Страница:
Правда, Шостакович был намного моложе, другого поколения, гибкий, стойкий, многоплановый. Не буду сравнивать их таланты, дело не в этом, а в какой-то общности судеб. И эта новая реабилитация, которая, по мнению Зощенко, восстанавливала честь и достоинство музыкантов (в частности, Шостаковича), никак его не коснулась. Он остался один - под сомнением, непрощенный (а вины своей он, естественно, никакой не чувствовал), не возвращенный вместе с другими к норме.
Одним словом, когда он появился у нас, мы с М. Л. были поражены его тягчайшим душевным состоянием. Он был чудовищно мрачен и угнетен и сразу же заговорил об этом новом постановлении, о том, что к нему несправедливы, о том, что он один остался "нереабилитированным".
Мы его успокаивали, как могли, говорили, что дело его давно решено, что не было надобности еще раз его ворошить, ссылались на Ахматову. Но почему-то с Ахматовой он не связывал свою судьбу, а все возвращался к Шостаковичу. И опять говорил, что нигде не напечатано о нем, как о музыкантах, то есть что отношение к нему было неправильным.
Просидел он у нас в тот вечер очень долго - кажется, часов до двух. М. Л. исчерпал все доводы и убеждения. Зощенко сидел весь черный и говорил, говорил, говорил...
К концу вечера М. Л. все же как будто удалось его успокоить, что-то объяснить, дать какую-то перспективу. Мы очень сердечно, по-дружески простились и даже поцеловались на прощание, чего у нас, вообще-то, не водилось.
Когда он ушел, мы почувствовали себя совершенно опустошенными. Было очень грустно и беспокойно, но мы беспокоились о его душевном состоянии, а не о его здоровье - нам казалось, что оно уже восстановлено.
А через две недели мы узнали, что Зощенко умер.
Хочу записать еще вот что. Вера Вл. показывала мне первые "опусы" Зощенко, писанные им еще до Дома искусств и, очевидно, до контактов с Горьким и с литературной средой. Там те персонажи, которых он потом высмеивал, фигурируют в качестве "романтических" героев. Они узнаваемы, но разноплановы. По-моему, эта эволюция очень интересна с точки зрения зощенковской литературной биографии. Я говорила об этом Юрию Томашевскому, но он никак не отреагировал и это не нашло отражения в его работах о Зощенко. А мне кажется, что это очень интересно и важно для литературной биографии писателя.
E. Полонская
МОЕ ЗНАКОМСТВО С МИХАИЛОМ ЗОЩЕНКО 1
1 Воспоминания. С. 129-136.
Когда начинаешь писать о прошлом, одно воспоминание тянет за собой другое. Вспоминаешь людей, места, где их встречал, улицы города - все вспоминается очень ясно, но очень уж трудно ориентировать это во времени.
Девятнадцатый, двадцатый, двадцать первый годы, полные событий, прошли так быстро, что только по отдельным деталям, штрихам, которые приходят на память, говоришь себе: "Это, вероятно, было тогда-то!"
Помню переполненный людьми трамвай номер пять - "Волково кладбище Гавань".
Ездили тогда по железной дороге и в трамваях бесплатно. Трудно было втиснуться в вагон и так же трудно выйти из него. На подножках гроздьями висели пассажиры, цепляясь одною рукой за поручень, а другой - за соседа. На трамвайной "колбасе" ездили не только мальчишки, но нередко и весьма солидные взрослые люди. Почти все пассажиры были одеты в шинели или в пальто, сшитые из старого защитного материала, который за годы войны обтерся и приобрел лоск, побелев на швах. На головах были кепки или военные фуражки без значков.
Так как я ехала до гаванского кольца, у меня хватило времени, чтобы прочитать все объявления, которыми были сверху донизу обклеены стекла вагона. И вот среди всевозможных реклам, призывов и извещений об открытии самых различных студий - театральных, вышивальных, акробатических - я прочла о том, что издательство "Всемирная литература" открывает кратковременные курсы для переводчиков. В тот же день вечером я была на Литейном проспекте в доме двадцать восемь, где помещалась канцелярия курсов.
Мне предложили на выбор четыре отделения: прозы, поэзии, переводов и критики. Во главе каждого из отделений стояли известные писатели. Одновременно со мной на курсы пришло несколько человек, большей частью в шинелях и только двое в штатских пальто.
Высокий, широкоплечий, белокурый, голубоглазый, с открытым лицом и медлительными движениями - таков был один из них, а другой - смуглый, среднего роста брюнет. Они оба записались на отделения прозы и критики, а я выбрала поэзию и критику, хотя, собственно говоря, мне хотелось записаться на все отделения. Я услышала тут и фамилии обоих: Груздев и Зощенко. Мы вышли вместе, и темноглазый сказал мне: "Очень удобно, что занятия на курсах вечерние". Мне это тоже было удобно.
Тут же я узнала от Зощенко, что он служит в милиции: "писарем" - сказал он.
С обоими я стала встречаться на занятиях Корнея Ивановича Чуковского, руководителя отделения критики. На первом же занятии он рассказал нам о широких замыслах Алексея Максимовича Горького, стоявшего во главе издательства "Всемирная литература", которое задумало ознакомить русского читателя в образцовых переводах с лучшими произведениями народов всего мира.
Корней Иванович сразу подверг сомнению, что мы все будем заниматься переводами, и действительно, как выяснилось из разговора, не переводы привлекали нас сюда. Во всяком случае, большую часть из нас. Среди молодежи были люди, прошедшие через войну - империалистическую и гражданскую, и многие из них мечтали написать о том, что они видели в жизни. Именно это желание и привело их в "школьные комнаты дома Мурузи" на углу Литейного проспекта и Спасской улицы.
Наши курсы помещались во втором этаже, в бывшей барской квартире. Мы занимали две "классные" комнаты. Здесь стояли школьные парты, за которыми нам, взрослым, не слишком удобно было сидеть, и застекленные книжные шкафы, полные французских, немецких и английских книг.
Корней Иванович Чуковский вел занятия умно и непринужденно. Он рассказывал, над чем работает сам, и предлагал нам включаться в работу над этими же темами. Ведь кроме переводчиков издательству "Всемирная литература" нужны были и квалифицированные редакторы, и авторы вступительных статей. Лишь много позднее я узнала, что у издательства не было отбоя от предложений "перевести что-нибудь" или "снабдить какую-нибудь книжечку вступительной статьей". После долгих месяцев саботажа изголодавшиеся бывшие решили "подработать на культурных мероприятиях большевиков", использовать свое знание иностранного языка, полученное от бонн и гувернанток, совершенно не подозревая того, что перевод есть искусство, требующее литературного дарования и безупречной грамотности.
Корней Иванович в то время работал над проблемами творчества Александра Блока и в числе прочих тем предложил нам написать статью о трех только что вышедших томах его стихотворений. Все темы, кроме блоковской, были быстро разобраны. Без темы остались Зощенко и я. Тогда Корней Иванович предложил нам написать "основательную", как он сказал, статью о Блоке вдвоем, включив туда же разбор стихотворения "Скифы" и поэмы "Двенадцать", о которых тогда много спорили.
Не без страха я согласилась взять на себя разбор третьего тома стихов Блока. Тогда Чуковский поручил Зощенко проанализировать первые два тома. В ответ Михаил Михайлович (к этому времени я уже знала, как зовут Зощенко) что-то пробурчал - по-видимому, он согласился. По окончании занятий я предложила ему встретиться и обсудить, как мы будем работать.
Мое предложение он отверг, заявив, что будет писать сам и ни с кем советоваться не желает.
Я взялась за третий том, перечла стихотворение за стихотворением и написала большую статью. Никогда еще я не писала с таким чувством ответственности. Впервые при столь внимательном чтении лицо поэта открылось мне во всем своем трагическом величии и значении. Помню, Корней Иванович читал нам тогда стихи Блока "К музе": "Есть в напевах твоих сокровенных роковая о гибели весть..." Я бывала на вечерах, где выступал Блок. В самых, казалось бы, патетических местах своих стихов он изумлял бесстрастною ровностью голоса, отсутствием каких-либо внешних признаков волнения, и именно это в связи с драматизмом содержания потрясало его слушателей.
В своей статье мне хотелось передать это ощущение обреченности, которое чудилось мне и в стихах, и в облике поэта. Не зная, насколько мне это удалось, я предложила Зощенко прочесть мою работу и дать мне свою. Он отказался: "Читайте свой реферат, а я прочту свой".
Недели через три я огласила свою статью на очередном занятии. Выслушав ее, Чуковский похвалил некоторые мысли, хотя кое в чем со мной не согласился. Потом Зощенко начал читать свою статью, но вдруг оборвал чтение.
- Другой стиль, - заявил он.
Чуковский взял у него тетрадку:
- Давайте я прочту.
Корней Иванович стал читать вслух, привычно подчеркивая интонацией отдельные слова. Так он читал детям "Крокодил" и "Тараканище". Это было так смешно, что мы не могли удержаться от хохота. Не помню, что именно было написано у Зощенко, но в чтении Чуковского это было действительно смешно "по стилю".
Корней Иванович, утирая слезы на глазах, так он смеялся, сказал:
- Это невозможно! Этак вы уморите своих читателей. Пишите юмористические произведения.
Зощенко взял свою тетрадь, свернул ее трубочкой и небрежно сунул в карман - наша совместная статья о Блоке не состоялась. Но впоследствии, читая рассказ Зощенко о чувствительном писателе, я невольно вспоминала то, что он когда-то, на самой заре своего литературного пути, написал о Прекрасной Даме и ее поэте.
Спустя некоторое время я встретила Зощенко у "Серапионов". Он читал свой рассказ "Виктория Казимировна", историю прекрасной полячки. Рассказ понравился всем, но никто и не думал тогда, что это рассказ юмористический. В нем ярко проявился своеобразный сказ Зощенко, его манера говорить о высоких вещах самым простым, будничным языком. Косноязычие героя рассказа, человека, пытающегося говорить своими словами о действительно трудных вопросах и проблемах жизни, производило то особенное, неповторимое очарование, которое так свойственно таланту Зощенко.
Прошло еще немного времени, и Зощенко прочел нам свой новый рассказ "Аристократка". Замечательно подслушанная интонация бытовой мещанской речи, умение увидеть и описать своих героев в действии и в раздумье, тонко отобранные зримые детали внешности, поведения, костюма - все это обеспечило "Аристократке" огромный успех у читателей, которые сразу потянулись к новому юмористу.
Осенью девятнадцатого года потребность авторов стихов и прозы издавать свои произведения сделалась так велика, что самочинные издательства возникали в Москве и Петрограде одно за другим. Так возникло издательство "Эрато". Советское законодательство в то время облегчало появление так называемых кооперативных издательств. Достаточно было собраться нескольким авторам и заявить, что они намерены создать кооперативное издательство на паях, как им это разрешали. Авторам оставалось только позаботиться о бумаге, типографии и распространении книг.
Кооперативное издательство "Эрато" учредили молодые поэты Иннокентий Оксенов, Лазарь Берман и совсем еще молодой режиссер и теоретик театра Константин Державин. Управление делами взял на себя мой брат, студент университета.
У каждого из нас было по книге, которую мы хотели издать. Мы установили паи - кажется, что-то вроде ста миллионов (тогда их называли "лимонами") на пай, - и выпустили три книги стихов. Разумеется, денег на выкуп тиражей наших книг у нас не хватило, и типография выдавала нам по сто экземпляров сборников, а мы разносили книжки стихов по книжным магазинам и ларькам, где их брали на комиссию. Вырученные деньги мы вносили в кассу типографии и получали следующую партию экземпляров наших книжек. Чтобы выпустить четвертую книгу, нам нужен был еще один или два пайщика.
Однажды вечером у "Серапионовых братьев" я предложила Зощенко и Груздеву издать свои книги. - У меня есть несколько вещичек, - сказал Зощенко,- и я издал бы их отдельным сборником, назвав его "Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова".
Мы договорились о пае, и Зощенко принес свою рукопись, поставив условие не печатать его фамилию на обложке, а пометить ее только на титульном листе. Он потребовал также, чтобы обложка была из самой дешевой оберточной бумаги, наподобие лубочных изданий. Одновременно принес свою рукопись Костя Державин, который озаглавил свое произведение: "О трагическом", а на титульном листе он добавил слово: "Опыт".
Пока мы создавали наше кооперативное издательство, цена денег падала. Метранпаж типографии потребовал от нас каких-нибудь реальных ценностей за свою работу, хотел, чтобы мы достали ему хотя бы бриллиантин для фабрения усов, которые он любил закручивать кверху.
Пустив в ход свои медицинские связи, я добыла целую коробку, не менее сорока тюбиков бриллиантина. Метранпаж был удовлетворен.
Вскоре я принесла на очередное собрание "Серапионов" пачку свежепахнущих типографской краской брошюр, где на передней обложке крупными буквами было набрано:
РАССКАЗЫ НАЗАРА ИЛЬИЧА
ГОСПОДИНА СИНЕБРЮХОВА
Михаил Михайлович взял принесенный мною пакет и вышел в коридор, чтобы там посмотреть его содержимое. Тем временем в комнате М. Слонимского я рассказала товарищам, какой успех имели рассказы Зощенко у наборщиков. Метранпаж сказал Берману: "Я никогда не слыхал, чтобы наши наборщики так смеялись! Книга будет иметь успех".
Кто-то вспомнил о том, что такой же успех имели у наборщиков "Вечера на хуторе близ Диканьки".
В это время вернулся Михаил Михайлович, мрачный, и в руках его был пакет, который он подал мне со словами:
- Возьмите, мне это не нужно.
Мы развернули пакет и когда раскрыли книги, то обнаружили, что под обложкой "Синебрюхова" находится книжка Константина Державина "О трагическом. Опыт". Оказывается, брошюровщицы ошиблись.
Зощенко был очень рассержен. Мы стали уговаривать его не придавать значения случившемуся, говорили, что обложку можно переклеить. Зощенко молчал. Мы знали, что он очень вспыльчив, но никогда не показывает этого на людях.
Костя Державин не стал "принципиальничать" и получил экземпляры своей книжки, с которой сорвал собственноручно чужие обложки.
На неудаче с книгой Зощенко окончилось наше издательство "Эрато".
Рассказы Назара Ильича Синебрюхова вошли в первую книгу Зощенко, которая действительно принесла ему громкую славу, предсказанную наборщиками. Через два года в "Серапионовской оде", которую я по традиции сочиняла к первому февраля, годовщине основания литераторской группы "Серапионовы братья", я написала:
И только Зощенко теперь
Живет в обломках старой хазы,
И юмористы СССР
Валяют под него рассказы.
Сам Михаил Михайлович на каждом из таких собраний веселил нас специально написанной к случаю остроумной новинкой.
В обычной жизни он был так же неразговорчив и мрачен, каким я знала его во времена Студии при издательстве "Всемирная литература". Он много читал, занимался историей, естественными науками, психологией. Одним из первых он отозвался на призыв писать для детей и создал свои рассказы о Ленине, предельно ясные и точные по языку и по мысли. Они имели большой успех.
Михаил Михайлович легко знакомился с людьми и охотно вступал с ними в общение. Одевался он всегда скромно, со вкусом. Обладал способностью внезапно "возникать" возле нас. Он любил и умел говорить о том, чем был занят его ум, но только с теми людьми, чье мнение интересовало его.
Однажды я сказала при нем, что, читая его книги, невозможно понять, говорит ли он в шутку или всерьез. Он промолчал, но, видно, рассердился и одно время не разговаривал со мною. Много позднее он сказал об этом кому-то из наших общих друзей - кажется, Мариэтте Сергеевне Шагинян, и она объяснила ему мою мысль. Сам-то он всегда знал, когда шутит и когда говорит серьезно.
История литературы может быть рассказана с разных точек зрения человек убеждается в этом на своем коротком жизненном пути.
Недавно я прочла в одной из недолговечных энциклопедий, что Михаил Зощенко был писатель, которого "довольно много читали в начале двадцатых годов, а потом забыли". Последнее вряд ли соответствует действительности. До Великой Отечественной войны, да и во время ее, Зощенко был одним из наиболее читаемых у нас в стране писателей, имя его стало даже нарицательным для широчайших кругов читателей. "Совсем как у Зощенко", - говорили люди друг другу, и каждый понимал, что это означало.
Михаил Михайлович Зощенко - один из тех, кто начинал нашу литературу и много сделал для нее. Память о нем и сейчас волнует.
E. Журбина
ПУТИ ИСЦЕЛЕНИЯ 1
1 Воспоминания. С. 137-144.
Я хочу рассказать о своем знакомстве с замечательным советским писателем Михаилом Михайловичем Зощенко, о дружбе и переписке с ним.
Столкнулась я с Зощенко в самом начале своей литературной работы. Я приехала учиться в Ленинград, в университет, из Харькова. Там окончила "школу-коммуну". В этой школе все свободное от занятий время мы маршировали по улицам города, распевая Маяковского: "Бейте в площади бунтов топот, выше гордых голов гряда, мы разливом второго потопа перемоем миров города". Ощущение, что все начинается заново с Октября в жизни, в искусстве и в науке - это было то, с чем мы входили в жизнь.
Мы знали, что Маяковский объявил эпоху социалистического искусства. Я принадлежала к тем, кто мечтал делать социалистическую науку об искусстве, а не продолжать науку буржуазную.
Чем привлекло творчество Зощенко меня в то время? Для меня Зощенко был одним из тех писателей, кто очень рано понял смысл происшедших в Октябре кардинальных революционных перемен, полную невозвратимость к прошлому и начал свой путь со стремления немедленно создать литературу для народа, "доступную бедным", как он шутливо говорил.
Впоследствии я посвятила Зощенко ряд статей, дважды писала предисловия к Собранию его сочинений, (Первая моя статья была написана в 1927 году, а последняя в 1965-м.) В 1935 году я переехала из Ленинграда в Москву. У меня сохранились письма, написанные мне Зощенко из Ленинграда.
После опубликования моей первой статьи о творчестве Зощенко в 1927 году в "Вечерней Красной газете" отец моего мужа, Яков Адольфович Бронштейн, близкий друг Куприна и многих других русских писателей, встретился где-то с Зощенко. Зощенко просил его поблагодарить меня за мою статью в газете, сказал, что хотел бы познакомиться, поговорить.
После какого-то вечера в Доме печати, который помещался тогда в Мариинском дворце, я подошла к Зощенко, и он проводил меня до моего дома.
Впечатление от первого знакомства было разительно. Почему?
Как критик, я понимала смысл литературных устремлений Зощенко. Я ни в какой мере не склонна была повторять ошибки вульгарно-социологической критики того периода и отождествлять автора со знаменитым уже тогда рассказчиком его рассказов - обывателем, горе-философом. Я знала, что писатель стремится создать сатирический образ, рожденный послереволюционной действительностью, образ того представителя из массы, который не причастен к буржуазной культуре и враждебен ей, но который не включился в новую социалистическую культуру.
Я не ждала, что Зощенко может быть похож на своих героев. Но я видела человека не только чуждого той среде и тому мироощущению, которые он "описывал" в своих произведениях, не только человека совершенно иного по манерам, одежде, речи. Я видела человека, внутренний мир которого вознесен очень высоко в круг общечеловеческих дум и страданий ("За всех расплачусь, за всех расплачусь", - звучали где-то в подсознании слова Маяковского).
Впоследствии я поняла, что, может быть, потому Зощенко так блистательно удалось создать трагикомический образ мещанина-обывателя любой формации, что он по своим человеческим качествам был свободен от основных черт и устремлений людей этого типа.
Дальнейшее знакомство привело меня к наблюдениям над атмосферой, в которой жил этот молодой и уже столь знаменитый писатель. Казалось бы, ему только и "греться в лучах славы", но ранимость его была беспредельна. Все Доставляло ему страдания, вплоть до неудачно взятого билета в театр, до необходимости "пойти в гости". Только работа, только то, что ждало его за письменным столом, привлекало его безоговорочно. Впоследствии, в одном из своих писем мне, он определил это так: "Я есть в некотором роде машина для литературных работ и весьма не сильный человек для жизни. Я умный, но мой ум - в литературе, в философии, а не в повседневной жизни..."
Письма, которые лежат передо мной, говорят не только о недуге, но и о путях исцеления.
Приведу одно из них почти целиком. Это первое письмо Зощенко, написанное мне из Ленинграда в Москву.
"Извините, Евгения Исааковна, что я вам не ответил в прошлый раз. Последний месяц я был в плохом состоянии. Много работал и думал ("Ключи счастья") и, наверно, благодаря этому получилось у меня что-то вроде бессонницы. Засыпал едва в б утра. И были нехорошие нервы. Вот вредность нашего цеха! Уже через 2-3 недели небольшого, в сущности, труда - во всяком случае, не такого напряженного, как у меня бывало, - уже здоровье портится, и все снова летит к черту, что заработано с таким адским трудом.
Но на этот раз я не унываю. Я вовремя спохватился, умерил мою работу и теперь стараюсь поменьше думать, хотя это очень трудно и жалко.
Так что сие бедствие весьма плачевно отозвалось на моей особе - не то что бы я захандрил (теперь такого у меня не бывает), но впал в некоторую чрезмерную осторожность и временно порвал почти все отношения даже с друзьями. И даже не писал писем. Сейчас я тоже еще не совсем в хорошем виде, но надеюсь на милосердие божие, что все скоро будет в порядке.
Вместе с тем имею мужество признаться, что в подобном нездоровье я так и буду влачить свое жалкое существование философа, ежели не переключусь на более достойное для человеческого ума дело - на более простое и благородное занятие, не связанное ни с литературой, ни с умствованиями всякого рода.
Ну да уж вам-то это известно более чем кому.
"Гол. кн." наконец напечатана - остались всякие типографские мелочи. Так что книга будет в первой половине января... Редактор меня очень обидел и досадил - порядочно поправок и переделок во всех пяти частях. А в совокупности со старыми поправками - это огорчает ужасно.
"Ключи счастья" пока отложил. Напишу две легкие повести "Черный принц" (для Эпрона) и одну вещь для двух пятилеток (очень неплохую).
Вот как обстоят мои дела - работа и нездоровье. И даже нет никаких "романов".
До свиданья! Привыкли ли к Москве? Как здоровье?
Мих. Зощенко".
Перечитывая письма Зощенко, я нахожу в них рядом с мрачными настроениями иную интонацию, иную тему, неизменно возникающую и повторяющуюся после самых грустных "аккордов". Это строки, свидетельствующие о том, как он исцелился "силой воли к свободному труду".
Вот примеры: "Сейчас мое здоровье улучшилось. Чувствую себя порядочно. Так что все было от излишней работы. Но кое-какие мелкие недочеты (психического порядка) еще остаются. И тут мне еще предстоит борьба, которая, без сомнения, кончится моей победой, так как успехи уже велики и я даже раза два "ходил в гости", чего не было со мной года два". И дальше идут строки, уже не относящиеся к болезни, а к трудностям литературной работы и грядущим планам. Приведу их также:
"Работаю сейчас над легкой вещью, пишу (для Эпрона) о "Черном принце". Это что-то вроде "исторического исследования" - было ли золото на затонувшем корабле. В общем, работа любопытная и на материале. "Ключи счастья" отложил пока. "Голубая книга" наконец вышла, по крайней мере один (контрольный) экземпляр у меня. Снова и не без огорчения увидел, что редактор ужасно меня "потеснил". Тут все вместе - и я был сам довольно строг к себе, и редактор... В общем, получилось, что мне подрумянили щеки, выкинув все мои словечки: может быть, пожалуй, возможно и т. д. Например, у меня сказано: "Неудачи будут исчезать" - исправлено: "Неудачи исчезают". И все в этом роде. Очень досадно. Общий тон несколько сместился. Возможно, что читатель так резко не заметит, но я чувствую это не без боли. В общем, смешно думать о настоящей сатире. Недаром я (посмотрите) написал, что меняю курс литературного корабля (это в коварстве)".
Заканчивается это письмо так: "Вот воспользовался вашей добротой и все письмо снова о моих делах. До свидания. Пишите".
Письмо, в котором главным образом он говорил не о своих делах, содержит в себе такие слова: "Мое здоровье довольно хорошее. Я бодр и весел. Все спокойно. И особенно у меня ясно и спокойно с работой (даже если меня будут страшно ругать)".
А вот строки из последнего письма в Москву, относящегося к 1938 году: "А психически я сейчас совсем здоров. Всякие явления и страхи исчезли совершенно. И тут моя работа была на высоте. Для закрепления этого следовало бы пожить безмятежной жизнью года два. Но вот этого-то и не удается сделать. И тут приходится признаться, что не все в моих руках... Напишите мне, подумав обо всем, что я вам говорю".
В своих воспоминаниях я хочу коснуться моих отношений с Зощенко как отношений писателя и критика.
Я восхищалась тем творческим своеобразием и литературным блеском, с которыми Зощенко реализовал свою тему. И конечно, хотя я писала об этом не для писателя, а для читателя, мне было дорого признание Зощенко в том, что я понимаю его творчество и верно его трактую. Мне и теперь радостно думать, что моя критическая работа, наряду с работами других критиков, чем-то помогли Михаилу Михайловичу.
Одним словом, когда он появился у нас, мы с М. Л. были поражены его тягчайшим душевным состоянием. Он был чудовищно мрачен и угнетен и сразу же заговорил об этом новом постановлении, о том, что к нему несправедливы, о том, что он один остался "нереабилитированным".
Мы его успокаивали, как могли, говорили, что дело его давно решено, что не было надобности еще раз его ворошить, ссылались на Ахматову. Но почему-то с Ахматовой он не связывал свою судьбу, а все возвращался к Шостаковичу. И опять говорил, что нигде не напечатано о нем, как о музыкантах, то есть что отношение к нему было неправильным.
Просидел он у нас в тот вечер очень долго - кажется, часов до двух. М. Л. исчерпал все доводы и убеждения. Зощенко сидел весь черный и говорил, говорил, говорил...
К концу вечера М. Л. все же как будто удалось его успокоить, что-то объяснить, дать какую-то перспективу. Мы очень сердечно, по-дружески простились и даже поцеловались на прощание, чего у нас, вообще-то, не водилось.
Когда он ушел, мы почувствовали себя совершенно опустошенными. Было очень грустно и беспокойно, но мы беспокоились о его душевном состоянии, а не о его здоровье - нам казалось, что оно уже восстановлено.
А через две недели мы узнали, что Зощенко умер.
Хочу записать еще вот что. Вера Вл. показывала мне первые "опусы" Зощенко, писанные им еще до Дома искусств и, очевидно, до контактов с Горьким и с литературной средой. Там те персонажи, которых он потом высмеивал, фигурируют в качестве "романтических" героев. Они узнаваемы, но разноплановы. По-моему, эта эволюция очень интересна с точки зрения зощенковской литературной биографии. Я говорила об этом Юрию Томашевскому, но он никак не отреагировал и это не нашло отражения в его работах о Зощенко. А мне кажется, что это очень интересно и важно для литературной биографии писателя.
E. Полонская
МОЕ ЗНАКОМСТВО С МИХАИЛОМ ЗОЩЕНКО 1
1 Воспоминания. С. 129-136.
Когда начинаешь писать о прошлом, одно воспоминание тянет за собой другое. Вспоминаешь людей, места, где их встречал, улицы города - все вспоминается очень ясно, но очень уж трудно ориентировать это во времени.
Девятнадцатый, двадцатый, двадцать первый годы, полные событий, прошли так быстро, что только по отдельным деталям, штрихам, которые приходят на память, говоришь себе: "Это, вероятно, было тогда-то!"
Помню переполненный людьми трамвай номер пять - "Волково кладбище Гавань".
Ездили тогда по железной дороге и в трамваях бесплатно. Трудно было втиснуться в вагон и так же трудно выйти из него. На подножках гроздьями висели пассажиры, цепляясь одною рукой за поручень, а другой - за соседа. На трамвайной "колбасе" ездили не только мальчишки, но нередко и весьма солидные взрослые люди. Почти все пассажиры были одеты в шинели или в пальто, сшитые из старого защитного материала, который за годы войны обтерся и приобрел лоск, побелев на швах. На головах были кепки или военные фуражки без значков.
Так как я ехала до гаванского кольца, у меня хватило времени, чтобы прочитать все объявления, которыми были сверху донизу обклеены стекла вагона. И вот среди всевозможных реклам, призывов и извещений об открытии самых различных студий - театральных, вышивальных, акробатических - я прочла о том, что издательство "Всемирная литература" открывает кратковременные курсы для переводчиков. В тот же день вечером я была на Литейном проспекте в доме двадцать восемь, где помещалась канцелярия курсов.
Мне предложили на выбор четыре отделения: прозы, поэзии, переводов и критики. Во главе каждого из отделений стояли известные писатели. Одновременно со мной на курсы пришло несколько человек, большей частью в шинелях и только двое в штатских пальто.
Высокий, широкоплечий, белокурый, голубоглазый, с открытым лицом и медлительными движениями - таков был один из них, а другой - смуглый, среднего роста брюнет. Они оба записались на отделения прозы и критики, а я выбрала поэзию и критику, хотя, собственно говоря, мне хотелось записаться на все отделения. Я услышала тут и фамилии обоих: Груздев и Зощенко. Мы вышли вместе, и темноглазый сказал мне: "Очень удобно, что занятия на курсах вечерние". Мне это тоже было удобно.
Тут же я узнала от Зощенко, что он служит в милиции: "писарем" - сказал он.
С обоими я стала встречаться на занятиях Корнея Ивановича Чуковского, руководителя отделения критики. На первом же занятии он рассказал нам о широких замыслах Алексея Максимовича Горького, стоявшего во главе издательства "Всемирная литература", которое задумало ознакомить русского читателя в образцовых переводах с лучшими произведениями народов всего мира.
Корней Иванович сразу подверг сомнению, что мы все будем заниматься переводами, и действительно, как выяснилось из разговора, не переводы привлекали нас сюда. Во всяком случае, большую часть из нас. Среди молодежи были люди, прошедшие через войну - империалистическую и гражданскую, и многие из них мечтали написать о том, что они видели в жизни. Именно это желание и привело их в "школьные комнаты дома Мурузи" на углу Литейного проспекта и Спасской улицы.
Наши курсы помещались во втором этаже, в бывшей барской квартире. Мы занимали две "классные" комнаты. Здесь стояли школьные парты, за которыми нам, взрослым, не слишком удобно было сидеть, и застекленные книжные шкафы, полные французских, немецких и английских книг.
Корней Иванович Чуковский вел занятия умно и непринужденно. Он рассказывал, над чем работает сам, и предлагал нам включаться в работу над этими же темами. Ведь кроме переводчиков издательству "Всемирная литература" нужны были и квалифицированные редакторы, и авторы вступительных статей. Лишь много позднее я узнала, что у издательства не было отбоя от предложений "перевести что-нибудь" или "снабдить какую-нибудь книжечку вступительной статьей". После долгих месяцев саботажа изголодавшиеся бывшие решили "подработать на культурных мероприятиях большевиков", использовать свое знание иностранного языка, полученное от бонн и гувернанток, совершенно не подозревая того, что перевод есть искусство, требующее литературного дарования и безупречной грамотности.
Корней Иванович в то время работал над проблемами творчества Александра Блока и в числе прочих тем предложил нам написать статью о трех только что вышедших томах его стихотворений. Все темы, кроме блоковской, были быстро разобраны. Без темы остались Зощенко и я. Тогда Корней Иванович предложил нам написать "основательную", как он сказал, статью о Блоке вдвоем, включив туда же разбор стихотворения "Скифы" и поэмы "Двенадцать", о которых тогда много спорили.
Не без страха я согласилась взять на себя разбор третьего тома стихов Блока. Тогда Чуковский поручил Зощенко проанализировать первые два тома. В ответ Михаил Михайлович (к этому времени я уже знала, как зовут Зощенко) что-то пробурчал - по-видимому, он согласился. По окончании занятий я предложила ему встретиться и обсудить, как мы будем работать.
Мое предложение он отверг, заявив, что будет писать сам и ни с кем советоваться не желает.
Я взялась за третий том, перечла стихотворение за стихотворением и написала большую статью. Никогда еще я не писала с таким чувством ответственности. Впервые при столь внимательном чтении лицо поэта открылось мне во всем своем трагическом величии и значении. Помню, Корней Иванович читал нам тогда стихи Блока "К музе": "Есть в напевах твоих сокровенных роковая о гибели весть..." Я бывала на вечерах, где выступал Блок. В самых, казалось бы, патетических местах своих стихов он изумлял бесстрастною ровностью голоса, отсутствием каких-либо внешних признаков волнения, и именно это в связи с драматизмом содержания потрясало его слушателей.
В своей статье мне хотелось передать это ощущение обреченности, которое чудилось мне и в стихах, и в облике поэта. Не зная, насколько мне это удалось, я предложила Зощенко прочесть мою работу и дать мне свою. Он отказался: "Читайте свой реферат, а я прочту свой".
Недели через три я огласила свою статью на очередном занятии. Выслушав ее, Чуковский похвалил некоторые мысли, хотя кое в чем со мной не согласился. Потом Зощенко начал читать свою статью, но вдруг оборвал чтение.
- Другой стиль, - заявил он.
Чуковский взял у него тетрадку:
- Давайте я прочту.
Корней Иванович стал читать вслух, привычно подчеркивая интонацией отдельные слова. Так он читал детям "Крокодил" и "Тараканище". Это было так смешно, что мы не могли удержаться от хохота. Не помню, что именно было написано у Зощенко, но в чтении Чуковского это было действительно смешно "по стилю".
Корней Иванович, утирая слезы на глазах, так он смеялся, сказал:
- Это невозможно! Этак вы уморите своих читателей. Пишите юмористические произведения.
Зощенко взял свою тетрадь, свернул ее трубочкой и небрежно сунул в карман - наша совместная статья о Блоке не состоялась. Но впоследствии, читая рассказ Зощенко о чувствительном писателе, я невольно вспоминала то, что он когда-то, на самой заре своего литературного пути, написал о Прекрасной Даме и ее поэте.
Спустя некоторое время я встретила Зощенко у "Серапионов". Он читал свой рассказ "Виктория Казимировна", историю прекрасной полячки. Рассказ понравился всем, но никто и не думал тогда, что это рассказ юмористический. В нем ярко проявился своеобразный сказ Зощенко, его манера говорить о высоких вещах самым простым, будничным языком. Косноязычие героя рассказа, человека, пытающегося говорить своими словами о действительно трудных вопросах и проблемах жизни, производило то особенное, неповторимое очарование, которое так свойственно таланту Зощенко.
Прошло еще немного времени, и Зощенко прочел нам свой новый рассказ "Аристократка". Замечательно подслушанная интонация бытовой мещанской речи, умение увидеть и описать своих героев в действии и в раздумье, тонко отобранные зримые детали внешности, поведения, костюма - все это обеспечило "Аристократке" огромный успех у читателей, которые сразу потянулись к новому юмористу.
Осенью девятнадцатого года потребность авторов стихов и прозы издавать свои произведения сделалась так велика, что самочинные издательства возникали в Москве и Петрограде одно за другим. Так возникло издательство "Эрато". Советское законодательство в то время облегчало появление так называемых кооперативных издательств. Достаточно было собраться нескольким авторам и заявить, что они намерены создать кооперативное издательство на паях, как им это разрешали. Авторам оставалось только позаботиться о бумаге, типографии и распространении книг.
Кооперативное издательство "Эрато" учредили молодые поэты Иннокентий Оксенов, Лазарь Берман и совсем еще молодой режиссер и теоретик театра Константин Державин. Управление делами взял на себя мой брат, студент университета.
У каждого из нас было по книге, которую мы хотели издать. Мы установили паи - кажется, что-то вроде ста миллионов (тогда их называли "лимонами") на пай, - и выпустили три книги стихов. Разумеется, денег на выкуп тиражей наших книг у нас не хватило, и типография выдавала нам по сто экземпляров сборников, а мы разносили книжки стихов по книжным магазинам и ларькам, где их брали на комиссию. Вырученные деньги мы вносили в кассу типографии и получали следующую партию экземпляров наших книжек. Чтобы выпустить четвертую книгу, нам нужен был еще один или два пайщика.
Однажды вечером у "Серапионовых братьев" я предложила Зощенко и Груздеву издать свои книги. - У меня есть несколько вещичек, - сказал Зощенко,- и я издал бы их отдельным сборником, назвав его "Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова".
Мы договорились о пае, и Зощенко принес свою рукопись, поставив условие не печатать его фамилию на обложке, а пометить ее только на титульном листе. Он потребовал также, чтобы обложка была из самой дешевой оберточной бумаги, наподобие лубочных изданий. Одновременно принес свою рукопись Костя Державин, который озаглавил свое произведение: "О трагическом", а на титульном листе он добавил слово: "Опыт".
Пока мы создавали наше кооперативное издательство, цена денег падала. Метранпаж типографии потребовал от нас каких-нибудь реальных ценностей за свою работу, хотел, чтобы мы достали ему хотя бы бриллиантин для фабрения усов, которые он любил закручивать кверху.
Пустив в ход свои медицинские связи, я добыла целую коробку, не менее сорока тюбиков бриллиантина. Метранпаж был удовлетворен.
Вскоре я принесла на очередное собрание "Серапионов" пачку свежепахнущих типографской краской брошюр, где на передней обложке крупными буквами было набрано:
РАССКАЗЫ НАЗАРА ИЛЬИЧА
ГОСПОДИНА СИНЕБРЮХОВА
Михаил Михайлович взял принесенный мною пакет и вышел в коридор, чтобы там посмотреть его содержимое. Тем временем в комнате М. Слонимского я рассказала товарищам, какой успех имели рассказы Зощенко у наборщиков. Метранпаж сказал Берману: "Я никогда не слыхал, чтобы наши наборщики так смеялись! Книга будет иметь успех".
Кто-то вспомнил о том, что такой же успех имели у наборщиков "Вечера на хуторе близ Диканьки".
В это время вернулся Михаил Михайлович, мрачный, и в руках его был пакет, который он подал мне со словами:
- Возьмите, мне это не нужно.
Мы развернули пакет и когда раскрыли книги, то обнаружили, что под обложкой "Синебрюхова" находится книжка Константина Державина "О трагическом. Опыт". Оказывается, брошюровщицы ошиблись.
Зощенко был очень рассержен. Мы стали уговаривать его не придавать значения случившемуся, говорили, что обложку можно переклеить. Зощенко молчал. Мы знали, что он очень вспыльчив, но никогда не показывает этого на людях.
Костя Державин не стал "принципиальничать" и получил экземпляры своей книжки, с которой сорвал собственноручно чужие обложки.
На неудаче с книгой Зощенко окончилось наше издательство "Эрато".
Рассказы Назара Ильича Синебрюхова вошли в первую книгу Зощенко, которая действительно принесла ему громкую славу, предсказанную наборщиками. Через два года в "Серапионовской оде", которую я по традиции сочиняла к первому февраля, годовщине основания литераторской группы "Серапионовы братья", я написала:
И только Зощенко теперь
Живет в обломках старой хазы,
И юмористы СССР
Валяют под него рассказы.
Сам Михаил Михайлович на каждом из таких собраний веселил нас специально написанной к случаю остроумной новинкой.
В обычной жизни он был так же неразговорчив и мрачен, каким я знала его во времена Студии при издательстве "Всемирная литература". Он много читал, занимался историей, естественными науками, психологией. Одним из первых он отозвался на призыв писать для детей и создал свои рассказы о Ленине, предельно ясные и точные по языку и по мысли. Они имели большой успех.
Михаил Михайлович легко знакомился с людьми и охотно вступал с ними в общение. Одевался он всегда скромно, со вкусом. Обладал способностью внезапно "возникать" возле нас. Он любил и умел говорить о том, чем был занят его ум, но только с теми людьми, чье мнение интересовало его.
Однажды я сказала при нем, что, читая его книги, невозможно понять, говорит ли он в шутку или всерьез. Он промолчал, но, видно, рассердился и одно время не разговаривал со мною. Много позднее он сказал об этом кому-то из наших общих друзей - кажется, Мариэтте Сергеевне Шагинян, и она объяснила ему мою мысль. Сам-то он всегда знал, когда шутит и когда говорит серьезно.
История литературы может быть рассказана с разных точек зрения человек убеждается в этом на своем коротком жизненном пути.
Недавно я прочла в одной из недолговечных энциклопедий, что Михаил Зощенко был писатель, которого "довольно много читали в начале двадцатых годов, а потом забыли". Последнее вряд ли соответствует действительности. До Великой Отечественной войны, да и во время ее, Зощенко был одним из наиболее читаемых у нас в стране писателей, имя его стало даже нарицательным для широчайших кругов читателей. "Совсем как у Зощенко", - говорили люди друг другу, и каждый понимал, что это означало.
Михаил Михайлович Зощенко - один из тех, кто начинал нашу литературу и много сделал для нее. Память о нем и сейчас волнует.
E. Журбина
ПУТИ ИСЦЕЛЕНИЯ 1
1 Воспоминания. С. 137-144.
Я хочу рассказать о своем знакомстве с замечательным советским писателем Михаилом Михайловичем Зощенко, о дружбе и переписке с ним.
Столкнулась я с Зощенко в самом начале своей литературной работы. Я приехала учиться в Ленинград, в университет, из Харькова. Там окончила "школу-коммуну". В этой школе все свободное от занятий время мы маршировали по улицам города, распевая Маяковского: "Бейте в площади бунтов топот, выше гордых голов гряда, мы разливом второго потопа перемоем миров города". Ощущение, что все начинается заново с Октября в жизни, в искусстве и в науке - это было то, с чем мы входили в жизнь.
Мы знали, что Маяковский объявил эпоху социалистического искусства. Я принадлежала к тем, кто мечтал делать социалистическую науку об искусстве, а не продолжать науку буржуазную.
Чем привлекло творчество Зощенко меня в то время? Для меня Зощенко был одним из тех писателей, кто очень рано понял смысл происшедших в Октябре кардинальных революционных перемен, полную невозвратимость к прошлому и начал свой путь со стремления немедленно создать литературу для народа, "доступную бедным", как он шутливо говорил.
Впоследствии я посвятила Зощенко ряд статей, дважды писала предисловия к Собранию его сочинений, (Первая моя статья была написана в 1927 году, а последняя в 1965-м.) В 1935 году я переехала из Ленинграда в Москву. У меня сохранились письма, написанные мне Зощенко из Ленинграда.
После опубликования моей первой статьи о творчестве Зощенко в 1927 году в "Вечерней Красной газете" отец моего мужа, Яков Адольфович Бронштейн, близкий друг Куприна и многих других русских писателей, встретился где-то с Зощенко. Зощенко просил его поблагодарить меня за мою статью в газете, сказал, что хотел бы познакомиться, поговорить.
После какого-то вечера в Доме печати, который помещался тогда в Мариинском дворце, я подошла к Зощенко, и он проводил меня до моего дома.
Впечатление от первого знакомства было разительно. Почему?
Как критик, я понимала смысл литературных устремлений Зощенко. Я ни в какой мере не склонна была повторять ошибки вульгарно-социологической критики того периода и отождествлять автора со знаменитым уже тогда рассказчиком его рассказов - обывателем, горе-философом. Я знала, что писатель стремится создать сатирический образ, рожденный послереволюционной действительностью, образ того представителя из массы, который не причастен к буржуазной культуре и враждебен ей, но который не включился в новую социалистическую культуру.
Я не ждала, что Зощенко может быть похож на своих героев. Но я видела человека не только чуждого той среде и тому мироощущению, которые он "описывал" в своих произведениях, не только человека совершенно иного по манерам, одежде, речи. Я видела человека, внутренний мир которого вознесен очень высоко в круг общечеловеческих дум и страданий ("За всех расплачусь, за всех расплачусь", - звучали где-то в подсознании слова Маяковского).
Впоследствии я поняла, что, может быть, потому Зощенко так блистательно удалось создать трагикомический образ мещанина-обывателя любой формации, что он по своим человеческим качествам был свободен от основных черт и устремлений людей этого типа.
Дальнейшее знакомство привело меня к наблюдениям над атмосферой, в которой жил этот молодой и уже столь знаменитый писатель. Казалось бы, ему только и "греться в лучах славы", но ранимость его была беспредельна. Все Доставляло ему страдания, вплоть до неудачно взятого билета в театр, до необходимости "пойти в гости". Только работа, только то, что ждало его за письменным столом, привлекало его безоговорочно. Впоследствии, в одном из своих писем мне, он определил это так: "Я есть в некотором роде машина для литературных работ и весьма не сильный человек для жизни. Я умный, но мой ум - в литературе, в философии, а не в повседневной жизни..."
Письма, которые лежат передо мной, говорят не только о недуге, но и о путях исцеления.
Приведу одно из них почти целиком. Это первое письмо Зощенко, написанное мне из Ленинграда в Москву.
"Извините, Евгения Исааковна, что я вам не ответил в прошлый раз. Последний месяц я был в плохом состоянии. Много работал и думал ("Ключи счастья") и, наверно, благодаря этому получилось у меня что-то вроде бессонницы. Засыпал едва в б утра. И были нехорошие нервы. Вот вредность нашего цеха! Уже через 2-3 недели небольшого, в сущности, труда - во всяком случае, не такого напряженного, как у меня бывало, - уже здоровье портится, и все снова летит к черту, что заработано с таким адским трудом.
Но на этот раз я не унываю. Я вовремя спохватился, умерил мою работу и теперь стараюсь поменьше думать, хотя это очень трудно и жалко.
Так что сие бедствие весьма плачевно отозвалось на моей особе - не то что бы я захандрил (теперь такого у меня не бывает), но впал в некоторую чрезмерную осторожность и временно порвал почти все отношения даже с друзьями. И даже не писал писем. Сейчас я тоже еще не совсем в хорошем виде, но надеюсь на милосердие божие, что все скоро будет в порядке.
Вместе с тем имею мужество признаться, что в подобном нездоровье я так и буду влачить свое жалкое существование философа, ежели не переключусь на более достойное для человеческого ума дело - на более простое и благородное занятие, не связанное ни с литературой, ни с умствованиями всякого рода.
Ну да уж вам-то это известно более чем кому.
"Гол. кн." наконец напечатана - остались всякие типографские мелочи. Так что книга будет в первой половине января... Редактор меня очень обидел и досадил - порядочно поправок и переделок во всех пяти частях. А в совокупности со старыми поправками - это огорчает ужасно.
"Ключи счастья" пока отложил. Напишу две легкие повести "Черный принц" (для Эпрона) и одну вещь для двух пятилеток (очень неплохую).
Вот как обстоят мои дела - работа и нездоровье. И даже нет никаких "романов".
До свиданья! Привыкли ли к Москве? Как здоровье?
Мих. Зощенко".
Перечитывая письма Зощенко, я нахожу в них рядом с мрачными настроениями иную интонацию, иную тему, неизменно возникающую и повторяющуюся после самых грустных "аккордов". Это строки, свидетельствующие о том, как он исцелился "силой воли к свободному труду".
Вот примеры: "Сейчас мое здоровье улучшилось. Чувствую себя порядочно. Так что все было от излишней работы. Но кое-какие мелкие недочеты (психического порядка) еще остаются. И тут мне еще предстоит борьба, которая, без сомнения, кончится моей победой, так как успехи уже велики и я даже раза два "ходил в гости", чего не было со мной года два". И дальше идут строки, уже не относящиеся к болезни, а к трудностям литературной работы и грядущим планам. Приведу их также:
"Работаю сейчас над легкой вещью, пишу (для Эпрона) о "Черном принце". Это что-то вроде "исторического исследования" - было ли золото на затонувшем корабле. В общем, работа любопытная и на материале. "Ключи счастья" отложил пока. "Голубая книга" наконец вышла, по крайней мере один (контрольный) экземпляр у меня. Снова и не без огорчения увидел, что редактор ужасно меня "потеснил". Тут все вместе - и я был сам довольно строг к себе, и редактор... В общем, получилось, что мне подрумянили щеки, выкинув все мои словечки: может быть, пожалуй, возможно и т. д. Например, у меня сказано: "Неудачи будут исчезать" - исправлено: "Неудачи исчезают". И все в этом роде. Очень досадно. Общий тон несколько сместился. Возможно, что читатель так резко не заметит, но я чувствую это не без боли. В общем, смешно думать о настоящей сатире. Недаром я (посмотрите) написал, что меняю курс литературного корабля (это в коварстве)".
Заканчивается это письмо так: "Вот воспользовался вашей добротой и все письмо снова о моих делах. До свидания. Пишите".
Письмо, в котором главным образом он говорил не о своих делах, содержит в себе такие слова: "Мое здоровье довольно хорошее. Я бодр и весел. Все спокойно. И особенно у меня ясно и спокойно с работой (даже если меня будут страшно ругать)".
А вот строки из последнего письма в Москву, относящегося к 1938 году: "А психически я сейчас совсем здоров. Всякие явления и страхи исчезли совершенно. И тут моя работа была на высоте. Для закрепления этого следовало бы пожить безмятежной жизнью года два. Но вот этого-то и не удается сделать. И тут приходится признаться, что не все в моих руках... Напишите мне, подумав обо всем, что я вам говорю".
В своих воспоминаниях я хочу коснуться моих отношений с Зощенко как отношений писателя и критика.
Я восхищалась тем творческим своеобразием и литературным блеском, с которыми Зощенко реализовал свою тему. И конечно, хотя я писала об этом не для писателя, а для читателя, мне было дорого признание Зощенко в том, что я понимаю его творчество и верно его трактую. Мне и теперь радостно думать, что моя критическая работа, наряду с работами других критиков, чем-то помогли Михаилу Михайловичу.