Страница:
Для него это было очень тяжелое время. После постановления "О журналах "Звезда" и "Ленинград"" исключенный из Союза писателей, он был фактически отстранен от всякой литературной работы и лишен продовольственных карточек. Впрочем, ряду писателей, которые втайне сочувствовали Зощенко, удалось добиться того, что он был принят в групком драматургов, а это давало возможность считаться "трудящимся" и, следовательно, получать рабочую плюс литерную карточку группы "Б". Больше года я видел Михаила Михайловича на собраниях групкома, но ни разу не слышал ни одного его слова. Он всегда сидел в задних рядах и молчал.
Предыстория нашего знакомства такова. В октябре 1946 года я видел в музыкальном театре города Цвиккау оперетту композитора Раймонда "Маска в голубом". Вернувшись после демобилизации в Ленинград, я как-то увидел в руках артиста музкомедии В. И. Мусатова клавир этой оперетты. Мы с Мусатовым решили перевести пьесу, предварительно проиграв клавир главному режиссеру театра Суханову. Музыка понравилась, и мы принялись за перевод. Но, начав работать, вскорости поняли, что сюжет требует корректировки. У нас появились многочисленные разногласия, и тогда мы решили привлечь в качестве арбитра третьего соавтора. Мусатов предложил обратиться к Зощенко.
Познакомившись с содержанием пьесы, Михаил Михайлович сразу же согласился возглавить наш маленький коллектив: никакой другой работы у него в ту пору не было. Наши встречи в его кабинете и сейчас у меня перед глазами... Небольшая узкая комната с окном в торцовой стене напротив двери. Слева - диван прежних времен, над ним - небольшое католическое распятие. Справа - ближе к окну - небольшой столик. Михаил Михайлович с карандашом в одной руке и с рукописью в другой сидит на стуле около дивана и спокойно, не торопясь, читает нами написанное. Он прислушивается к нашим доводам, ничего не отвергая сразу и не особенно возражая. Помню его слова: "Когда возникают затруднения по дальнейшему развитию сюжета, надо думать о главном герое. Неважно, касается ли это его личных действий или же действий других лиц по отношению к нему. Нужно перебрать все возможные варианты - и тогда, безусловно, найдется правильный ход в движении сюжета".
Разрабатывать сюжет - это было его "обязанностью". Диалоги сочинял тоже он. На мою же долю выпало писать стихотворный текст для музыкальных номеров, который он внимательно просматривал, иногда делая замечания и внося поправки, но чаще оставляя нетронутым. От названия "Маска в голубом" он посоветовал отказаться уже на первом нашем "заседании" и предложил новое "Шутки в сторону". Эти слова то и дело произносили действующие лица пьесы.
Когда черновой вариант был готов, мы написали заявку, и Михаил Михайлович ее зачитал на худсовете Ленинградского театра музкомедии. Актерам заявка понравилась. Руководители театра покритиковали ее, но, в общем, довольно мягко. Нам показалось, что дела складываются для пьесы вполне благополучно. Тем более что почти все роли писались с расчетом на исполнение их определенными актерами.
Весной 1949 года пьеса была закончена, и мы договорились о ее читке. Шли в театр вполне уверенные в положительном результате. В пьесе было много выдумки, комических положений, роли получились яркими, нестандартными. Художественный совет театра собрался в зрительном зале около дверей кабинета директора. Послушать пьесу пришло много актеров. Нас посадили за небольшой стол. Я приготовился записывать замечания, а Михаил Михайлович приступил к чтению...
Обычно при любом обсуждении руководители театра выступают последними. Но тут вдруг первым выступил директор, который сразу же обрушился на пьесу, назвав ее порочной, бездарной и никому не нужной. Еще не услышав мнения присутствующих, он заявил, что никто из актеров не захочет участвовать в разыгрывании "подобной чепухи". Обращаясь к артисту Евгению Михайлову, которого мы "планировали" на главную роль, директор сказал: "Вы, конечно, не захотите играть в этой пьесе?" Но Михайлов не оправдал его "доверия". "Наоборот! - сказал он. - Пьеса мне очень нравится. И я с удовольствием спою ведущую партию!" Тогда один за другим стали подыматься директоровы "приближенные". Не утруждая себя разговором по существу, они наперебой обзывали пьесу слабой, пустой, никчемной и, как один, заключали свои выступления словами о том, что "Шутки в сторону" никак нельзя включить в репертуар театра. Им пробовали возражать актеры Королькевич, Пельцер, многие другие, но было ясно, что с их мнением администрация театра считаться не намерена. Мы поняли, что судьба пьесы была решена еще до ее читки. Что дело не в том, удачна она или нет, а в том, что у одного из ее соавторов "неудачная" фамилия - Зощенко. Что чиновники от искусства, исходя из первейшего для них принципа - "как бы чего не вышло", не допустят появления на афише этой одиозной фамилии.
Неудачу с пьесой "Шутки в сторону" Михаил Михайлович переживал очень тяжело. Он еще раз убедился, что высокий уровень его профессионализма пустой звук для начальства. Что его не печатают и не ставят не потому, что он пишет что-то не то и не так, а потому, что он - хоть об этом впрямую и не объявлено - запрещен!
Как-то раз я высказал ему свои соображения о причинах постигших его несчастий. Теперь я, конечно, понимаю, что они были наивными, но тогда... После окончания войны я некоторое время служил в Управлении пропаганды советской военной администрации в Германии. По условиям работы приходилось читать немецкие газеты, выходившие во всех четырех секторах Берлина. И вот я заметил, что некоторые газеты с особым удовольствием помещают на своих страницах ранние рассказы Зощенко, сопровождая их "примечаниями" подобного типа: "Вот что пишет о сегодняшней (!) советской действительности величайший знаток жизни Советской России". Мне казалось, что постановление ЦК ВКП(б) 1946 года и соответствующий доклад А. А. Жданова были вызваны именно этими "происками" наших недоброжелателей.
Когда я сказал об этом Михаилу Михайловичу, он пришел в ужас: "Какая подлость использовать таким образом мое имя! Я русский человек, патриот России. И больше того - хоть это и странно сегодня звучит - я русский дворянин! И я даже в мыслях никогда не имел - принести вред моей Родине..."
После того, что произошло в музкомедии, надо было, конечно, забыть о пьесе. Но мы еще на что-то надеялись. Попробовали зашифровать авторство. Придумали псевдоним - Эмзе (первые буквы имени и фамилии Михаила Михайловича). С этим псевдонимом на титульном листе пьесы мы (теперь уже только вдвоем с Мусатовым) отправились к композитору Д. Прицкеру. Он одобрил "Шутки в сторону" и разрешил при разговорах с театрами называть его имя как будущего автора музыки. Летом в Ленинград приезжал главный режиссер Московского театра оперетты. Мы встретились с ним в его номере гостиницы и прочли ему пьесу. Выслушав, он сказал: "Хорошая пьеса. Я ее беру". Но прошел месяц, и я получил из Москвы конверт, а в нем "Шутки в сторону" без какого-либо объяснения о причине возврата.
После этого Михаил Михайлович окончательно потерял надежду на благополучный исход нашего "предприятия": "Ни в одно свое произведение последних лет я не верил так, как в это. Но теперь всё! К этой пьесе я больше не притронусь..." Когда я выразил желание еще поработать, он сказал: "Делайте с пьесой все, что хотите. Это ваше личное дело и личное право как одного из авторов. Для меня она больше не существует".
...Несколько лет назад я сдал экземпляр пьесы "Шутки в сторону" - с пометками Михаила Михайловича - в Рукописный отдел Публичной библиотеки им. M. E. Салтыкова-Щедрина. Я считал, что последняя, почти никому не известная пьеса M. M. Зощенко не должна исчезнуть бесследно. Сдал в расчете на то, что, может быть, когда будет издаваться Полное собрание сочинений, найдется в нем место и для нее. И вдруг, какое-то время спустя, обнаружился еще один "след", казалось бы, неизвестной пьесы. Вернее, след-то как раз не обнаружен - известным стал конечный пункт ее пребывания: сборник пьес М. Зощенко, вышедший за рубежом. Когда мне об этом сказали, я не поверил. Но вскоре поверить пришлось: приехавший из Парижа человек легко назвал действующих лиц пьесы и довольно подробно пересказал содержание. Тут уж действительно - шутки в сторону... Как же все-таки не умеем беречь мы свое добро!
Завершая рассказ о своем недолгом общении с Михаилом Михайловичем Зощенко, не могу не вспомнить об одном августовском вечере 1949 года, когда я его пригласил в гости - на один из семейных праздников. Он хорошо поддерживал любой разговор, но сам никакой новый разговор не начинал. Я не слышал от него ни одного анекдота, ни одной так называемой хохмы. Он ни словом не обмолвился о своем незавидном положении, о своих обидах на бывших друзей-писателей и вообще не касался литературных тем. Оказалось, что он, мой отец и я сам окончили (в разное время, конечно) одну и ту же 8-ю санкт-петербургскую гимназию. Вокруг этого и шел в основном разговор. Мы вспоминали порядки в гимназии, любимых и нелюбимых своих учителей.
Я смотрел на Михаила Михайловича, слушал его и думал: у нас за столом сидит один из крупнейших писателей современности, но по его скромному виду, по тому, как просто себя он ведет, разве скажешь, что это так? Ни за что на свете! Это и есть - культура, отличное воспитание, этот человек - быть может один из последних представителей коренной русской интеллигенции...
В тот вечер была последняя моя встреча с M. M. Зощенко.
И. Феона
М. М. ЗОЩЕНКО И "ТРИ МУШКЕТЕРА"
(c) И. Феона, 1990.
О M. M. Зощенко обычно пишут и говорят как о мрачном, редко улыбающемся, необщительном человеке. Возможно, оно так и было. Но моя встреча с Михаилом Михайловичем оставила образ другой - человека смешливого, приветливого, улыбчивого. Не исключено, что знакомство с Зощенко, происшедшее еще в середине 30-х годов, оставило след в моей памяти не очень точный - ведь было мне тогда всего... двенадцать лет.
Пришел к нам Михаил Михайлович на Бородинскую улицу, в дом моих родителей в пору, когда мой отец, А. Н. Феона, приступал к постановке оперетты "Три мушкетера". Автором либретто был M. M. Зощенко. С романом Александра Дюма тут не было ничего общего, разве что были заимствованы имена мушкетеров: Атос, Портос, д'Артаньян.
Сюжет оперетты незамысловат. Портос и д'Артаньян влюблены в дочь и племянницу знатного вельможи. Девушки учатся в пансионе при аббатстве урсулинок, куда вход лицам не духовного звания строго-настрого запрещен. Зная, что родитель и опекун Марии и Луизы не даст согласия на брак с бедными солдатами его величества короля, Портос и д'Артаньян, переодевшись в пилигримов, проникают в монастырь и похищают своих возлюбленных.
Итак... Не успела я вернуться из школы домой, как раздался телефонный звонок. Звонил отец. Он попросил меня "принять" Михаила Михайловича, так как мама была в Москве, а сам он задерживался на художественном совете в театре и мог не поспеть к назначенному Зощенко времени. Ответственная роль "хозяйки дома" была поручена мне. Я была преисполнена гордости - надела понарядней платье, вплела в косу яркий бант и уселась в столовой в ожидании знаменитого писателя. О том, что он знаменит, не раз слышала от родителей, и это еще больше создавало атмосферу значимости его визита. Вспомнив, что неплохо было бы для "пущей важности" держать в руках книгу рассказов Зощенко, вынула ее из книжного шкафа и, усевшись повальяжней в кресло, замерла в ожидании. Скоро раздался звонок, и я побежала в переднюю приветствовать гостя.
- Входите, пожалуйста, - сказала я тоном взрослой дамы. - Папа задерживается, у него сегодня художественный совет.
- Хорошо, я подожду, - сказал Михаил Михайлович и, сняв пальто, вошел в комнату.
Был он невысок, темноволос. Глаза продолговатые, темные - под цвет волос. Михаил Михайлович показался мне очень бледным, как будто перенес тяжелую болезнь. Забавно выглядела небольшая бородавка посредине подбородка. Меня удивил его скромный костюм, каких-то серовато-черных тонов. В моем детском представлении знаменитый писатель должен обязательно носить светлый коверкотовый пиджак, ну а уж брюки могли быть потемнее.
Войдя в комнату, Михаил Михайлович спросил:
- Как вас зовут?
- Ирина. Ирина Феона, - почему-то добавила я. Наверное, от смущения. Ведь меня впервые в жизни называли на "вы".
- Фамилию я вашу знаю, - улыбнулся Зощенко.
Помолчали немного. Я снова взяла книгу и начала ее перелистывать.
- Что это у вас за книга?
- Ваши рассказы. Вы прекрасно пишете, - продолжала я "играть" во взрослую.
- Много прочли?
- Довольно много, - густо покраснела я, так как не читала ни одного его рассказа.
- Какой же рассказ вам понравился больше других? спросил Михаил Михайлович, как мне показалось, насмешливо поглядывая на меня.
Я замялась, пробормотала что-то невнятное и замолчала. Глаза наполнились слезами.
- Ну что это мы все про меня да про меня? Расскажите-ка лучше о школьных делах, - сжалился надо мной Зощенко и неожиданно весело рассмеялся.
"Ему смешно, а мне не до смеха", - подумала я, считая себя навек опозоренной.
Но рассказывать о школьных делах не пришлось, так как вскоре появился отец.
- Извините, ради бога, за опоздание, - еще из передней крикнул папа.
- Не беспокойтесь, Алексей Николаевич, мы тут с Ириной прекрасно провели время.
"Что он нашел прекрасного? Просто хочет меня утешить".
Я прошла в свою комнату. Папа и Михаил Михайлович устроились в столовой, за большим круглым столом красного дерева, обычно не покрывавшимся скатертью, когда не ждали многочисленных гостей. Частенько стол этот нес службу не только обеденного, но и рабочего. Помню, художники, приглашенные для оформления очередного спектакля, раскладывали на нем эскизы к декорациям, ожидая решающего слова отца.
Моя комната была смежной со столовой, дверь я прикрыла неплотно, чтобы услышать, что за оперетту написал Зощенко, которая называлась так же, как знаменитый роман Дюма.
Михаил Михайлович читал отдельные куски, а прочитав, спрашивал:
- Ну как, Алексей Николаевич, подойдет?
- Прекрасно! Я уже прикинул в уме мизансцену. Думается, что будет очень смешно. В роли Марии вижу Брилль, д'Артаньян - конечно же, Дашковский, Луиза - Лопухова...
Зощенко прочел еще две картины.
- Жду ваших замечаний, Алексей Николаевич. Только, пожалуйста, будьте ко мне построже, не щадите меня.
- У меня пока нет ни единого замечания, Михаил Михайлович.
- Вы добрый человек и не хотите меня огорчить. Ведь я так мало знаком с жанром оперетты.
- А вам не надо его знать, вы его чувствуете, да еще как блестяще! В данном случае интуиция вас не подводит.
Из этого разговора я поняла, что мне непременно надо сейчас же приниматься за чтение рассказов Зощенко.
Премьера "Трех мушкетеров" состоялась через месяц, в театре на улице Рубинштейна, где временно работал Ленинградский театр музыкальной комедии. Брата и меня папа провел через служебный вход, так как дети на вечерние представления не допускались.
Остался в памяти радостный, забавный спектакль, часто во время действия прерывавшийся аплодисментами. Была невероятно смешная по тексту и виртуозно по-актерски выполненная сцена, когда Дашковский - д'Артаньян и Маршаль Портос, переодетые в поношенные, рваные одеяния пилигримов, дурачат мадам Паку - классную даму пансиона урсулинок.
Брат, сидевший в ложе рядом со мной, всякий раз дергал меня за косу, когда я слишком громко смеялась. Я покорно замолкала, а через минуту заливалась смехом пуще прежнего.
Конец спектакля. Публика не расходится. По традиции, после премьеры на сцене собираются все участники спектакля. На вызовы и аплодисменты публики выходят: постановщик, художник и дирижер спектакля. Слышатся возгласы: "Автора! Автора! Зощенко!" Но автор исчез. Отец оглядывается по сторонам: Михаила Михайловича нигде не видно. Сняв пенсне, папа выходит на авансцену, ищет Зощенко в зрительном зале. Может, он затесался где-то среди публики? Но и там автора нет. Пройдя за кулисы, через несколько минут отец вытаскивает всерьез, не показно сопротивляющегося Михаила Михайловича. Зощенко наконец на сцене. Но и там он старается укрыться за спиной не то художника, не то дирижера.
Уже дома, вернувшись после премьеры, мама не переставала удивляться необычайной скромности писателя.
- Он не только скромен, но и чрезвычайно раним, - вздохнул отец. Михаил Михайлович рассказал мне, что, сидя в зрительном зале, слышал, как какой-то мужчина громогласно заявил: "Зощенко-то хорош! Все стянул у Дюма, даже имена мушкетерам не мог придумать другие". Такое глупейшее и необоснованное высказывание могло только рассмешить, а его обидело. Эх, Михаил Михайлович, цены вы себе не знаете!
Михаила Михайловича мне довелось увидеть еще раз. Было это в Доме писателя, на улице Воинова, примерно через год после постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград". Шла я на какой-то литературный вечер. Подымаясь по лестнице, увидела Зощенко. Внешне трагические события его жизни на нем, казалось бы, не отразились. Он, как всегда, был подтянут, строен. Вот только глаза были какими-то отрешенными - словно смотрел он не на окружающий мир, а внутрь, в себя. Легкой походкой он спустился по лестнице. А я все стояла, не в силах сдвинуться с места, и смотрела ему вслед...
В. Тулякова-Хикмет
АПЛОДИСМЕНТЫ
(c) В. Тулякова-Хикмет, 1990.
С чего начать мне непростую эту историю, соединившую два литературных имени, две драматичные судьбы - турецкого поэта Назыма Хикмета и русского писателя Михаила Михайловича Зощенко? Несколько раз я принималась ее записывать, но безуспешно. Бросала после первых фраз. То ли не могла найти нужных слов, чтобы вместить в емкую форму рассказ со столь крутыми поворотами, то ли мешала говорить неописуемая жалость к героям моего повествования, то ли сама история представлялась мне запретной по нашим старым временам.
Сейчас все можно сказать про минувшее. Но прошло тридцать лет. Сумею ли?
Назым Хикмет, начиная с 1955 года, часто приходил к нам на киностудию "Союзмультфильм", где по его сценариям ставились два фильма и где я работала редактором. В то время (думаю, так происходит и сегодня) мультфильмы создавали веселые, до озорства насмешливые, чистые люди. Наш сценарный отдел - пристройка к бывшей церкви, узкий, длинный, как пенал, - был любимым перекрестком всех студийных дорог. Сюда забегали отвести душу, сообщить или узнать интересную новость, проверить на юмор трюк, реплику или послушать, о чем нынче говорят обожаемые наши авторы: Н. Р. Эрдман, М. Д. Вольпин, М. А. Светлов, Назым Хикмет, В. В. Сутеев, А. А. Галич и им подобные хорошие люди.
Назым Хикмет был превосходным рассказчиком и с восхищением отмечал талантливую шутку, меткое слово, хороший анекдот и вообще тяготел к людям, умеющим смеяться, и в самых горьких ситуациях тоже. Он любил приходить в наш сценарный пенал, частенько озадачивал нас своими непредсказуемыми вопросами, и увлеченно, охотно, с неповторимым юмором рассказывал множество своих историй. А мы любили его слушать, и нам всем казалось, что в этой атмосфере, исключающей всякую пошлость и хамство, он, человек так много переживший, отдыхает.
Скомпрометированное постановлением имя Михаила Михайловича Зощенко возникло в равноправном списке любимых классиков Назыма, произнесенное им вслед за Мольером и Гоголем, прямо скажу, для всех нас внезапно. Мы его читали, знали, но великим его даже в нашей творческой среде никто не считал. А произошло это так.
В тяжеловесные пятидесятые годы, когда ржавые замки с дверей нашей жизни сняли, а решетки на окнах еще продолжали висеть, общественное мнение людей выражалось в бесчисленных анекдотах. Процесс этот набирал темп пропорционально государственному истреблению сатирического жанра. Анекдотами люди отзывались на любые проявления лжи, глупости, демагогии, социальной несправедливости и административного головотяпства. Их рассказывали везде и всюду, и никто почему-то не задумывался, откуда они берутся.
Однажды к нам пришел Назым и с улыбкой сообщил, что на днях он встречался на Украине с товарищами колхозниками и от них услышал очень злой анекдот про коммунизм. "Смысл его заключается в том, - говорил он, - что коммунизм наступит при условии, если в каждом колхозе появится вертолет, чтобы крестьяне в любой момент могли слетать в Москву за пшеном. Я спросил их, - продолжал он,- а знают ли они, кто в Советском Союзе сочиняет анекдоты? Они очень серьезно отвечали: "Политические - Илья Эренбург, а про пшено - это все Зощенко!" Я их не стал разубеждать. Я очень за товарища Зощенко обрадовался. Какой замечательный у него народный авторитет, несмотря на весь позор, который здесь сделали! И я очень хочу, чтобы товарищ Зощенко знал об этой прекрасной любви советских людей".
В этот летний день, ставший впоследствии памятным днем 22 июля 1958 года, Назым приехал на студию усталый и застал у нас в отделе нетрадиционное сборище: один известный преуспевающий композитор - большой мастер жестоких розыгрышей - самозабвенно живописал изумленным слушателям о своих проделках над любимым публикой комическим артистом Хенкиным.
Назым попал на историю, когда удачливый композитор, посверкивая бриллиантовыми пуговками своей белоснежной рубашки, рассказывал очередной сюжет про то, как однажды изрядно выпивший Хенкин не без труда добрался поздним вечером к себе домой под невидимой охраной своих ресторанных собутыльников. Хорошо зная привычку актера мгновенно засыпать, приятели вскоре вошли в подъезд его дома, где, как они знали, шел капитальный ремонт. Они прихватили ведро с половой краской, цвета жидкого шоколада, стремянку и, отперев хенкинскую дверь имеющимся у одного из них ключом, тихонько вошли к безмятежно спящему артисту. Потом, как и было задумано, они макнули подошвы его башмаков в половую краску и, сообразно ритму хенкинского шага, пустили цепочку его следов от кровати по полу к светлой стене, затем, тем же манером, прошли масляными подошвами по стене наверх к потолку; обтоптав и его, спустили следы по противоположной стене, довели до кровати и, замкнув круг, поставили ботинки рядышком. А потом, забрав ведро со стремянкой, тихо скрылись.
Дальше шел замечательный хичкоковский финал - пробуждение артиста, "случайные" звонки приятелей - жадный контроль за нарастающим помешательством несчастной жертвы и наконец веселое признание шалунов с фужером коньяка за моральные издержки.
Вслед за этой новеллой, каскадом, в нескольких обкатанных репризах, композитор без передышки рассказал другую. Опять все про того же доверчивого и одинокого артиста Хенкина, которому все та же милая компания устроила заимствованный на Лубянке трюк.
И на этот раз любимец публики, артист Хенкин, только что с триумфом отыгравший спектакль, кажется в театре Сатиры, и, по обыкновению, пропустивший рюмочку-другую перед сном, с трудом взошел на свой этаж. А дело происходило в конце сороковых годов, когда вновь кругом шли аресты.
И тут бедняга с ужасом увидел, что дверь его квартиры опечатана сургучом с красовавшейся на нем гербовой печатью, а для ясности квартиросъемщика по белому, примазанному к двери листу бумаги крупно чиркнуто красным карандашом роковое слово "опечатано".
Ну где тут потрясенному человеку заметить, что сургуч бутылочный, а печать поставлена медной монетой. Он всему поверил. А спрятавшиеся под лестницей весельчаки за животы хватались, наблюдая за насмерть перепуганным Хенкиным. Им было очень смешно лицезреть, как бедняга умолял в подъезде по телефону всех своих друзей и подруг приютить его на ночь, а те, обманно предупрежденные честной компанией, что бывшего лицедея Владимира Хенкина пускать не надо - по его преступному следу Лубянка спешит, - естественно, отказывали человеку, поставленному приятелями на самый край жизни.
Композитор был очень доволен произведенным эффектом и даже не заметил, что никто не смеялся. И вдруг Назым с огорчением, брезгливо спросил его в упор: "Разве можно так с человеком обращаться? И с таким милым беззащитным человеком?! Вы же его медленно убивали. Жалко. Значит, даже великая литература не дает никаких уроков... Черт побери! Бедный Гоголь! Бедный Зощенко!"
И тут непрошибаемый композитор чисто механически реализовался еще раз не сдержавшись от каламбура, вскричал: "Зощенко уж действительно бедный. Он сегодня умер".
- Х-х-ха! - невольно выдохнул Назым.
А потом мы допоздна сидели с Назымом в каком-то старом московском дворе. Кучки детей играли в песке у наших ног. Под их милое чириканье и вопли слушала я, замерев и запоминая молодой головой каждое слово рассказа Назыма о его свидании с Зощенко.
Но прежде я узнала, что первую книжку рассказов сразу покорившего его писателя, молодой Назым получил, едва научившись читать по-русски, в начале двадцатых в Кунцеве от своего старшего друга и московского переводчика поэта Эдуарда Багрицкого, которому во многом обязан безупречным литературным вкусом. Эта книжка оставила след на всю жизнь, и когда в 1937 году Хикмета посадили в Турции на огромный срок в тюрьму, он вспомнил именно о рассказах Зощенко, вспомнил о писателе, который в этот момент поможет ему улыбнуться, а это значит - сохранить стойкость.
Друзья раздобыли ему русский сборник рассказов Зощенко, и Назым с усердием заключенного много лет вчитывался в его удивительные сюжеты. Вся тюрьма чуть не наизусть знала большинство этих русских историй и по-доброму смеялась над их не очень-то удачливыми героями. И вот тут Назым и понял, что через рассказы Зощенко даже самый темный турецкий крестьянин легко воспринимает то, чего ну никак не мог осознать раньше, что эти советские русские такие же, как и он, люди. Да, люди, а не красные монстры, запугавшие весь мир своим чудовищным коммунистическим бытом.
Предыстория нашего знакомства такова. В октябре 1946 года я видел в музыкальном театре города Цвиккау оперетту композитора Раймонда "Маска в голубом". Вернувшись после демобилизации в Ленинград, я как-то увидел в руках артиста музкомедии В. И. Мусатова клавир этой оперетты. Мы с Мусатовым решили перевести пьесу, предварительно проиграв клавир главному режиссеру театра Суханову. Музыка понравилась, и мы принялись за перевод. Но, начав работать, вскорости поняли, что сюжет требует корректировки. У нас появились многочисленные разногласия, и тогда мы решили привлечь в качестве арбитра третьего соавтора. Мусатов предложил обратиться к Зощенко.
Познакомившись с содержанием пьесы, Михаил Михайлович сразу же согласился возглавить наш маленький коллектив: никакой другой работы у него в ту пору не было. Наши встречи в его кабинете и сейчас у меня перед глазами... Небольшая узкая комната с окном в торцовой стене напротив двери. Слева - диван прежних времен, над ним - небольшое католическое распятие. Справа - ближе к окну - небольшой столик. Михаил Михайлович с карандашом в одной руке и с рукописью в другой сидит на стуле около дивана и спокойно, не торопясь, читает нами написанное. Он прислушивается к нашим доводам, ничего не отвергая сразу и не особенно возражая. Помню его слова: "Когда возникают затруднения по дальнейшему развитию сюжета, надо думать о главном герое. Неважно, касается ли это его личных действий или же действий других лиц по отношению к нему. Нужно перебрать все возможные варианты - и тогда, безусловно, найдется правильный ход в движении сюжета".
Разрабатывать сюжет - это было его "обязанностью". Диалоги сочинял тоже он. На мою же долю выпало писать стихотворный текст для музыкальных номеров, который он внимательно просматривал, иногда делая замечания и внося поправки, но чаще оставляя нетронутым. От названия "Маска в голубом" он посоветовал отказаться уже на первом нашем "заседании" и предложил новое "Шутки в сторону". Эти слова то и дело произносили действующие лица пьесы.
Когда черновой вариант был готов, мы написали заявку, и Михаил Михайлович ее зачитал на худсовете Ленинградского театра музкомедии. Актерам заявка понравилась. Руководители театра покритиковали ее, но, в общем, довольно мягко. Нам показалось, что дела складываются для пьесы вполне благополучно. Тем более что почти все роли писались с расчетом на исполнение их определенными актерами.
Весной 1949 года пьеса была закончена, и мы договорились о ее читке. Шли в театр вполне уверенные в положительном результате. В пьесе было много выдумки, комических положений, роли получились яркими, нестандартными. Художественный совет театра собрался в зрительном зале около дверей кабинета директора. Послушать пьесу пришло много актеров. Нас посадили за небольшой стол. Я приготовился записывать замечания, а Михаил Михайлович приступил к чтению...
Обычно при любом обсуждении руководители театра выступают последними. Но тут вдруг первым выступил директор, который сразу же обрушился на пьесу, назвав ее порочной, бездарной и никому не нужной. Еще не услышав мнения присутствующих, он заявил, что никто из актеров не захочет участвовать в разыгрывании "подобной чепухи". Обращаясь к артисту Евгению Михайлову, которого мы "планировали" на главную роль, директор сказал: "Вы, конечно, не захотите играть в этой пьесе?" Но Михайлов не оправдал его "доверия". "Наоборот! - сказал он. - Пьеса мне очень нравится. И я с удовольствием спою ведущую партию!" Тогда один за другим стали подыматься директоровы "приближенные". Не утруждая себя разговором по существу, они наперебой обзывали пьесу слабой, пустой, никчемной и, как один, заключали свои выступления словами о том, что "Шутки в сторону" никак нельзя включить в репертуар театра. Им пробовали возражать актеры Королькевич, Пельцер, многие другие, но было ясно, что с их мнением администрация театра считаться не намерена. Мы поняли, что судьба пьесы была решена еще до ее читки. Что дело не в том, удачна она или нет, а в том, что у одного из ее соавторов "неудачная" фамилия - Зощенко. Что чиновники от искусства, исходя из первейшего для них принципа - "как бы чего не вышло", не допустят появления на афише этой одиозной фамилии.
Неудачу с пьесой "Шутки в сторону" Михаил Михайлович переживал очень тяжело. Он еще раз убедился, что высокий уровень его профессионализма пустой звук для начальства. Что его не печатают и не ставят не потому, что он пишет что-то не то и не так, а потому, что он - хоть об этом впрямую и не объявлено - запрещен!
Как-то раз я высказал ему свои соображения о причинах постигших его несчастий. Теперь я, конечно, понимаю, что они были наивными, но тогда... После окончания войны я некоторое время служил в Управлении пропаганды советской военной администрации в Германии. По условиям работы приходилось читать немецкие газеты, выходившие во всех четырех секторах Берлина. И вот я заметил, что некоторые газеты с особым удовольствием помещают на своих страницах ранние рассказы Зощенко, сопровождая их "примечаниями" подобного типа: "Вот что пишет о сегодняшней (!) советской действительности величайший знаток жизни Советской России". Мне казалось, что постановление ЦК ВКП(б) 1946 года и соответствующий доклад А. А. Жданова были вызваны именно этими "происками" наших недоброжелателей.
Когда я сказал об этом Михаилу Михайловичу, он пришел в ужас: "Какая подлость использовать таким образом мое имя! Я русский человек, патриот России. И больше того - хоть это и странно сегодня звучит - я русский дворянин! И я даже в мыслях никогда не имел - принести вред моей Родине..."
После того, что произошло в музкомедии, надо было, конечно, забыть о пьесе. Но мы еще на что-то надеялись. Попробовали зашифровать авторство. Придумали псевдоним - Эмзе (первые буквы имени и фамилии Михаила Михайловича). С этим псевдонимом на титульном листе пьесы мы (теперь уже только вдвоем с Мусатовым) отправились к композитору Д. Прицкеру. Он одобрил "Шутки в сторону" и разрешил при разговорах с театрами называть его имя как будущего автора музыки. Летом в Ленинград приезжал главный режиссер Московского театра оперетты. Мы встретились с ним в его номере гостиницы и прочли ему пьесу. Выслушав, он сказал: "Хорошая пьеса. Я ее беру". Но прошел месяц, и я получил из Москвы конверт, а в нем "Шутки в сторону" без какого-либо объяснения о причине возврата.
После этого Михаил Михайлович окончательно потерял надежду на благополучный исход нашего "предприятия": "Ни в одно свое произведение последних лет я не верил так, как в это. Но теперь всё! К этой пьесе я больше не притронусь..." Когда я выразил желание еще поработать, он сказал: "Делайте с пьесой все, что хотите. Это ваше личное дело и личное право как одного из авторов. Для меня она больше не существует".
...Несколько лет назад я сдал экземпляр пьесы "Шутки в сторону" - с пометками Михаила Михайловича - в Рукописный отдел Публичной библиотеки им. M. E. Салтыкова-Щедрина. Я считал, что последняя, почти никому не известная пьеса M. M. Зощенко не должна исчезнуть бесследно. Сдал в расчете на то, что, может быть, когда будет издаваться Полное собрание сочинений, найдется в нем место и для нее. И вдруг, какое-то время спустя, обнаружился еще один "след", казалось бы, неизвестной пьесы. Вернее, след-то как раз не обнаружен - известным стал конечный пункт ее пребывания: сборник пьес М. Зощенко, вышедший за рубежом. Когда мне об этом сказали, я не поверил. Но вскоре поверить пришлось: приехавший из Парижа человек легко назвал действующих лиц пьесы и довольно подробно пересказал содержание. Тут уж действительно - шутки в сторону... Как же все-таки не умеем беречь мы свое добро!
Завершая рассказ о своем недолгом общении с Михаилом Михайловичем Зощенко, не могу не вспомнить об одном августовском вечере 1949 года, когда я его пригласил в гости - на один из семейных праздников. Он хорошо поддерживал любой разговор, но сам никакой новый разговор не начинал. Я не слышал от него ни одного анекдота, ни одной так называемой хохмы. Он ни словом не обмолвился о своем незавидном положении, о своих обидах на бывших друзей-писателей и вообще не касался литературных тем. Оказалось, что он, мой отец и я сам окончили (в разное время, конечно) одну и ту же 8-ю санкт-петербургскую гимназию. Вокруг этого и шел в основном разговор. Мы вспоминали порядки в гимназии, любимых и нелюбимых своих учителей.
Я смотрел на Михаила Михайловича, слушал его и думал: у нас за столом сидит один из крупнейших писателей современности, но по его скромному виду, по тому, как просто себя он ведет, разве скажешь, что это так? Ни за что на свете! Это и есть - культура, отличное воспитание, этот человек - быть может один из последних представителей коренной русской интеллигенции...
В тот вечер была последняя моя встреча с M. M. Зощенко.
И. Феона
М. М. ЗОЩЕНКО И "ТРИ МУШКЕТЕРА"
(c) И. Феона, 1990.
О M. M. Зощенко обычно пишут и говорят как о мрачном, редко улыбающемся, необщительном человеке. Возможно, оно так и было. Но моя встреча с Михаилом Михайловичем оставила образ другой - человека смешливого, приветливого, улыбчивого. Не исключено, что знакомство с Зощенко, происшедшее еще в середине 30-х годов, оставило след в моей памяти не очень точный - ведь было мне тогда всего... двенадцать лет.
Пришел к нам Михаил Михайлович на Бородинскую улицу, в дом моих родителей в пору, когда мой отец, А. Н. Феона, приступал к постановке оперетты "Три мушкетера". Автором либретто был M. M. Зощенко. С романом Александра Дюма тут не было ничего общего, разве что были заимствованы имена мушкетеров: Атос, Портос, д'Артаньян.
Сюжет оперетты незамысловат. Портос и д'Артаньян влюблены в дочь и племянницу знатного вельможи. Девушки учатся в пансионе при аббатстве урсулинок, куда вход лицам не духовного звания строго-настрого запрещен. Зная, что родитель и опекун Марии и Луизы не даст согласия на брак с бедными солдатами его величества короля, Портос и д'Артаньян, переодевшись в пилигримов, проникают в монастырь и похищают своих возлюбленных.
Итак... Не успела я вернуться из школы домой, как раздался телефонный звонок. Звонил отец. Он попросил меня "принять" Михаила Михайловича, так как мама была в Москве, а сам он задерживался на художественном совете в театре и мог не поспеть к назначенному Зощенко времени. Ответственная роль "хозяйки дома" была поручена мне. Я была преисполнена гордости - надела понарядней платье, вплела в косу яркий бант и уселась в столовой в ожидании знаменитого писателя. О том, что он знаменит, не раз слышала от родителей, и это еще больше создавало атмосферу значимости его визита. Вспомнив, что неплохо было бы для "пущей важности" держать в руках книгу рассказов Зощенко, вынула ее из книжного шкафа и, усевшись повальяжней в кресло, замерла в ожидании. Скоро раздался звонок, и я побежала в переднюю приветствовать гостя.
- Входите, пожалуйста, - сказала я тоном взрослой дамы. - Папа задерживается, у него сегодня художественный совет.
- Хорошо, я подожду, - сказал Михаил Михайлович и, сняв пальто, вошел в комнату.
Был он невысок, темноволос. Глаза продолговатые, темные - под цвет волос. Михаил Михайлович показался мне очень бледным, как будто перенес тяжелую болезнь. Забавно выглядела небольшая бородавка посредине подбородка. Меня удивил его скромный костюм, каких-то серовато-черных тонов. В моем детском представлении знаменитый писатель должен обязательно носить светлый коверкотовый пиджак, ну а уж брюки могли быть потемнее.
Войдя в комнату, Михаил Михайлович спросил:
- Как вас зовут?
- Ирина. Ирина Феона, - почему-то добавила я. Наверное, от смущения. Ведь меня впервые в жизни называли на "вы".
- Фамилию я вашу знаю, - улыбнулся Зощенко.
Помолчали немного. Я снова взяла книгу и начала ее перелистывать.
- Что это у вас за книга?
- Ваши рассказы. Вы прекрасно пишете, - продолжала я "играть" во взрослую.
- Много прочли?
- Довольно много, - густо покраснела я, так как не читала ни одного его рассказа.
- Какой же рассказ вам понравился больше других? спросил Михаил Михайлович, как мне показалось, насмешливо поглядывая на меня.
Я замялась, пробормотала что-то невнятное и замолчала. Глаза наполнились слезами.
- Ну что это мы все про меня да про меня? Расскажите-ка лучше о школьных делах, - сжалился надо мной Зощенко и неожиданно весело рассмеялся.
"Ему смешно, а мне не до смеха", - подумала я, считая себя навек опозоренной.
Но рассказывать о школьных делах не пришлось, так как вскоре появился отец.
- Извините, ради бога, за опоздание, - еще из передней крикнул папа.
- Не беспокойтесь, Алексей Николаевич, мы тут с Ириной прекрасно провели время.
"Что он нашел прекрасного? Просто хочет меня утешить".
Я прошла в свою комнату. Папа и Михаил Михайлович устроились в столовой, за большим круглым столом красного дерева, обычно не покрывавшимся скатертью, когда не ждали многочисленных гостей. Частенько стол этот нес службу не только обеденного, но и рабочего. Помню, художники, приглашенные для оформления очередного спектакля, раскладывали на нем эскизы к декорациям, ожидая решающего слова отца.
Моя комната была смежной со столовой, дверь я прикрыла неплотно, чтобы услышать, что за оперетту написал Зощенко, которая называлась так же, как знаменитый роман Дюма.
Михаил Михайлович читал отдельные куски, а прочитав, спрашивал:
- Ну как, Алексей Николаевич, подойдет?
- Прекрасно! Я уже прикинул в уме мизансцену. Думается, что будет очень смешно. В роли Марии вижу Брилль, д'Артаньян - конечно же, Дашковский, Луиза - Лопухова...
Зощенко прочел еще две картины.
- Жду ваших замечаний, Алексей Николаевич. Только, пожалуйста, будьте ко мне построже, не щадите меня.
- У меня пока нет ни единого замечания, Михаил Михайлович.
- Вы добрый человек и не хотите меня огорчить. Ведь я так мало знаком с жанром оперетты.
- А вам не надо его знать, вы его чувствуете, да еще как блестяще! В данном случае интуиция вас не подводит.
Из этого разговора я поняла, что мне непременно надо сейчас же приниматься за чтение рассказов Зощенко.
Премьера "Трех мушкетеров" состоялась через месяц, в театре на улице Рубинштейна, где временно работал Ленинградский театр музыкальной комедии. Брата и меня папа провел через служебный вход, так как дети на вечерние представления не допускались.
Остался в памяти радостный, забавный спектакль, часто во время действия прерывавшийся аплодисментами. Была невероятно смешная по тексту и виртуозно по-актерски выполненная сцена, когда Дашковский - д'Артаньян и Маршаль Портос, переодетые в поношенные, рваные одеяния пилигримов, дурачат мадам Паку - классную даму пансиона урсулинок.
Брат, сидевший в ложе рядом со мной, всякий раз дергал меня за косу, когда я слишком громко смеялась. Я покорно замолкала, а через минуту заливалась смехом пуще прежнего.
Конец спектакля. Публика не расходится. По традиции, после премьеры на сцене собираются все участники спектакля. На вызовы и аплодисменты публики выходят: постановщик, художник и дирижер спектакля. Слышатся возгласы: "Автора! Автора! Зощенко!" Но автор исчез. Отец оглядывается по сторонам: Михаила Михайловича нигде не видно. Сняв пенсне, папа выходит на авансцену, ищет Зощенко в зрительном зале. Может, он затесался где-то среди публики? Но и там автора нет. Пройдя за кулисы, через несколько минут отец вытаскивает всерьез, не показно сопротивляющегося Михаила Михайловича. Зощенко наконец на сцене. Но и там он старается укрыться за спиной не то художника, не то дирижера.
Уже дома, вернувшись после премьеры, мама не переставала удивляться необычайной скромности писателя.
- Он не только скромен, но и чрезвычайно раним, - вздохнул отец. Михаил Михайлович рассказал мне, что, сидя в зрительном зале, слышал, как какой-то мужчина громогласно заявил: "Зощенко-то хорош! Все стянул у Дюма, даже имена мушкетерам не мог придумать другие". Такое глупейшее и необоснованное высказывание могло только рассмешить, а его обидело. Эх, Михаил Михайлович, цены вы себе не знаете!
Михаила Михайловича мне довелось увидеть еще раз. Было это в Доме писателя, на улице Воинова, примерно через год после постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград". Шла я на какой-то литературный вечер. Подымаясь по лестнице, увидела Зощенко. Внешне трагические события его жизни на нем, казалось бы, не отразились. Он, как всегда, был подтянут, строен. Вот только глаза были какими-то отрешенными - словно смотрел он не на окружающий мир, а внутрь, в себя. Легкой походкой он спустился по лестнице. А я все стояла, не в силах сдвинуться с места, и смотрела ему вслед...
В. Тулякова-Хикмет
АПЛОДИСМЕНТЫ
(c) В. Тулякова-Хикмет, 1990.
С чего начать мне непростую эту историю, соединившую два литературных имени, две драматичные судьбы - турецкого поэта Назыма Хикмета и русского писателя Михаила Михайловича Зощенко? Несколько раз я принималась ее записывать, но безуспешно. Бросала после первых фраз. То ли не могла найти нужных слов, чтобы вместить в емкую форму рассказ со столь крутыми поворотами, то ли мешала говорить неописуемая жалость к героям моего повествования, то ли сама история представлялась мне запретной по нашим старым временам.
Сейчас все можно сказать про минувшее. Но прошло тридцать лет. Сумею ли?
Назым Хикмет, начиная с 1955 года, часто приходил к нам на киностудию "Союзмультфильм", где по его сценариям ставились два фильма и где я работала редактором. В то время (думаю, так происходит и сегодня) мультфильмы создавали веселые, до озорства насмешливые, чистые люди. Наш сценарный отдел - пристройка к бывшей церкви, узкий, длинный, как пенал, - был любимым перекрестком всех студийных дорог. Сюда забегали отвести душу, сообщить или узнать интересную новость, проверить на юмор трюк, реплику или послушать, о чем нынче говорят обожаемые наши авторы: Н. Р. Эрдман, М. Д. Вольпин, М. А. Светлов, Назым Хикмет, В. В. Сутеев, А. А. Галич и им подобные хорошие люди.
Назым Хикмет был превосходным рассказчиком и с восхищением отмечал талантливую шутку, меткое слово, хороший анекдот и вообще тяготел к людям, умеющим смеяться, и в самых горьких ситуациях тоже. Он любил приходить в наш сценарный пенал, частенько озадачивал нас своими непредсказуемыми вопросами, и увлеченно, охотно, с неповторимым юмором рассказывал множество своих историй. А мы любили его слушать, и нам всем казалось, что в этой атмосфере, исключающей всякую пошлость и хамство, он, человек так много переживший, отдыхает.
Скомпрометированное постановлением имя Михаила Михайловича Зощенко возникло в равноправном списке любимых классиков Назыма, произнесенное им вслед за Мольером и Гоголем, прямо скажу, для всех нас внезапно. Мы его читали, знали, но великим его даже в нашей творческой среде никто не считал. А произошло это так.
В тяжеловесные пятидесятые годы, когда ржавые замки с дверей нашей жизни сняли, а решетки на окнах еще продолжали висеть, общественное мнение людей выражалось в бесчисленных анекдотах. Процесс этот набирал темп пропорционально государственному истреблению сатирического жанра. Анекдотами люди отзывались на любые проявления лжи, глупости, демагогии, социальной несправедливости и административного головотяпства. Их рассказывали везде и всюду, и никто почему-то не задумывался, откуда они берутся.
Однажды к нам пришел Назым и с улыбкой сообщил, что на днях он встречался на Украине с товарищами колхозниками и от них услышал очень злой анекдот про коммунизм. "Смысл его заключается в том, - говорил он, - что коммунизм наступит при условии, если в каждом колхозе появится вертолет, чтобы крестьяне в любой момент могли слетать в Москву за пшеном. Я спросил их, - продолжал он,- а знают ли они, кто в Советском Союзе сочиняет анекдоты? Они очень серьезно отвечали: "Политические - Илья Эренбург, а про пшено - это все Зощенко!" Я их не стал разубеждать. Я очень за товарища Зощенко обрадовался. Какой замечательный у него народный авторитет, несмотря на весь позор, который здесь сделали! И я очень хочу, чтобы товарищ Зощенко знал об этой прекрасной любви советских людей".
В этот летний день, ставший впоследствии памятным днем 22 июля 1958 года, Назым приехал на студию усталый и застал у нас в отделе нетрадиционное сборище: один известный преуспевающий композитор - большой мастер жестоких розыгрышей - самозабвенно живописал изумленным слушателям о своих проделках над любимым публикой комическим артистом Хенкиным.
Назым попал на историю, когда удачливый композитор, посверкивая бриллиантовыми пуговками своей белоснежной рубашки, рассказывал очередной сюжет про то, как однажды изрядно выпивший Хенкин не без труда добрался поздним вечером к себе домой под невидимой охраной своих ресторанных собутыльников. Хорошо зная привычку актера мгновенно засыпать, приятели вскоре вошли в подъезд его дома, где, как они знали, шел капитальный ремонт. Они прихватили ведро с половой краской, цвета жидкого шоколада, стремянку и, отперев хенкинскую дверь имеющимся у одного из них ключом, тихонько вошли к безмятежно спящему артисту. Потом, как и было задумано, они макнули подошвы его башмаков в половую краску и, сообразно ритму хенкинского шага, пустили цепочку его следов от кровати по полу к светлой стене, затем, тем же манером, прошли масляными подошвами по стене наверх к потолку; обтоптав и его, спустили следы по противоположной стене, довели до кровати и, замкнув круг, поставили ботинки рядышком. А потом, забрав ведро со стремянкой, тихо скрылись.
Дальше шел замечательный хичкоковский финал - пробуждение артиста, "случайные" звонки приятелей - жадный контроль за нарастающим помешательством несчастной жертвы и наконец веселое признание шалунов с фужером коньяка за моральные издержки.
Вслед за этой новеллой, каскадом, в нескольких обкатанных репризах, композитор без передышки рассказал другую. Опять все про того же доверчивого и одинокого артиста Хенкина, которому все та же милая компания устроила заимствованный на Лубянке трюк.
И на этот раз любимец публики, артист Хенкин, только что с триумфом отыгравший спектакль, кажется в театре Сатиры, и, по обыкновению, пропустивший рюмочку-другую перед сном, с трудом взошел на свой этаж. А дело происходило в конце сороковых годов, когда вновь кругом шли аресты.
И тут бедняга с ужасом увидел, что дверь его квартиры опечатана сургучом с красовавшейся на нем гербовой печатью, а для ясности квартиросъемщика по белому, примазанному к двери листу бумаги крупно чиркнуто красным карандашом роковое слово "опечатано".
Ну где тут потрясенному человеку заметить, что сургуч бутылочный, а печать поставлена медной монетой. Он всему поверил. А спрятавшиеся под лестницей весельчаки за животы хватались, наблюдая за насмерть перепуганным Хенкиным. Им было очень смешно лицезреть, как бедняга умолял в подъезде по телефону всех своих друзей и подруг приютить его на ночь, а те, обманно предупрежденные честной компанией, что бывшего лицедея Владимира Хенкина пускать не надо - по его преступному следу Лубянка спешит, - естественно, отказывали человеку, поставленному приятелями на самый край жизни.
Композитор был очень доволен произведенным эффектом и даже не заметил, что никто не смеялся. И вдруг Назым с огорчением, брезгливо спросил его в упор: "Разве можно так с человеком обращаться? И с таким милым беззащитным человеком?! Вы же его медленно убивали. Жалко. Значит, даже великая литература не дает никаких уроков... Черт побери! Бедный Гоголь! Бедный Зощенко!"
И тут непрошибаемый композитор чисто механически реализовался еще раз не сдержавшись от каламбура, вскричал: "Зощенко уж действительно бедный. Он сегодня умер".
- Х-х-ха! - невольно выдохнул Назым.
А потом мы допоздна сидели с Назымом в каком-то старом московском дворе. Кучки детей играли в песке у наших ног. Под их милое чириканье и вопли слушала я, замерев и запоминая молодой головой каждое слово рассказа Назыма о его свидании с Зощенко.
Но прежде я узнала, что первую книжку рассказов сразу покорившего его писателя, молодой Назым получил, едва научившись читать по-русски, в начале двадцатых в Кунцеве от своего старшего друга и московского переводчика поэта Эдуарда Багрицкого, которому во многом обязан безупречным литературным вкусом. Эта книжка оставила след на всю жизнь, и когда в 1937 году Хикмета посадили в Турции на огромный срок в тюрьму, он вспомнил именно о рассказах Зощенко, вспомнил о писателе, который в этот момент поможет ему улыбнуться, а это значит - сохранить стойкость.
Друзья раздобыли ему русский сборник рассказов Зощенко, и Назым с усердием заключенного много лет вчитывался в его удивительные сюжеты. Вся тюрьма чуть не наизусть знала большинство этих русских историй и по-доброму смеялась над их не очень-то удачливыми героями. И вот тут Назым и понял, что через рассказы Зощенко даже самый темный турецкий крестьянин легко воспринимает то, чего ну никак не мог осознать раньше, что эти советские русские такие же, как и он, люди. Да, люди, а не красные монстры, запугавшие весь мир своим чудовищным коммунистическим бытом.