Андр. до Полтавы... Не могу умолчать, что при сем случае отвез в Полт. училище детей моих, весьма неодобряемое Андр. Андр. Но ничего не могу делать, когда нет лучшего, а тем более возможности... поместить их в лучшее...»2

Глава вторая. Полтава

   Дражайшая Бабушка... Покорно вас благодарю, что вы прислали гостинец мне... Обрадуйте Папиньку и Маминьку, что я успел в науках то, что в первом классе гимназии, и учитель мною доволен.
Гоголь — Т. С. Гоголь-Яновской. Полтава, 1820 год

1

   Почти все герои Гоголя помнят свою школу. Помнит ее — отрицательным образом — Иван Федорович Шпонька. Помнит Павел Иванович Чичиков. Помнит и Тентетников.
   Полтавское поветовое училище почти не оставило воспоминаний у Гоголя. Но «тарабарская грамота» катехизиса, о которой он пишет в письме к матери, была познана именно здесь.
   Курс наук, состоящий из тринадцати дисциплин, основывался прежде всего на чтении священного писания и на различных правилах — правилах слога, чистописания, правописания. В добавление к этому учащимся преподавались некоторые сведения из географии, краткой всеобщей истории и арифметики с грамматикою. В те годы сильно напирали на изъяснение евангелия — по распоряжению министра духовных дел и народного просвещения А. Н. Голицына священное писание вводилось как обязательное чтение чуть ли не перед каждым уроком. Долбили «пространный Катехизис», заучивали наизусть целые страницы из библии, но это не помогало в религиозном воспитании, наоборот, как писал H. M. Карамзин, в России только развелось больше ханжей, чем раньше. На уроках закона божия не было торжественности, не было благоговения — играли в «бабу», обменивались ножичками, самодельными игрушками, записками. Среди тех, кто учился в первом классе, сидели и переростки — детины двенадцати-четырнадцати лет, благополучно не слезавшие по нескольку лет с одной парты.
   Немытые окна, темные классы, холод в классах, холод в глазах учителей, нехотя поднимавшихся на кафедру, чтоб произнести очередной урок, — вот что запомнил Гоголь об этом учении. Девятилетний мальчик, нежившийся до этого в тепле родительского дома, он, оказавшись в чужих стенах — и на квартире жили у чужих людей, — чувствовал себя неуютно. Сохранившиеся до наших времен «Дела Полтавского уездного училища за 1819 год» говорят о том, что братья Гоголи часто опаздывали на занятия, а еще чаще пропускали их.
   О способностях Никоши и Ивана тоже не сказано ничего хорошего. По аттестации учителей, Николай Яновский «туп... слаб... резов», а его брат «туп, слаб и тих». В записях за вторую половину 1819 года о способностях братьев замечено, что они «средственные», а в поведении оба мальчика «скромные».
   Впрочем, большого различия между оценками поведения и прилежания учеников не делалось. Оценки ставили как попало — путали и фамилии воспитанников, и их возраст. Так, братья Гоголи то оказывались старше в ведомости, то младше. Обязанности учителей сводились к тому, чтобы дать задание, а смотрителя училища — бессменного Ивана Никитича Зозулина — чтоб как можно чаще «посещать классы». Иногда он это делал не один, а в сопровождении директора училищ Полтавской губернии господина Огнева.
   Посещения эти сопровождались особой строгостью, В классе повисала мертвая тишина; казалось, муха пролетит, и то слышно. Учитель грозно посверкивал глазами на отвечающих, отвечающие сбивались, страшась розги, что-то лепетали, учитель нервничал, класс тоже.
   Страх наказания, наказания по любому поводу и без всякого оправдания, висел над всеми в училище. Или «книга за успехи», или розга — среднего между поощрением и карою не было, и ожидание расправы было даже страшней, чем сама расправа.
   В классах редко убирали, одноглазый солдат-инвалид появлялся с ведром и тряпкою раз в два дня. Нечисто было под партами, в коридорах, нечисто было и в отношениях между учениками: ябедничали, рассказывали гадости про учителей, про девочек, которые учились в другом отделении, старшие колотили младших, отбирали у них привезенные из дому гостинцы. Учителя, получавшие 200—250 рублей в год и жившие в наемных квартирах, ходили в потертых сюртуках, выглядели беднее многих детей.
   Школьное окружение Никоши и Ивана было пестрым. Тут выглядывала смесь — демократическая смесь всех родов и званий. Состояли в училище дети священников, корнетов, поручиков, крестьян, купцов. Были сыновья военных и цивильных полковников и подполковников, были и столбовые и новоиспеченные дворяне, только что вылезшие из кличек и прозвищ, такие, как Антип Гнилокишков, Аполлон Матрица или Тит Левенец. Были и Мокрицкие, Цимбалистовы, и Жуковские, и сын титулярного советника Николая Зощенко Андрей Зощенко3.
   Ни с кем из этих мальчиков Гоголь не сошелся. О единственном его полтавском приятеле той поры — сыне помещика Герасиме Высоцком — мы знаем очень мало. Рассказывали те, кто видел его уже немолодым, что был он шутник, любил острое словцо и соседи побаивались его колких характеристик.
   Брат Иван все время болел, родители хотели даже забрать его раньше срока в Васильевку, но тут грянул гром — брат умер.
   То была первая смерть, прошедшая вблизи Гоголя. Позже он написал о своем брате поэму, которая называлась «Две рыбки». Одной из этих рыбок был сам Никоша другой — его любимый Иван. Никто не подозревал в нем этих высоких чувств. Никто не догадывался о глубине привязанности его к брату. Потрясение было столь сильное, что Василий Афанасьевич был вынужден забрать сына из училища. Еще в начале 1819 года он писал А. А. Трентинскому: «Сверх того, я должен буду с открытием весны отправиться со своими детьми в Екатерин: (славль), а может быть, и в Одессу, ибо в Полтаве держать их более не намерен...»4
   Смерть младшего изменила его намерения. Везти Никошу одного в Одессу или Екатеринославль он не решился. Вновь начались поиски способа учения, подыскивание подходящего человека, который смог бы подготовить сына к поступлению в гимназию. Такой человек нашелся, и опять-таки в Полтаве. Им оказался некий Гавриил Сорочинский. Василий Афанасьевич на этот раз отдал сына «в люди»: Никоша поселился в доме учителя, там же проводились и занятия. Питался он тоже с семьей Сорочинского.
   Поэтому и плата за его учение производилась в основном натурою. Из Васильевки слали сало, мед, крупы гречневые и пшенные, муку, бочонки с огурцами. Учитель, случалось, выговаривал отцу Гоголя за несвоевременные поставки провизии и в несколько приказном тоне просил его быть пообязательнее. «Прислать... — пишет он в Васильевну, перечисляя меры крупы и муки, фунты меду и пуды сала, количество бочонков. — Теперь же дать 300 денег да остальные по щоту за прежнее время»; когда Василий Афанасьевич запаздывает, замечает: «Покорнейше прошу приказать отпущать повернее провизию». Об успехах Никоши в этих посланиях ничего не сообщается. Никоша, по заверению учителя, «в объятиях дружбы» — этим все сказано.
   Первые собственноручные письма Гоголя из Полтавы «Папиньке и Маминьке» подтверждают эти слова. Чувствуется, что Никоша свободен и именно поэтому доволен учителем, хотя, может быть, письма эти и писаны под диктовку последнего. Гавриил Сорочинский не очень загружал «волонтера» — так тогда называли детей, готовящихся к поступлению в гимназию. Он отпускал его одного гулять по городу, ходил с ним по поручению Василия Афанасьевича в гости к нужным людям, среди которых сам Гоголь в письме называет прокурора — лицо, весьма важное в губернии.
   «Учение в гимназии начнется через неделю, — писал Никоша отцу, — а до того времени я слегка занимаюсь повторением...» Это «слегка» достаточно красноречиво.
   Вместе с тем в нем нет страха перед учителем, страха перед папенькой, чувствуется, что автор письма располагает собой, располагает и временем, а время — это, может быть, самое дорогое, что мог подарить жадному до наблюдений мальчику его опекун.
   Время это Гоголь не тратил зря. Кроме обедов у прокурора, кроме знакомств с чиновниками, с которыми имел дела отец, с верхушкой губернии, куда проникал он уже не с учителем, а с отцом или с Андреем Андреевичем Трощинским, часто наезжавшим в Полтаву, сами путешествия по городу давали ему то, чего не могли дать никакое училище и никакой учитель.

2

   Полтава стояла на высоком берегу Ворсклы, вся белая, в зелени бесчисленных садов, засыпавших ее к концу лета яблоками, вишнями, грушами, абрикосами. Винный дух носился над ее оврагами и садами, кружа голову; беленькие хатки, крытые соломой, толпились вдоль улиц, названия которых напоминали о полтавской победе, изменившей ее судьбу.
   Когда выбирали столицу Малороссии, то сначала остановились на Лубнах — более древнем городе. Но верх взяла Полтава — точнее, Полтавская битва. Памятники и обелиски в честь этой битвы стояли здесь почти па каждом перекрестке и каждой площади. Один мещанин даже воздвиг такой памятник возле своего дома — его самодеятельный почин не вызвал удивления.
   Наезжали в Полтаву и из-за границы, наезжали и из столиц. Каждый очередной царь или наследник считал своим долгом отметиться на этой странице русской истории. Не было года, чтоб кто-нибудь из августейших гостей не посетил город. К этим визитам готовились. Сносились портящие вид строения, выравнивались улицы, расчищались подъезды к памятным местам. Пожарные выкачивали пожарной трубой грязь из луж.
   В дни осенних дождей тучный чернозем раскисал — оп засасывал брички, телеги, кареты, людей. С грустью взирал орел па памятнике Победы на центральной площади, как плещется у его подножия вода, как жирные брызги летят от экипажей на отбитые когда-то у шведов пушки.
   П. А. Вяземский, посетивший Полтаву двадцать лет спустя после того, как там жил Гоголь, писал:
 
Братья!.. не грешно ли вчуже
Видеть, господи спаси,
Как барахтается в луже
Город, славный на Руси?..
 
   Строки о Полтаве заканчивались словами:
 
Ей не нужно обелиска,
Мостовая ей нужна.
 
   Мостовых в городе не было. Осенью отважные полтавские дамы вынуждены были добираться до мест балов и ужинов на телегах, запряженных волами.
   Особенно оживлялся город во время дворянских выборов или ярмарок. Тогда сюда съезжалась вся губерния — вынимались из старых сундуков камзолы и платья, местные франты демонстрировали свои завивки и наряды, мамаши — дочек на выданье, молодцы отошедшего века — регалии и раны. Совершались обмены и сделки, заключались контракты, ставились на карту крепостные души, а то и имения. Балы сменялись обедами, обеды — ужинами, бостон — вистом, вист — банком. Съедалось и выпивалось множество всякой еды и напитков. Щедрость разгула, швыряния денег и какого-то забвения в веселье, избыточности — в городе от обилия еды развелось столько собак, что их вылавливали сетями, — сменялись скукою, опустошенностью.
   Тогда сильнее раздавался из окон казенных учреждений скрип перьев, щелканье костяшек на счетах, и в права вступала проза плетения губернской паутины — паутины канцелярского производства, перемалывания прошений, жалоб, доносов, циркуляров, указов, приказов.
   За год до приезда Гоголя в Полтаву ее посетил император Александр Павлович. Он прибыл сюда в сопровождении большой свиты, в которой состоял и герой 1812 года Барклай де Толли, Осмотр святынь завершился балом, который дало в честь царя полтавское дворянство. Вечером город был иллюминирован. По сему случаю закупили три тысячи стеклянных плошек и стаканчиков, которые, как злословили местные остряки, после торжества «сгорели от огня». Кто-то нагрел руки на царском гощении.
   Полтавские контрасты бросались в глаза.
   В домах, где бывал Гоголь, говорили о взятках, о тяжбах, о склоках. Тяжбами был отягощен и Василий Афанасьевич, то судившийся со своими соседями, присвоившими его беглых крестьян, то с неуплатчиком долгов — купцом, то с дальними родственниками жены, захватившими ее долю в наследстве.
   Кривосудовы и хватайлы, о которых Василий Васильевич Капнист в предисловии к своей «Ябеде» писал, что они лица времен, уже не существующих (как бы оправдываясь за то, что он их вывел), встречались Никоше на улицах, многие из них раскланивались с ним, как с сыном «нужного человечка».
   Полтава была городом игроков и торговцев, мастеров по обдуриванию казны и гениев бумажного дела, городом, где миллионные операции на винных откупах (вспомним миллионщика Муразова во втором томе «Мертвых душ») соседствовали с невинными подношениями в виде коробки сигар, нескольких тюков турецкого табаку или подстреленных в ближнем лесу зайцев.
   Зайцев и табак подносили даже отцу Гоголя, когда хотели заручиться его поддержкой у всесильного Дмитрия Прокофьевича.
   В суды и палаты нельзя было появиться без синицы, красули или беленькой (пяти-, десяти— и двадцатипятирублевых бумажек) — смотря по размерам дела, которое надо было решить. Давал и Василий Афанасьевич, давали и его знакомые, и мальчик Гоголь видел, как дают. И видел, как берут эти подарки, или одолжения, как называли их из скромности.
   Наезжали в Полтаву ревизоры из Петербурга, распекали, приводили в страх взяточников, но уезжали почему-то умиротворенные, какие-то растолстевшие в талии — то ли откормившись па сытных полтавских хлебах, то ли набив карманы ассигнациями. Нельзя было купить генерал-губернатора, губернского предводителя дворянства (им в те годы был В. В. Капнист), недоступны в этом отношении были еще несколько человек, но остальные брали — и брали с охотою. Полтавский полицмейстер на глазах Никоши обходил лавки в сопровождении солдата полицейской команды, и тот складывал в свой необъятный мешок штуки полотна, головы сахара, завернутые в промасленную бумагу балыки и семгу, банки с помадою.
   Как ни мал был тогда Гоголь, ему достаточно было все это видеть и слышать. Жена сына М. С. Щепкина, познакомившаяся с Гоголем в конце его жизни, писала: «Совсем незаметно, чтоб был великий человек, только глаза быстрые, быстрые». Эти глаза были уже и у одиннадцатилетнего сына Василия Афанасьевича.
   Отец думал, что посылает его в город учиться паукам, но единственною наукой, уроки которой получил Гоголь в Полтаве, была наука самой действительности.
   Не только глаз, но и слух его — его необыкновенное чутье на живую речь — развились в Полтаве.
   Столица Малороссийской губернии была город проезжий, шумный. Через нее шли дороги в Петербург, в Харьков, на Москву, на богатую Кременчугскую ярмарку, в Киев, в Саратов, Воронеж, Кишинев, в Екатеринославскую и Херсонскую губернии, обильные свободными землями. Эти земли привлекали авантюристов, дельцов, шулеров, ставящих на случай, на счастье, способных все спустить и все получить в час, людей бывалых, тертых, много повидавших, говорящих на всех наречиях империи — от полуворовского, полумужицкого языка беглых крепостных до перемешанной с французскими словами речи опустившихся аристократов или профессиональных плутов. В гостиницах и постоялых дворах, которых было много в городе, они иногда заживались подолгу, не имея возможности выехать, так как проигрывались подчистую. Здесь стояли их экипажи, тут жили их слуги, ночуя прямо в бричках и каретах, тут дрались, спорили, рассказывали анекдоты и разные необыкновенные истории, обсуждали мировые события, натягивая их на свой, губернский, аршин. Тут без ограничений разливалась стихия звучащего слова — слова свободного, наглого, не вписывающегося в правила стихосложения и правописания и столь же своенравного, как и людское море. Речь светской жеманницы и пьяного кучера, речь провинившегося офицера, сосланного в глушь, речь купца, приноравливающегося к характеру покупателя, и мертвый синтаксис канцеляриста, торчащий посреди языкового разноцветья улицы, как сухой осокорь, — все впечатывалось в память.
   Полтаву нельзя было обойти за день. От оврага Панянка, где, по рассказам, покончила с собой из-за несчастной любви панночка, до старой фортеции — места обороны города от войск Карла XII — было несколько верст. Если в торговых рядах, на Круглой площади (где стоял дом губернатора и размещались административные здания) кипела жизнь, то на откосе берега Ворсклы, вблизи которого помещалось поветовое училище, она — особенно в жаркие летние часы — сморенно никла: тут ходили куры, плавал пух одуванчиков, бабы выносили свои плахты и юбки и развешивали их на веревках.
   В городе не было библиотеки, зато был театр. Полтавчане любили повеселиться — на улицах слышались звуки казацкой волынки, пение кобзаря. По вечерам в предместьях города — Кобищинах и Кривохатках — собирались парубки и девчата, чтоб поспивать и поплясать. Да и густое щелканье соловьев оглашало в майские ночи полтавские сады.

3

   В то время генерал-губернатором Малороссии был князь Николай Григорьевич Репнин. Это был образованный и честный начальник. Появившись на Украине в 1818 году, он до этого успел пожить в Европе, участвовал в войне против Наполеона, был взят в плен под Аустерлицем, а после окончания кампании 1812—1814 годов находился в звании вице-короля королевства Саксонского. Высокое происхождение (Репнин был внуком петровского фельдмаршала Н. В. Репнина) и личный авторитет создали ему в Полтаве славу неподкупного и гуманного человека, какими редко бывали правители провинциальных губерний.
   При Репнине ожил заглохший было совсем в Полтаве театр. Здание театра, построенное предшественником князя, по преимуществу пустовало. На лето его заселяли бродячие труппы, которые скитались из города в город. Репнин выписал из Харькова труппу Штейна, в которой выступал тогда еще никому не известный, но подававший большие надежды крепостной актер Михайло Щепкин.
   Позже, когда Гоголь и Щепкин познакомились, им не нужно было посредничества в дружбе: пропуском в дом Щепкина для Гоголя стала Полтава. По рассказам, Гоголь вошел в столовую, где сидела за обедом семья Щепкина, со словами украинской песни «Ходит гарбуз по городу». Приязнь между «земляками», как они называли друг друга, осталась на всю жизнь, и именно Щепкин закрыл крышкою гроб Гоголя, когда его выносили из церкви Московского университета на кладбище.
   То, что Щепкин и Гоголь (еще мальчик) жили в одно время в одном городе, — совпадение. Но не случайно, что городом этим оказалась Полтава. Сюда, в эту столицу Малороссии, тянулось все лучшее, что являлось тогда па землях бывшей Левобережной Украины. Да и сама полтавская земля, славящаяся своими изделиями сада и огорода, как любил говорить Гоголь, производила не только их, но и таланты, коим суждено было обессмертить ее.
   На Полтавщине родились Г. Сковорода, И. И. Хемницер, M. M. Херасков, автор «Душеньки» И. Ф. Богданович, В. В. Капнист, В. Т. Нарежный, Е. П. Гребенка. В Полтавской духовной семинарии учились будущий переводчик «Илиады» Н. И. Гнедич и создатель «Наталки Полтавки» И. И. Котляревский. Отсюда ушел в Петербург и стал знаменитым портретистом бывший миргородский богомаз Лука Лукич Боровиковский.
   Котляревский (с которым вместе учился в семинарии и был коротко знаком В. А. Гоголь) был главным директором полтавского театра. На его сцене игрались и «Недоросль» Фонвизина, и «Ябеда» Капниста, и «Урок дочкам» Крылова, и «Наталка Полтавка», и переводные оперы и водевили. Исполнялись в интермедиях и украинские народные песни, и сочиненные на скорую руку подделки под них, и иностранные куплеты. Щепкин, не обладавший голосом, пел и в «Наталке Полтавке», где он играл возного, и в «Редкой вещи» Керубини, и в опере «Удача от неудачи, или Приключение в жидовской корчме». В последней онмастерски копировал полтавского голову Зеленского. Когда Щепкин в гриме появлялся перед залом, оттуда кричали: «Це ж наш Зеленский!»
   Голова был обижен, он хотел даже подкупить актеров, чтоб они больше не играли эту пьесу, но князь Репнин приказал оставить ее в репертуаре. Он даже обязал Зеленского ходить на спектакли.
   Театр старался походить на жизнь. Он иногда передразнивал ее, иногда заискивал перед нею, подлаживался к ее настроениям и вкусам, к нехитрым прихотям полтавских зрителей, а порой и больно щекотал, намекая на городские злоупотребления. В текст пьес свободно вставлялись реплики, которые сочинялись тут же, на ходу, в зависимости от ситуации, от состава зала, который надо было расшевелить, возбудить. Вместе с хулами раздавались и похвалы. В «Наталке Полтавке» один из героев ее, Ми-кола, говорил, имея в виду деятельность администрации Репнина: «Та в городi тепер не до новин; там так старi до-ми ламають, та улицi застроюють новими домами, та кришi красять, та якiсь пiшеходи роблять, щоб в грязь добре, бач, ходити було пiшки, цо аж дивитесь мило... да уже ж и город буде — мов мак цвiте. Якби и пiкiйны шведи, що згинули пiд Полтавою, повстали, то б тепер не пiзнали Полтави...»