Страница:
Между Зощенко-писателем, любимым всеми слоями общества - от изощренных филологов до простых, мало читающих людей, - и этим скромным, печальным, на редкость притягательным и молчаливым человеком для меня была пропасть.
В мае 1945 года кончилась война, и в Союзе писателей был грандиозный праздничный вечер. Я шла на него, раздираемая противоречивыми чувствами. С одной стороны - неуемная радость: наконец-то больше не будут убивать, восторжествовала неоспоримая ценность человеческой жизни. А с другой очевидная и необратимая боль утраты, уже не смягченной и тенью надежды. Родители погибли в 1942-м в разгар блокады, а муж, ушедший с войсками народного ополчения в сентябре 1941 года, так и не вернулся, и все мои письма пришли обратно. Неумолимо ясно стало: вся прежняя, дорогая мне жизнь оборвалась навсегда. С этими противоречивыми чувствами радости и отчаяния, преследовавшими меня весь этот праздничный вечер, я металась по Дому писателей, то танцуя и пируя, то убегая, чтобы в общем хаосе разгорающегося веселья побыть одной и разобраться в себе.
В одну из таких минут меня вдруг остановил Зощенко, с которым до того я не обменялась ни одним словом, и начал с места в карьер:
- Я думаю о вас уже восемь лет и никак не могу разгадать. Я не раз видел вас еще до войны в Доме писателя, такую молодую, оживленную, улыбающуюся, и не мог понять, почему женщина в расцвете лет, явно благополучная и счастливая, пишет? Я знал, что вы пишете и много печатаетесь, и это казалось мне несовместимым с вашей, видимо, радостной и легкой жизнью... Сужу по себе: даже в молодости я был бесконечно и необъяснимо несчастен. Я участвовал в двух войнах, потом перепробовал множество профессий. Внешне жизнь моя как будто не была обездоленной, а я не находил себе места. Отчаянная тоска и непонятные страхи угнетали меня. Я не мог ни есть, ни пить, ни спать. Я боялся выходить на улицу и задыхался в комнате с закрытыми дверьми. Мне тягостно было встречаться с людьми. Я непрерывно недомогал, хотя никакой определенной болезни у меня не было, и попытки лечения не помогали. Мне не хотелось жить. И тогда неожиданно для себя я стал писать. И это был единственный выход из состояния, казалось бы, безнадежного. Я не сразу избавился от тоски, но уже через некоторое время, когда литература стала основным делом моей жизни, это мучительное состояние прошло.
Я вспомнила, что Тынянов тоже говорил: "Искусство рождается неблагополучием".
Он еще раз спросил меня, что же заставляет меня писать. И я не смогла тогда ему на это ответить. Его исповедь меня поразила. В то время я не читала еще недавно написанную им повесть "Перед восходом солнца", не до конца напечатанную в 1943 году в журнале "Октябрь", и ни от кого не слышала об этих его припадках безотчетного ужаса и отчаяния. В тот вечер я совершенно растерялась. Праздничная обстановка не располагала к исповеди и серьезным разговорам, и вскоре он тоже, на полуслове прервав себя, перешел на шутливый, игровой, задорный тон. Встревоженная, удивленная и в то же время польщенная, я от него убежала и пошла домой.
Прошло несколько дней. Праздничные волнения улеглись. Все вернулись к повседневной озабоченной трудовой жизни. Я сидела в читальном зале библиотеки Дома писателей и что-то спешно записывала. Вдруг услышала за спиной тихий голос: "Простите..." Оглянулась. Это был Михаил Михайлович.
- Простите, - повторил он. - Несколько дней тому назад на вечере я что-то такое вам говорил и совершенно все забыл. Не можете ли вы мне напомнить, что я тогда говорил?
И я, не задумываясь, непроизвольно ответила:
- Если вы забыли, Михаил Михайлович, значит, так и надо. И не вспоминайте. Забудьте совсем. Чего не скажешь в такой праздник!
Попрощалась и ушла.
Потом я долго не встречала его, чуть ли не больше полугода.
В Союзе праздновали шестидесятилетний юбилей Михаила Лозинского. После торжественной части все перешли в ресторан. Сидели за отдельными столиками. Мой стол стоял в стороне от стола юбиляра. Рядом со мной сидели скромные переводчики, не слишком мне знакомые. Оживление после произнесенных тостов стало понемногу угасать. И было скучновато.
Вскоре в комнату вошел Зощенко, сел за стол к Лозинскому и А. Смирнову. Через некоторое время Зощенко, оглядывая комнату, увидел меня, улыбнулся, пересел за мой стол, заказал шампанское и снова продолжил тот азартный с подтекстом разговор, который оборвался на вечере в честь победы. Я сказала:
- Вы похожи на миллионера из "Огней большого города" Чаплина, который трезвый забывает, а пьяный вспоминает.
Это его позабавило. Потом я узнала, что "Огни большого города" - его любимый фильм. Точно этими словами называется один из его рассказов, ни по материалу, ни по теме и сюжету ничего общего не имеющий с картиной Чаплина. В тот вечер юбилея Лозинского он в разговоре со мной весело обыгрывал ситуацию с миллионером Чаплина.
А вскоре раздался телефонный звонок.
- Говорит миллионер. Когда я могу вас увидеть?
Я назначила день, с трудом соорудила гостевой стол - ведь карточки в то время еще не отменили и с продуктами было нелегко - и настроилась на праздничный лад.
Он пришел точно в назначенный час, держал себя мило, просто, корректно, но ни к чему не притронулся, о себе ничего не говорил, все больше расспрашивал о том, что я делаю и о ком пишу.
- Так вы действительно любите свое дело! - воскликнул он удивленно, а я, удивляясь его удивлению, сказала:
- Конечно, а иначе я бы им не занималась.
Говорили о многом, но не о литературе. Все больше о том, сколько горя, лишений и тяжелых утрат принесла людям война.
- Никогда я не видел на улицах города и скамейках его садов столько одиноких старых женщин, - сказал он с глубокой болью.
Во всем, что он говорил, чувствовался человек отзывчивый, неравнодушный, инстинктивно разделяющий чужие страдания и готовый активно помочь. Он в этом непринужденном общении открылся мне с совсем иной стороны. Какое-то органическое благородство и великодушие сквозили в каждом его слове и жесте.
Прощаясь, он поцеловал мне руку и сказал:
- Я думал, вы авантюристка, а вы просто хорошая женщина.
Весь этот эпизод, сложившийся из нескольких встреч, загадочный и незавершенный, стал мне ясен значительно позже, когда я, уже после его смерти, в наши дни прочла целиком повесть "Перед восходом солнца". Я поняла, что в последние годы своей жизни Михаил Михайлович писал не просто литературные произведения, а упорно, напряженно и страстно искал реальных путей, как жить полноценно, как избавиться от неоправданной тоски, необъяснимых страхов. Ведь в действительности на войне и в любых жизненных обстоятельствах он отличался безоглядной храбростью. Так где же истоки того безотчетного отчаяния, а подчас и непреодолимого отвращения к жизни, которое порой охватывало его, и как от этого излечиться? Он не просто подробно описывает мучительные свои состояния, он старается понять связь нарушенного душевного равновесия с причинами его возникновения. С почти наивной верой вникает он в закономерности психической и физиологической жизни. Он обращается к науке, к теориям Павлова и его исследованиям. Не принимая учение Фрейда о только сексуальных корнях нашей подсознательной жизни, он более многомерно и широко исследует собственные сны и в них находит источник событий своего еще досознательного младенческого существования, которое потом выльется в болезненные и, казалось бы, необъяснимые душевные искажения действительности. Эти исследования походят на искусный психологический детектив, в котором распутываются сложные узлы переживания. Он как бы проясняет для себя свою загадочную угнетенность. Безоговорочное доверие к закономерности научных исследований делает несколько примитивной и рецептурной решение сложной поставленной им перед собой задачи. Но ему становится легче от этого наглядного подхода к загадкам своей душевной жизни, и это распутывание узлов своих безотчетных переживаний превращается в сюжет, тему, проблему и главный смысл его повести "Перед восходом солнца".
Но так как создание повести, научные исследования и глубокое проникновение в истоки собственной жизни слились у него в одну неразрывную целеустремленную деятельность, повесть эта не завершилась с последней точкой. Проблема противоречий, сложностей и странностей человеческой жизни продолжала его волновать и тревожить. Найдя выход для себя, он хотел передать этот опыт людям, найти разрешение и для других сложных и странных судеб и ситуаций. Он стал проверять найденные им закономерности на других людях. Быть может, эти свои исследовательские детективно-психологические новеллы о жизни он бы продолжил, и каждый человек, не укладывающийся в однозначное понимание, становился бы для него объектом исследования.
Таким объектом на короткое время стала и я, но, найдя для себя ответ и разгадку, он вежливо и благодарно отошел.
А тема необъяснимых душевных состояний и противоречий, видимо, в годы и после окончания повести "Перед восходом солнца" все еще им владела. И только грубое вмешательство в его творческую жизнь лишило нас многих интереснейших историй в этом плане.
Этим эпизодом и ограничивается мое личное знакомство с Зощенко, но его трагическая жизнь протекала на моих глазах.
В августе 1946 года я жила в Доме творчества "Комарово". В день печально известного доклада Жданова за нами в Комарово приехал автобус и отвез всех живущих в Доме творчества в Таврический дворец. Члены партии более или менее были в курсе. Остальные не знали ничего.
Речь Жданова своей грубостью, нелепостью обвинений поразила всех. Люди растерялись. Всем было странно и страшно. Все боялись взглянуть друг на друга. Бывший "Серапионов брат" Николай Никитин пытался что-то сказать, путал слова, вместо "трибуны" он пролепетал "с этой высокой эстрады", заикался и за что-то просил прощения. И только крупная, плотная, широкоплечая женщина Наталья Леонидовна Дилакторская, похожая на статую Александра III, выступила в защиту Зощенко. Все вышли с этого несмываемо оскорбительного для человеческого достоинства заседания, не смея выразить свое негодование и протест.
Крадучись, я опустила в почтовый ящик на двери квартиры Зощенко письмо, полное уважения, восхищения и сочувствия, но так и не знаю, получил ли он его.
Страшно было подумать, как он все это пережил. А когда несколько месяцев спустя я встретила его в Доме писателя, меня поразило светлое, спокойное достоинство, с каким он держался. Упоминать о происшедшем не решались. Он говорил о том, что пишет рассказы про партизан, и еще о чем-то сугубо нейтральном. Ни напряженности, ни нервозности не было в его словах и движениях. Его спокойствие восхищало мужеством и чистотой.
И наконец последнее неслыханное истязание произошло в зале Дома писателей в 1954 году, когда его клеймили за ответ английским студентам - за то, что он посмел не согласиться с грубой бранью Жданова, обозвавшего его хулиганом и трусом, Я была на этом позорном заседании. Не буду говорить о том, что там происходило, - об этом уже достаточно хорошо известно. Преступное надругательство над Зощенко непростительно и незабываемо.
После заключительных слов Зощенко: "Пусть Друзины правят литературой, а я ухожу" - только Меттер сочувственно и одобрительно зааплодировал да несколько литературных юнцов, спрятав головы в колени, чтобы не было видно лиц, робко похлопали. Потом Зощенко, с болезненно потемневшим лицом, сломленный, один стоял в коридоре. С какой-то сестринской ласковостью Елена Катерли взяла его под руку и сказала: "Пойдем, Миша, пиво пить..."
Чувство неискупимой вины охватило многих. Ведь был уже 1954 год. Никто не мог ждать ареста, разорения, смерти. Но рабский страх, воспитанный десятилетиями, сковал людей, и, с тупой покорностью опустив головы, все промолчали, не взорвались естественным возмущением, не приостановили подлую инсценировку публичной казни над Зощенко - человеком неподкупной рыцарской чести, душевного мужества, доверчивой чистоты и врожденного благородства. До сих пор мучительный стыд за себя и всех промолчавших терзает меня.
Я. Кичанова-Лифшиц
ОТРЫВКИ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ РАЗНЫХ ЛЕТ
(c) И. Кичанова-Лифшиц, 1990.
В ту далекую пору я уехала из привычной Москвы. В новом городе, в громадном доме на Загородном проспекте у Пяти углов, я чувствовала себя одиноко и заброшенно. И случилось как-то - зашел к нам один милый человек, Борис Зисерман, и стал увлеченно рассказывать о Зощенко. Я давно была восторженной поклонницей этого писателя и слушала с жадным вниманием: "Это не такой человек, какими бывают люди. Ему достаточно взглянуть раз, и он будет все о вас знать. Вы погодите, я покажу его вам".
И действительно, как-то вечером Борис заехал за мной, и мы поехали в Дом кино, где в вестибюле толпился народ. Фильм кончился. Мы подошли к яркой молодой женщине, рядом с которой стоял очень стройный, легкий в своей стройности и худобе Зощенко. Темные сухие руки перебирали четки. Он курил, был спокоен, грустен. Все в нем было гармонично; мне с первых минут знакомства показалось, будто я знала его давным-давно.
И получилось так, что Борис с женой, Михал Михалыч и я вышли из Дома кино и поехали на улицу Плеханова в чей-то дом, чтобы играть в карты, в "девятку". Я трусила, в карты играть не умела и не любила, стала отказываться от игры, объясняя, что все равно мне не понять. Однако M. M. спокойно объяснил мне правила игры, и вот уже я, не веря себе, играю и неожиданно всех обыгрываю. Встав из-за стола, я тут же забыла, как играют в эту игру.
Я вдруг узнала, что M. M., несмотря на свою славу, очень прост и доступен, что он придет ко мне и станет отвечать на мои вопросы, что он расскажет о своей теории флюидов и объяснит ее мне. "Бывают дни с хорошим флюидом, бывают со средними, бывают с плохими и очень плохими флюидами". На мой вопрос, как нужно вести себя в дни плохих флюидов, M. M. говорил, что не нужно ничего предпринимать, стараться меньше общаться, читать. Я рассказала ему о своем страхе перед жизнью. Мне казалось, что жить можно, только зная, что можешь уйти из жизни в любой момент, когда станет невмоготу. На это он возразил очень горячо и убежденно: "Глупая, вы же таким образом лишите себя самого интересного - перехода в неведомое..." После войны в Москве встретились M. M. Зощенко с Ю. К. Олешей. Они сели за стол, и Ю. К. спросил: "Миша, скажи, Бог есть?" - "Да, есть". M. M. ответил не сразу, но так, что это прозвучало убедительно.
...Почему он приходил ко мне? Я многие годы не спрашивала себя об этом, а сегодня спрашиваю. И отвечаю: он видел меня - одинокую, растерянную, измучившую себя вопросом: зачем я здесь, в этом мире? за что? Он хотел помочь мне жить дальше.
От него я узнала волшебную сказку о зеленой калитке. Рассказывая ее, он, конечно, говорил о себе, о том, как он вошел случайно в эту калитку и попал в волшебное царство знания, любви и добра, где его окружили чудесные, добрые, сильные звери, и как потом, уйдя, он всю жизнь мечтал туда вернуться, но множество причин всегда мешали этому, и как он продолжал надеяться вновь туда попасть, но дела и обстоятельства, и снова дела...
Я с жаром стала доказывать, что уж ежели бы мне удалось найти ту калитку, то я бы непременно выкроила время в нее вернуться. А сегодня вспоминаю и думаю: нет, не нашла бы я зеленой калитки...
Я восхищалась M. M. и верила, что он может все. Иногда он брал карты и гадал мне. Во всем его облике был отпечаток спокойной грусти. Он приходил ко мне на Загородный, человек, который не только выслушивал меня, но и сам с охотой рассказывал о себе.
Когда я впервые пришла к Зощенко домой, меня поразила его необыкновенно простая и опрятная комната. В ней не было ничего лишнего. Железная кровать, два стула, только в углу стояло старинное маленькое бюро красного дерева, за которым он работал. Все опрятно, почти как в больнице. Книг мало. M. M. считал, что иметь много книг не следует, надо иметь только самые любимые: Пушкина, Гоголя.
Я (да и не только я) никогда не видела M. M. с женой. Он нигде с ней не появлялся. Когда я уходила из его скромной комнаты, мне бросились в глаза белые розы на роскошной французской кровати в соседней комнате. Это было так не похоже на M. M... Там царила Вера Владимировна, женщина таинственная, о которой он предпочитал вообще не говорить...
Какие женщины нравились M. M.? Я часто задавала себе этот вопрос, глядя на Зощенко и окружающих его дам. Мне кажется, такие, как описаны у Бунина в "Грамматике любви". Не красавицы с обложек, не кинозвезды.
Так вот, M. M. нравились женщины, с моей тогдашней точки зрения, не заслуживающие этого. Его представление о прекрасном было неподвластно общепринятым стандартам - ну, скажем, если перенестись в недавнее прошлое и представить себе Миллера и Мэрилин Монро. Или Уланову и Берсенева... Толпа любит сочетать своих кумиров.
M. M. это было чуждо. Его не влекла любовь-тщеславие. Мне почему-то кажется, что он никогда ни одну из своих возлюбленных не обидел.
Про искусство говорят, что оно женственно. А ведь верно говорят. Женственным был и M. M. Да, офицер, имеющий награды, сильный, решительный и женственный в своей чудесной нежности к слабому полу, который он так не щадил в своих рассказах и повестях.
M. M. общался с людьми разными, порой и с теми, кто не соответствовал ни его интеллекту, ни его духовному складу. Часто он просиживал в пивной на Невском с кружкой пива. Там были его герои. Были они и в литературных кругах. Он успевал всюду, и при этом в нем не было ни тени торопливости. В памяти остался его остро отрезвляющий жест: сидя в любой компании и ведя интересный разговор, он вдруг доставал из кармана часы на цепочке и мельком глядел на них. Это значило - сейчас он встанет и попрощается. И не было такой силы, которая могла бы его удержать хотя бы на минуту, если время его звало.
Люди, дружившие с M. M., могли быть между собой заклятыми врагами. Он не входил в чужие распри, но судьбы знакомых его интересовали. Он охотно выслушивал их рассказы, но в его заинтересованности была и отрешенность художника. Погружаясь в людские россказни, он как бы и отводил их от себя. А людей он действительно знал. Правда, как потом выяснилось, нередко и ошибался. Когда он сталкивался с трусостью и предательством - удивлялся и не мог поверить в это. Когда один из его близких друзей (это было после августа 1946 года) перестал с ним здороваться, он на его прямой вопрос, в чем причина, односложно ответил: "Миша, у меня дети..."
У M. M. была бесконечная вереница знакомых, но друг у него, как мне кажется, был один. И привязанность их друг к другу была обоюдной. Бесстрастный, спокойный M. M. не мог скрыть своего восхищения им, и, когда он задал мне вопрос: "Признайтесь, Ирина, такого вы никогда и нигде не встречали?" - я ответила: "Да, действительно не встречала". Это был Юрий Карлович Олеша.
Мне выпало счастье оказаться рядом с людьми, ненавидящими мещанство и насилие, так непохожими на всех, с кем сталкивала жизнь. Я вошла в круг чистой воды, в круг их бесед, их интересов, их дружбы и взаимной преданности.
Я часто бывала в "Европейской", где останавливался Олеша и куда к другу спешил M. M. Юрий Карлович ждал, поглядывая в окно. Так мы стояли с ним, когда, увидев друга на улице, Олеша повернулся в мою сторону и сказал: "А вот идет Зощенко на своих кроватных ножках". Потом внезапно изменился в лице и прошептал, с ужасом глядя на меня: "Вы ему этого не скажете, правда?"
Обычно мы шли в кафе при "Европейской" и там завтракали. Однажды при мне Юрий Карлович рассказал M. M.:
Ты знаешь, Миша, я тут попал в парикмахерскую, сел в кресло, погрузился в отдых, ждал, чтобы меня подстригли и побрили, а мастер нагло стал хамить, и я вскочил с места, сдернул салфетку и стал топтать ее!
- Зачем? - поморщился M. M.
- А затем, что если я сел в кресло к парикмахеру, то это для меня праздник! Отдых! - горячился Юрий Карлович.
- Не надо было... Не нужно было этого делать, Юра...
M. M. не любил шума, не мог обидеть кого-нибудь зазря, и, когда отходил от рабочего стола, он жаждал тишины как праздника.
Как-то M. M. пришел на Загородный вечером и застал меня в растрепанном состоянии. Муж, с которым я только что рассорилась, умчался неизвестно куда, и я начала сбивчиво жаловаться на него и на судьбу. M. M. обиделся и сказал довольно раздраженно, что он не утешитель и что я неправильно себя веду.
- А что я такого сделала?
- Вы? Вы вот что сделали - вы испортили мне вечер.
- А чем я его испортила?
- Ну, вы просто меня не знаете. Я обычно вечером в некотором роде отвлекаюсь... пью... слегка пью...
И как только он сказал эти слова "я пью", мне стала понятна его нежная и детская душа. Нет, он не убедил меня, что пьет и напивается, как не убедил в том, что равнодушен к чужим бедам...
Как-то, уже после войны, я пошла в театр на премьеру "Парусинового портфеля". В дверях я столкнулась с Зощенко. Он сказал:
- Ну что? Все хандрите? Пойдем посмотрим. Они (он имел в виду актеров), кажется, там что-то сделали...
Дальше, скорее из междометий и жестов, я поняла, что M. M. ими доволен.
И вот поднялся занавес, и неожиданно заговорили и зажили настоящей жизнью современные герои. Актерам действительно было что играть... В зале смеялись и аплодировали. И я тоже была захвачена этой чудесной комедией. Но самым удивительным был ее автор. M. M. сидел, как всегда, спокойный и бесстрастный, безучастный настолько, что я не знала, куда мне смотреть - на него или на сцену. То, как он себя вел, как смотрел свою пьесу, тоже был театр, и это была не поза, а нечто совершенно естественное для него...
Август сорок шестого. Как снег на голову - постановление ЦК партии о журналах "Звезда" и "Ленинград". Я делала в журнале "Ленинград" иллюстрации к одной пьесе. Постановление запугало и без того сломанных людей. В тот же день я бросилась к телефону и позвонила M. M. Что я ему сказала, я точно уже не помню, что-то вроде того, что вот, мол, я всегда есть и буду его другом, что буду всегда и во всем помогать ему... Смешно, наверное, звучит. Я буду помогать. Кому? Михаилу Михайловичу Зощенко. Но M. M. не смеялся. Он, как всегда, говорил со мной серьезно. Позднее я убедилась, как нужен был ему мой звонок. Все вокруг были в таком страхе, лучшие друзья и соседи перестали с ним раскланиваться. Все было пропитано недоверием и страхом.
Мы встречались с Зощенко часто. Особенно частым гостем он стал у нас, когда я вышла замуж за Владимира Лифшица. Теперь только одна стена разделяла наши квартиры. Мы стали соседями. С Володей они дружески сошлись и пытались даже вместе работать - для заработка.
Комната M. M., в которой он работал, выходила окнами в каменный мешок двора. Квартира была меньше прежней, но зато это дало ему возможность получить от Кетлинской, с которой он поменялся, какие-то деньги за лишнюю площадь.
В этой его новой квартире я видела Зощенко в самые трудные для него времена. В этой квартире стоял стеллаж с любимыми книгами. M. M. любил Вольтера. Он даже подарил мне его книгу. Над изголовьем его железной кровати висел образок. Меня резануло, когда я увидела на подоконнике стакан с суррогатным кофе, прикрытый газетой. В этом доме поселился откровенный голод. Голод и спокойное отношение к нему.
Стояло в этой комнате старинное бюро. M. М. стал рыться в его ящиках и показывать мне старые фотографии. Неожиданно среди них я увидела один мой старинный рисунок, сделанный еще на Загородном и подаренный ему. Я пыталась изобразить нагую нимфу в воде. Я оторопела от смущения - это был, конечно, наивный и плохой рисунок. "Отдайте его мне, я разорву его". - "Нет, - сказал M. M., - он мне нравится", - и поскорее спрятал. Потом он стал прислушиваться и торопливо пошел к двери. "Это... - Видимо, ему не хотелось объяснять, кто это, да я и не полюбопытствовала. Шаги исчезли. - Теперь ничего", - сказал Зощенко.
Я вспоминаю, как M. M. с В. Лифшицем решили написать комедию. Помню, как мучительно искали они бесконфликтный сюжет, как старались, как я им сочувствовала. Она существует, эта комедия, - "Петр и Анюта". Написана она в стихах, создана по всем правилам и канонам того времени, 1948 года. Это была неудачная попытка найти способ для заработка. Пьесу забраковал драматург Файко. Недавно она попала мне в руки. До чего же мучили, до чего же унижали ее авторов. А Зощенко подвергался уничижению беспрерывно.
Улица Воинова, восемнадцать. Дом писателей им. Маяковского. Большой зал с лепными потолками, амурчиками и розочками. В президиуме В. Кочетов и другие члены правления, а также вызванный на подмогу К. Симонов. Докладчик профессиональный литубийца В. Друзин. Он клеймит Зощенко - как он посмел не согласиться с постановлением ЦК! M. M. выходит на трибуну, маленький, сухонький, прямой, изжелта-бледный. "Чего вы хотите от меня? Чтобы я признался в том, что я пройдоха, мошенник и трус?.. Я дважды воевал на фронте, я русский офицер, имею пять боевых орденов!.. Моя литературная жизнь закончена. Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею! Дайте мне спокойно умереть". Сошел с трибуны, направился к выходу. В двух концах зала раздались аплодисменты... Встал Симонов: "Тут товарищ Зощенко бьет на жалость..."
В мае 1945 года кончилась война, и в Союзе писателей был грандиозный праздничный вечер. Я шла на него, раздираемая противоречивыми чувствами. С одной стороны - неуемная радость: наконец-то больше не будут убивать, восторжествовала неоспоримая ценность человеческой жизни. А с другой очевидная и необратимая боль утраты, уже не смягченной и тенью надежды. Родители погибли в 1942-м в разгар блокады, а муж, ушедший с войсками народного ополчения в сентябре 1941 года, так и не вернулся, и все мои письма пришли обратно. Неумолимо ясно стало: вся прежняя, дорогая мне жизнь оборвалась навсегда. С этими противоречивыми чувствами радости и отчаяния, преследовавшими меня весь этот праздничный вечер, я металась по Дому писателей, то танцуя и пируя, то убегая, чтобы в общем хаосе разгорающегося веселья побыть одной и разобраться в себе.
В одну из таких минут меня вдруг остановил Зощенко, с которым до того я не обменялась ни одним словом, и начал с места в карьер:
- Я думаю о вас уже восемь лет и никак не могу разгадать. Я не раз видел вас еще до войны в Доме писателя, такую молодую, оживленную, улыбающуюся, и не мог понять, почему женщина в расцвете лет, явно благополучная и счастливая, пишет? Я знал, что вы пишете и много печатаетесь, и это казалось мне несовместимым с вашей, видимо, радостной и легкой жизнью... Сужу по себе: даже в молодости я был бесконечно и необъяснимо несчастен. Я участвовал в двух войнах, потом перепробовал множество профессий. Внешне жизнь моя как будто не была обездоленной, а я не находил себе места. Отчаянная тоска и непонятные страхи угнетали меня. Я не мог ни есть, ни пить, ни спать. Я боялся выходить на улицу и задыхался в комнате с закрытыми дверьми. Мне тягостно было встречаться с людьми. Я непрерывно недомогал, хотя никакой определенной болезни у меня не было, и попытки лечения не помогали. Мне не хотелось жить. И тогда неожиданно для себя я стал писать. И это был единственный выход из состояния, казалось бы, безнадежного. Я не сразу избавился от тоски, но уже через некоторое время, когда литература стала основным делом моей жизни, это мучительное состояние прошло.
Я вспомнила, что Тынянов тоже говорил: "Искусство рождается неблагополучием".
Он еще раз спросил меня, что же заставляет меня писать. И я не смогла тогда ему на это ответить. Его исповедь меня поразила. В то время я не читала еще недавно написанную им повесть "Перед восходом солнца", не до конца напечатанную в 1943 году в журнале "Октябрь", и ни от кого не слышала об этих его припадках безотчетного ужаса и отчаяния. В тот вечер я совершенно растерялась. Праздничная обстановка не располагала к исповеди и серьезным разговорам, и вскоре он тоже, на полуслове прервав себя, перешел на шутливый, игровой, задорный тон. Встревоженная, удивленная и в то же время польщенная, я от него убежала и пошла домой.
Прошло несколько дней. Праздничные волнения улеглись. Все вернулись к повседневной озабоченной трудовой жизни. Я сидела в читальном зале библиотеки Дома писателей и что-то спешно записывала. Вдруг услышала за спиной тихий голос: "Простите..." Оглянулась. Это был Михаил Михайлович.
- Простите, - повторил он. - Несколько дней тому назад на вечере я что-то такое вам говорил и совершенно все забыл. Не можете ли вы мне напомнить, что я тогда говорил?
И я, не задумываясь, непроизвольно ответила:
- Если вы забыли, Михаил Михайлович, значит, так и надо. И не вспоминайте. Забудьте совсем. Чего не скажешь в такой праздник!
Попрощалась и ушла.
Потом я долго не встречала его, чуть ли не больше полугода.
В Союзе праздновали шестидесятилетний юбилей Михаила Лозинского. После торжественной части все перешли в ресторан. Сидели за отдельными столиками. Мой стол стоял в стороне от стола юбиляра. Рядом со мной сидели скромные переводчики, не слишком мне знакомые. Оживление после произнесенных тостов стало понемногу угасать. И было скучновато.
Вскоре в комнату вошел Зощенко, сел за стол к Лозинскому и А. Смирнову. Через некоторое время Зощенко, оглядывая комнату, увидел меня, улыбнулся, пересел за мой стол, заказал шампанское и снова продолжил тот азартный с подтекстом разговор, который оборвался на вечере в честь победы. Я сказала:
- Вы похожи на миллионера из "Огней большого города" Чаплина, который трезвый забывает, а пьяный вспоминает.
Это его позабавило. Потом я узнала, что "Огни большого города" - его любимый фильм. Точно этими словами называется один из его рассказов, ни по материалу, ни по теме и сюжету ничего общего не имеющий с картиной Чаплина. В тот вечер юбилея Лозинского он в разговоре со мной весело обыгрывал ситуацию с миллионером Чаплина.
А вскоре раздался телефонный звонок.
- Говорит миллионер. Когда я могу вас увидеть?
Я назначила день, с трудом соорудила гостевой стол - ведь карточки в то время еще не отменили и с продуктами было нелегко - и настроилась на праздничный лад.
Он пришел точно в назначенный час, держал себя мило, просто, корректно, но ни к чему не притронулся, о себе ничего не говорил, все больше расспрашивал о том, что я делаю и о ком пишу.
- Так вы действительно любите свое дело! - воскликнул он удивленно, а я, удивляясь его удивлению, сказала:
- Конечно, а иначе я бы им не занималась.
Говорили о многом, но не о литературе. Все больше о том, сколько горя, лишений и тяжелых утрат принесла людям война.
- Никогда я не видел на улицах города и скамейках его садов столько одиноких старых женщин, - сказал он с глубокой болью.
Во всем, что он говорил, чувствовался человек отзывчивый, неравнодушный, инстинктивно разделяющий чужие страдания и готовый активно помочь. Он в этом непринужденном общении открылся мне с совсем иной стороны. Какое-то органическое благородство и великодушие сквозили в каждом его слове и жесте.
Прощаясь, он поцеловал мне руку и сказал:
- Я думал, вы авантюристка, а вы просто хорошая женщина.
Весь этот эпизод, сложившийся из нескольких встреч, загадочный и незавершенный, стал мне ясен значительно позже, когда я, уже после его смерти, в наши дни прочла целиком повесть "Перед восходом солнца". Я поняла, что в последние годы своей жизни Михаил Михайлович писал не просто литературные произведения, а упорно, напряженно и страстно искал реальных путей, как жить полноценно, как избавиться от неоправданной тоски, необъяснимых страхов. Ведь в действительности на войне и в любых жизненных обстоятельствах он отличался безоглядной храбростью. Так где же истоки того безотчетного отчаяния, а подчас и непреодолимого отвращения к жизни, которое порой охватывало его, и как от этого излечиться? Он не просто подробно описывает мучительные свои состояния, он старается понять связь нарушенного душевного равновесия с причинами его возникновения. С почти наивной верой вникает он в закономерности психической и физиологической жизни. Он обращается к науке, к теориям Павлова и его исследованиям. Не принимая учение Фрейда о только сексуальных корнях нашей подсознательной жизни, он более многомерно и широко исследует собственные сны и в них находит источник событий своего еще досознательного младенческого существования, которое потом выльется в болезненные и, казалось бы, необъяснимые душевные искажения действительности. Эти исследования походят на искусный психологический детектив, в котором распутываются сложные узлы переживания. Он как бы проясняет для себя свою загадочную угнетенность. Безоговорочное доверие к закономерности научных исследований делает несколько примитивной и рецептурной решение сложной поставленной им перед собой задачи. Но ему становится легче от этого наглядного подхода к загадкам своей душевной жизни, и это распутывание узлов своих безотчетных переживаний превращается в сюжет, тему, проблему и главный смысл его повести "Перед восходом солнца".
Но так как создание повести, научные исследования и глубокое проникновение в истоки собственной жизни слились у него в одну неразрывную целеустремленную деятельность, повесть эта не завершилась с последней точкой. Проблема противоречий, сложностей и странностей человеческой жизни продолжала его волновать и тревожить. Найдя выход для себя, он хотел передать этот опыт людям, найти разрешение и для других сложных и странных судеб и ситуаций. Он стал проверять найденные им закономерности на других людях. Быть может, эти свои исследовательские детективно-психологические новеллы о жизни он бы продолжил, и каждый человек, не укладывающийся в однозначное понимание, становился бы для него объектом исследования.
Таким объектом на короткое время стала и я, но, найдя для себя ответ и разгадку, он вежливо и благодарно отошел.
А тема необъяснимых душевных состояний и противоречий, видимо, в годы и после окончания повести "Перед восходом солнца" все еще им владела. И только грубое вмешательство в его творческую жизнь лишило нас многих интереснейших историй в этом плане.
Этим эпизодом и ограничивается мое личное знакомство с Зощенко, но его трагическая жизнь протекала на моих глазах.
В августе 1946 года я жила в Доме творчества "Комарово". В день печально известного доклада Жданова за нами в Комарово приехал автобус и отвез всех живущих в Доме творчества в Таврический дворец. Члены партии более или менее были в курсе. Остальные не знали ничего.
Речь Жданова своей грубостью, нелепостью обвинений поразила всех. Люди растерялись. Всем было странно и страшно. Все боялись взглянуть друг на друга. Бывший "Серапионов брат" Николай Никитин пытался что-то сказать, путал слова, вместо "трибуны" он пролепетал "с этой высокой эстрады", заикался и за что-то просил прощения. И только крупная, плотная, широкоплечая женщина Наталья Леонидовна Дилакторская, похожая на статую Александра III, выступила в защиту Зощенко. Все вышли с этого несмываемо оскорбительного для человеческого достоинства заседания, не смея выразить свое негодование и протест.
Крадучись, я опустила в почтовый ящик на двери квартиры Зощенко письмо, полное уважения, восхищения и сочувствия, но так и не знаю, получил ли он его.
Страшно было подумать, как он все это пережил. А когда несколько месяцев спустя я встретила его в Доме писателя, меня поразило светлое, спокойное достоинство, с каким он держался. Упоминать о происшедшем не решались. Он говорил о том, что пишет рассказы про партизан, и еще о чем-то сугубо нейтральном. Ни напряженности, ни нервозности не было в его словах и движениях. Его спокойствие восхищало мужеством и чистотой.
И наконец последнее неслыханное истязание произошло в зале Дома писателей в 1954 году, когда его клеймили за ответ английским студентам - за то, что он посмел не согласиться с грубой бранью Жданова, обозвавшего его хулиганом и трусом, Я была на этом позорном заседании. Не буду говорить о том, что там происходило, - об этом уже достаточно хорошо известно. Преступное надругательство над Зощенко непростительно и незабываемо.
После заключительных слов Зощенко: "Пусть Друзины правят литературой, а я ухожу" - только Меттер сочувственно и одобрительно зааплодировал да несколько литературных юнцов, спрятав головы в колени, чтобы не было видно лиц, робко похлопали. Потом Зощенко, с болезненно потемневшим лицом, сломленный, один стоял в коридоре. С какой-то сестринской ласковостью Елена Катерли взяла его под руку и сказала: "Пойдем, Миша, пиво пить..."
Чувство неискупимой вины охватило многих. Ведь был уже 1954 год. Никто не мог ждать ареста, разорения, смерти. Но рабский страх, воспитанный десятилетиями, сковал людей, и, с тупой покорностью опустив головы, все промолчали, не взорвались естественным возмущением, не приостановили подлую инсценировку публичной казни над Зощенко - человеком неподкупной рыцарской чести, душевного мужества, доверчивой чистоты и врожденного благородства. До сих пор мучительный стыд за себя и всех промолчавших терзает меня.
Я. Кичанова-Лифшиц
ОТРЫВКИ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ РАЗНЫХ ЛЕТ
(c) И. Кичанова-Лифшиц, 1990.
В ту далекую пору я уехала из привычной Москвы. В новом городе, в громадном доме на Загородном проспекте у Пяти углов, я чувствовала себя одиноко и заброшенно. И случилось как-то - зашел к нам один милый человек, Борис Зисерман, и стал увлеченно рассказывать о Зощенко. Я давно была восторженной поклонницей этого писателя и слушала с жадным вниманием: "Это не такой человек, какими бывают люди. Ему достаточно взглянуть раз, и он будет все о вас знать. Вы погодите, я покажу его вам".
И действительно, как-то вечером Борис заехал за мной, и мы поехали в Дом кино, где в вестибюле толпился народ. Фильм кончился. Мы подошли к яркой молодой женщине, рядом с которой стоял очень стройный, легкий в своей стройности и худобе Зощенко. Темные сухие руки перебирали четки. Он курил, был спокоен, грустен. Все в нем было гармонично; мне с первых минут знакомства показалось, будто я знала его давным-давно.
И получилось так, что Борис с женой, Михал Михалыч и я вышли из Дома кино и поехали на улицу Плеханова в чей-то дом, чтобы играть в карты, в "девятку". Я трусила, в карты играть не умела и не любила, стала отказываться от игры, объясняя, что все равно мне не понять. Однако M. M. спокойно объяснил мне правила игры, и вот уже я, не веря себе, играю и неожиданно всех обыгрываю. Встав из-за стола, я тут же забыла, как играют в эту игру.
Я вдруг узнала, что M. M., несмотря на свою славу, очень прост и доступен, что он придет ко мне и станет отвечать на мои вопросы, что он расскажет о своей теории флюидов и объяснит ее мне. "Бывают дни с хорошим флюидом, бывают со средними, бывают с плохими и очень плохими флюидами". На мой вопрос, как нужно вести себя в дни плохих флюидов, M. M. говорил, что не нужно ничего предпринимать, стараться меньше общаться, читать. Я рассказала ему о своем страхе перед жизнью. Мне казалось, что жить можно, только зная, что можешь уйти из жизни в любой момент, когда станет невмоготу. На это он возразил очень горячо и убежденно: "Глупая, вы же таким образом лишите себя самого интересного - перехода в неведомое..." После войны в Москве встретились M. M. Зощенко с Ю. К. Олешей. Они сели за стол, и Ю. К. спросил: "Миша, скажи, Бог есть?" - "Да, есть". M. M. ответил не сразу, но так, что это прозвучало убедительно.
...Почему он приходил ко мне? Я многие годы не спрашивала себя об этом, а сегодня спрашиваю. И отвечаю: он видел меня - одинокую, растерянную, измучившую себя вопросом: зачем я здесь, в этом мире? за что? Он хотел помочь мне жить дальше.
От него я узнала волшебную сказку о зеленой калитке. Рассказывая ее, он, конечно, говорил о себе, о том, как он вошел случайно в эту калитку и попал в волшебное царство знания, любви и добра, где его окружили чудесные, добрые, сильные звери, и как потом, уйдя, он всю жизнь мечтал туда вернуться, но множество причин всегда мешали этому, и как он продолжал надеяться вновь туда попасть, но дела и обстоятельства, и снова дела...
Я с жаром стала доказывать, что уж ежели бы мне удалось найти ту калитку, то я бы непременно выкроила время в нее вернуться. А сегодня вспоминаю и думаю: нет, не нашла бы я зеленой калитки...
Я восхищалась M. M. и верила, что он может все. Иногда он брал карты и гадал мне. Во всем его облике был отпечаток спокойной грусти. Он приходил ко мне на Загородный, человек, который не только выслушивал меня, но и сам с охотой рассказывал о себе.
Когда я впервые пришла к Зощенко домой, меня поразила его необыкновенно простая и опрятная комната. В ней не было ничего лишнего. Железная кровать, два стула, только в углу стояло старинное маленькое бюро красного дерева, за которым он работал. Все опрятно, почти как в больнице. Книг мало. M. M. считал, что иметь много книг не следует, надо иметь только самые любимые: Пушкина, Гоголя.
Я (да и не только я) никогда не видела M. M. с женой. Он нигде с ней не появлялся. Когда я уходила из его скромной комнаты, мне бросились в глаза белые розы на роскошной французской кровати в соседней комнате. Это было так не похоже на M. M... Там царила Вера Владимировна, женщина таинственная, о которой он предпочитал вообще не говорить...
Какие женщины нравились M. M.? Я часто задавала себе этот вопрос, глядя на Зощенко и окружающих его дам. Мне кажется, такие, как описаны у Бунина в "Грамматике любви". Не красавицы с обложек, не кинозвезды.
Так вот, M. M. нравились женщины, с моей тогдашней точки зрения, не заслуживающие этого. Его представление о прекрасном было неподвластно общепринятым стандартам - ну, скажем, если перенестись в недавнее прошлое и представить себе Миллера и Мэрилин Монро. Или Уланову и Берсенева... Толпа любит сочетать своих кумиров.
M. M. это было чуждо. Его не влекла любовь-тщеславие. Мне почему-то кажется, что он никогда ни одну из своих возлюбленных не обидел.
Про искусство говорят, что оно женственно. А ведь верно говорят. Женственным был и M. M. Да, офицер, имеющий награды, сильный, решительный и женственный в своей чудесной нежности к слабому полу, который он так не щадил в своих рассказах и повестях.
M. M. общался с людьми разными, порой и с теми, кто не соответствовал ни его интеллекту, ни его духовному складу. Часто он просиживал в пивной на Невском с кружкой пива. Там были его герои. Были они и в литературных кругах. Он успевал всюду, и при этом в нем не было ни тени торопливости. В памяти остался его остро отрезвляющий жест: сидя в любой компании и ведя интересный разговор, он вдруг доставал из кармана часы на цепочке и мельком глядел на них. Это значило - сейчас он встанет и попрощается. И не было такой силы, которая могла бы его удержать хотя бы на минуту, если время его звало.
Люди, дружившие с M. M., могли быть между собой заклятыми врагами. Он не входил в чужие распри, но судьбы знакомых его интересовали. Он охотно выслушивал их рассказы, но в его заинтересованности была и отрешенность художника. Погружаясь в людские россказни, он как бы и отводил их от себя. А людей он действительно знал. Правда, как потом выяснилось, нередко и ошибался. Когда он сталкивался с трусостью и предательством - удивлялся и не мог поверить в это. Когда один из его близких друзей (это было после августа 1946 года) перестал с ним здороваться, он на его прямой вопрос, в чем причина, односложно ответил: "Миша, у меня дети..."
У M. M. была бесконечная вереница знакомых, но друг у него, как мне кажется, был один. И привязанность их друг к другу была обоюдной. Бесстрастный, спокойный M. M. не мог скрыть своего восхищения им, и, когда он задал мне вопрос: "Признайтесь, Ирина, такого вы никогда и нигде не встречали?" - я ответила: "Да, действительно не встречала". Это был Юрий Карлович Олеша.
Мне выпало счастье оказаться рядом с людьми, ненавидящими мещанство и насилие, так непохожими на всех, с кем сталкивала жизнь. Я вошла в круг чистой воды, в круг их бесед, их интересов, их дружбы и взаимной преданности.
Я часто бывала в "Европейской", где останавливался Олеша и куда к другу спешил M. M. Юрий Карлович ждал, поглядывая в окно. Так мы стояли с ним, когда, увидев друга на улице, Олеша повернулся в мою сторону и сказал: "А вот идет Зощенко на своих кроватных ножках". Потом внезапно изменился в лице и прошептал, с ужасом глядя на меня: "Вы ему этого не скажете, правда?"
Обычно мы шли в кафе при "Европейской" и там завтракали. Однажды при мне Юрий Карлович рассказал M. M.:
Ты знаешь, Миша, я тут попал в парикмахерскую, сел в кресло, погрузился в отдых, ждал, чтобы меня подстригли и побрили, а мастер нагло стал хамить, и я вскочил с места, сдернул салфетку и стал топтать ее!
- Зачем? - поморщился M. M.
- А затем, что если я сел в кресло к парикмахеру, то это для меня праздник! Отдых! - горячился Юрий Карлович.
- Не надо было... Не нужно было этого делать, Юра...
M. M. не любил шума, не мог обидеть кого-нибудь зазря, и, когда отходил от рабочего стола, он жаждал тишины как праздника.
Как-то M. M. пришел на Загородный вечером и застал меня в растрепанном состоянии. Муж, с которым я только что рассорилась, умчался неизвестно куда, и я начала сбивчиво жаловаться на него и на судьбу. M. M. обиделся и сказал довольно раздраженно, что он не утешитель и что я неправильно себя веду.
- А что я такого сделала?
- Вы? Вы вот что сделали - вы испортили мне вечер.
- А чем я его испортила?
- Ну, вы просто меня не знаете. Я обычно вечером в некотором роде отвлекаюсь... пью... слегка пью...
И как только он сказал эти слова "я пью", мне стала понятна его нежная и детская душа. Нет, он не убедил меня, что пьет и напивается, как не убедил в том, что равнодушен к чужим бедам...
Как-то, уже после войны, я пошла в театр на премьеру "Парусинового портфеля". В дверях я столкнулась с Зощенко. Он сказал:
- Ну что? Все хандрите? Пойдем посмотрим. Они (он имел в виду актеров), кажется, там что-то сделали...
Дальше, скорее из междометий и жестов, я поняла, что M. M. ими доволен.
И вот поднялся занавес, и неожиданно заговорили и зажили настоящей жизнью современные герои. Актерам действительно было что играть... В зале смеялись и аплодировали. И я тоже была захвачена этой чудесной комедией. Но самым удивительным был ее автор. M. M. сидел, как всегда, спокойный и бесстрастный, безучастный настолько, что я не знала, куда мне смотреть - на него или на сцену. То, как он себя вел, как смотрел свою пьесу, тоже был театр, и это была не поза, а нечто совершенно естественное для него...
Август сорок шестого. Как снег на голову - постановление ЦК партии о журналах "Звезда" и "Ленинград". Я делала в журнале "Ленинград" иллюстрации к одной пьесе. Постановление запугало и без того сломанных людей. В тот же день я бросилась к телефону и позвонила M. M. Что я ему сказала, я точно уже не помню, что-то вроде того, что вот, мол, я всегда есть и буду его другом, что буду всегда и во всем помогать ему... Смешно, наверное, звучит. Я буду помогать. Кому? Михаилу Михайловичу Зощенко. Но M. M. не смеялся. Он, как всегда, говорил со мной серьезно. Позднее я убедилась, как нужен был ему мой звонок. Все вокруг были в таком страхе, лучшие друзья и соседи перестали с ним раскланиваться. Все было пропитано недоверием и страхом.
Мы встречались с Зощенко часто. Особенно частым гостем он стал у нас, когда я вышла замуж за Владимира Лифшица. Теперь только одна стена разделяла наши квартиры. Мы стали соседями. С Володей они дружески сошлись и пытались даже вместе работать - для заработка.
Комната M. M., в которой он работал, выходила окнами в каменный мешок двора. Квартира была меньше прежней, но зато это дало ему возможность получить от Кетлинской, с которой он поменялся, какие-то деньги за лишнюю площадь.
В этой его новой квартире я видела Зощенко в самые трудные для него времена. В этой квартире стоял стеллаж с любимыми книгами. M. M. любил Вольтера. Он даже подарил мне его книгу. Над изголовьем его железной кровати висел образок. Меня резануло, когда я увидела на подоконнике стакан с суррогатным кофе, прикрытый газетой. В этом доме поселился откровенный голод. Голод и спокойное отношение к нему.
Стояло в этой комнате старинное бюро. M. М. стал рыться в его ящиках и показывать мне старые фотографии. Неожиданно среди них я увидела один мой старинный рисунок, сделанный еще на Загородном и подаренный ему. Я пыталась изобразить нагую нимфу в воде. Я оторопела от смущения - это был, конечно, наивный и плохой рисунок. "Отдайте его мне, я разорву его". - "Нет, - сказал M. M., - он мне нравится", - и поскорее спрятал. Потом он стал прислушиваться и торопливо пошел к двери. "Это... - Видимо, ему не хотелось объяснять, кто это, да я и не полюбопытствовала. Шаги исчезли. - Теперь ничего", - сказал Зощенко.
Я вспоминаю, как M. M. с В. Лифшицем решили написать комедию. Помню, как мучительно искали они бесконфликтный сюжет, как старались, как я им сочувствовала. Она существует, эта комедия, - "Петр и Анюта". Написана она в стихах, создана по всем правилам и канонам того времени, 1948 года. Это была неудачная попытка найти способ для заработка. Пьесу забраковал драматург Файко. Недавно она попала мне в руки. До чего же мучили, до чего же унижали ее авторов. А Зощенко подвергался уничижению беспрерывно.
Улица Воинова, восемнадцать. Дом писателей им. Маяковского. Большой зал с лепными потолками, амурчиками и розочками. В президиуме В. Кочетов и другие члены правления, а также вызванный на подмогу К. Симонов. Докладчик профессиональный литубийца В. Друзин. Он клеймит Зощенко - как он посмел не согласиться с постановлением ЦК! M. M. выходит на трибуну, маленький, сухонький, прямой, изжелта-бледный. "Чего вы хотите от меня? Чтобы я признался в том, что я пройдоха, мошенник и трус?.. Я дважды воевал на фронте, я русский офицер, имею пять боевых орденов!.. Моя литературная жизнь закончена. Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею! Дайте мне спокойно умереть". Сошел с трибуны, направился к выходу. В двух концах зала раздались аплодисменты... Встал Симонов: "Тут товарищ Зощенко бьет на жалость..."