Адя, и — не мудрствуя: просто, как рассказ и как письмо. Напрягите внимание и память (внимание памяти!), о «стиле» не думайте, «faites de la prose sans le savoir». [59]Здесь в Праге Мякотин («На Чужой Стороне»), [60]если решите писать, прельщу его заранее. Возьмите со стороны: девочка 9-ти (?) лет в такой передряге и 15-ти (на год «омолодим») ее записывающая. Не только документ истории, еще и document humain. [61]В «Колонии» не забудьте историю с собакой, но пока о «Колонии» не думайте, сосредоточьтесь — вся — на Чека. Делайте так: заведите блокнот, чуть что — где бы то ни было (хоть в «Заход’е» [62]), вспомяните — заносите. Так несколько дней, пока не вспомните всего.
 
   Но ужас первого дня опишите. Потом будут вставки. И пишите каждый день, с утра, пока голова свежа. Вечернее писание — на нервах, т. е. не надежное, не привыкайте. Когда кончите (не позже, как через месяц, — я говорю о 1-ой части — за глаза хватит!), присылайте. Если хотите, где нужно будет — выправлю, чуть-чуть, какое-нибудь слово, знак, т. п. Иногда обидно: на букву меньше или больше — и вся фраза иная.
 
   Итак, я жду от Вас «Чека» (или иначе, не знаю, где центр тяжести: Чека? Кремль?) через месяц, к концу мая. Ручаюсь, что поместят. Не в «Чужой Стороне» — так в «Современных <3аписках>», только — умоляю — никому, кроме своих, ни слова (верю в сглаз). Глубоко верю, что каждое настоящее писание — из опыта, vie vйcue, [63]Gelegenheitsgedicht. [64]Поэтому никогда не приветствую, особенно в ранних писаниях, чистого вымысла, который отождествляю с Крачковским. Если бы Вы сейчас взялись писать роман — он вышел бы определенно плох. Рассказы же — полуправда, полувымысел — это Зайцев. Я за жизнь, за то, что было. Чту было — жизнь, кбк было — автор. Я за этот союз.
 
   ________
 
   Напрасно посрамляли С<ергея> Я<ковлевича>, он уже давно отправил Вам поздравление и, недавно, роясь в сорном ящике, я нашла длиннейшее, мельчайшим почерком его письмо к О<льге> Е<лисеевне>, «отправленное» им — свято был уверен! месяца два назад. Честное слово.
 
   ________
 
   Вчера доели остаток пасхи, кулич (вроде плюшкинского сухаря) еще жив. Гостей, кроме местных вшенорских, было мало. На следующей неделе будут Л<ебеде>вы, мать и дочь (он, кажется, уезжает в Париж), делящие «вылет» между Пешехоновыми [65](бе-зумная скука!) и нами. Ируся пишет Але раза два в неделю, Аля сообщит Вам ее сегодняшнее приветствие.
 
   ________
 
   Да! самое главное: 20-го, на 2-ой день Пасхи, было Сережино выступление в «Грозе». [66]Играл очень хорошо: благородно, мягко, — себя. Роль безнадежная (герой — слюня и макарона!), а он сделал ее обаятельной.
 
   За одно место я трепетала: «…загнан, забит, да еще сдуру влюбиться вздумал» [67]… и вот, каждый раз, без промаху: «загнан, забит, да еще в дуру влюбиться вздумал!» Это в Катерину-то!
 
   В Коваленскую-то! [68](prima Александрийского театра, очень даровитая.) И вот — подходит место. Трепещу. Наконец, роковое: «загнан, забит, да еще…» (пауза)… Пауза, ясно, для того, чтобы проглотить дуру. Зал не знал, знали Аля и я. И Коваленская (!)
 
   Был он в иждивенческом костюме, [69]в русской рубашке и сапогах, т. е. крагах поверх (иждивенческих же) башмаков. Фуражку все время держал в руке, — вроде как от почтительности, на самом деле — оттого, что не налезала. (Гардероб и декорации из чешского театра.) Да! Волга, над которой я так умилялась, оказалась — Нилом. (Пальмы — вербы и т. д.) Жаль, что не было пирамид, я бы приняла их за style russe [70]— xaты.
 
   Адя, непременно перечтите «Грозу».
 
   ________
 
   Георгию скоро три месяца. Востро- и сине-глазый, горбоносый, ресницы выросли, но белые, от бровей — одни дуги. Тих, мил и необыкновенно прожорлив. Пьет сразу по стакану черной смеси, спасшей в Германии во время войны десятки, а м. б. сотни тысяч детей: пережаренная мука на масле, разведенная водой и молоком. Я вся в бутылочках, пробках, спиртовках, воронках и пеленках. Гуляем, когда солнце, целый день. Почти не пишу. (Вечером себе не верю). Когда Вы его увидите, он будет уже «большим».
 
   Целую Вас и О<льгу> Е<лисеевну> — Куда Вы так таинственно ездили? Как в романах!
 
   МЦ.
 
   Башкирцева — прекрасная книга, одна из моих любимейших. [71]Я в 1912 г. долго переписывалась с ее матерью [72]и у меня в России несколько ее детских карточек, в Полтаве: с собакой, с братом. Теперь мать ее, наверное, умерла (в Ницце).
 
   Р. S. И — раздумье: а может быть, Вы и вовсе не были в Чека? Только сестры? Но в Кремле были — ясно помню. Как жена Ленина хотела Вас посмотреть, а ее не пустили
 
   II Р. S. Мне очень нравится — что Вы говели. Вам (дочери революционера) говеть то же самое, что мне (внучке священника) 16-ти л<ет> заставлять Николая Чудотворца на иконе — Бонапартом. Честное слово. Так было.
 
   <Конец мая — июнь 1925 г.>
 
   Дорогая Адя,
 
   Молодец — что пишете! Не смущайтесь длиной и не смешивайте ее с длиннотами. Их у Вас быть не должно и, думаю, не может. — Лишь бы было насыщенно. — Пусть не отрывок, а целая книга, — вещь сенсационная — издателя найдем. Могу написать предисловие, могу — отзыв, могу и то и другое — пишу редко, но печать и рекламу Вам создам, как никто.
 
   Пишите Чека. Пишите Колонию. Поставив последнюю точку — забудьте. Буду действовать я. Постучусь и в «Современные <3аписки>» (к зажиревшему Переслегину [73]) и к не менее, хотя по-другому, жирному — Мякотину («На чужой стороне») и к Liatzk’oмy. [74]
 
   Книга будет. И замечательно, что 16-ти лет! Я за ранние дарования, как за ранние любови (Лорда Байрона: 4 года)
 
   Один совет, если не обидитесь: давайте себя через других; не в упор о себе, не вообще о себе, а себя — в ответ на: события, разговоры, встречи. Так, а не иначе встает личность.
 
   Не отставайте от работы, пусть это — временно — будет Ваша жизнь, поселитесь в ней. Так, а не иначе пишутся книги.
 
   _______
 
   А знаете, Адя, что Вы на этом деле сможете крупно заработать. Хорошо бы: сначала через какой-то журнал (хотя бы отрывки), потом — отдельной книгой. Получите двойной гонорар. А еще переводы! И в Россию книга, бесспорно, попадет.
 
   Всю силу своего желания в данный час направляю на Вас. — Самый действенный гипноз: хочу, чтобы Вы захотели.
 
   МЦ.
 
   Р. S. Очень прошу, подержите корректуру моего стиха в «Огоньке». Опасные места упомянуты на отдельном листке.
 
   St. Gilles, 9-го июня 1926 г.
 
   Милая Адя!
 
   13-го (в воскресенье) в Подворье (93, rue de Crimйe) венчание M. С. Булгаковой. [75]Хорошо бы узнать накануне — когда, и пойти! Венчается целая поэма! (Пауза.) Целых две.
 
   Подговорите Володю [76]и Доду [77]и пойдите. И напишите.
 
   Хороший день выбрали — а? (13-е!)
 
   Целую.
 
   МЦ.
 
   St. Gilles, 1-го июля 1926 г.
 
   Дорогая Адя,
 
   Спасибо за письмо. Оно мне сегодня снилось, и проснулась в тоске, хотя в жизни уже ничем не отзывалось. Засесть гвоздем, это ведь лучше, чем висеть жерновом! Жалею М<арию> С<ергеевну>, [78]потому что знаю, как женился! Последующие карты можно скрыть, она слишком дорожит им, чтобы домогаться правды, но текущей скуки, явного ремиза не скроешь. Он ее не любит. — «Ну, хоть тянетесь к ней?» — «Нет, отталкиваюсь».
 
   Стереть платком причастие — жуткий жест.
 
   Она вышла за него почти против его воли («Так торопит! Так торопит!») — дай ей Бог ребенка, иначе крах.
 
   Спасибо, что пошли. Поблагодарите, когда приедут, ваших. Теперь Дода знает, как венчаются герои поэм и кончаются поэмы.
 
   Написала здесь две небольших вещи, пишу третью, очень трудную. [79]
 
   Писать приходится мало, полдня пожирает море.
 
   Мур ходит вот уже месяц, хорошо и твердо, первый свой шаг ступил по безукоризненной земле отлива. Пляж у нас изумительный, но это все. Пляж для Мура и сознание Вандеи для меня. Жизнь тише тихого, все располагает к лени, но это для меня самое трудное, — лень и неженство на берегу. Купаюсь, вернее, захожу по пояс (по пояс — условности: по живот! пляж у нас так мелок, что для по пояс нужно было бы пройти полверсты), захожу по живот и в судорожном страхе плыву обратно. А Аля — того хуже: зайдет по щиколотку и стоит как теленок, глядя себе под ноги. Может так простоять час.
 
   Вы, наверное, уже знаете, что меня скоропостижно сняли с иждивения. Полетели письма по всем пригородам Праги. Не будь этого, приехала бы к вам осенью, когда часть разъедется. Дода тоже с Вами?
 
   Мы все загорели. Рядом с нами фотография, сниму Мура и пришлю. О<льга> Е<лисеевна> спрашивает, что ему прислать. Из носильного ничего, спасибо, все есть. Может быть — у вас раньше будут — апельсины. Здесь все очень поздно, оказывается Вандея совсем не лес и совсем не юг.
 
   До свидания, целую Вас и О<льгу> Е<лисеевну>, ей напишу отдельно. Пишите. Аля ждет от Вас письма.
 
   МЦ.
 
   Да! Не знаете ли (Вы видели Невинного), где Дорогой? Он мог бы мне помочь с чехами.

КОЛБАСИНОЙ-ЧЕРНОВОЙ О. Е

   Вшеноры, 17-го Октября 1924 г.
 
   Дорогая Ольга Елисеевна,
 
   Когда отошел Ваш поезд, первое слово, прозвучавшее на перроне, было: «Как мне жаль — себя!» и принадлежало, естественно Невинному. (Придти на вокзал без подарка, — а? Это уже какая-то злостная невинность!)
 
   Потом мы с ним пошли пешком — по его желанию, но не пройдя и двадцати шагов оказались в кафе, тут же оказавшемся политическим и даже преступным местом сборища здешних чекистов. Невинный рассказывал о Жоресе [80]и чувствовал, что делает историю.
 
   Засим он — в В<олю> Р<оссии>, мы — почти, т. е. в тот магазин шерсти, покупать С<ереже> шершти [81]на кашне. Выбрали, в честь Вашего отъезда, траурную: черную с белым, явно — кукушечью. Да! Вдоль всего Вацлавского [82]глядели вязаные куртки и платья, причем Невинный на самое дорогое изрекал: «Вот это», так весело и деловито, точно я (или он) вправду собираемся купить.
 
   У остановки 5-го номера столкнулись с В<иктором> М<ихайловичем>, [83]и я, радостно: — «А мы только что проводили О<льгу> Е<лисеевну>. Сколько народу было!»
 
   И он, улыбаясь: «Значит, с вокзала?»
 
   Ничего не оставалось, как подтвердить: «Да».
 
   Невинный мялся, и мы его отпустили.
 
   ________
 
   У К<арба>сниковых нас ждало некое охлаждение, выразившееся в форме одной котлеты на брата, без повторения. Съели и котлету и охлаждение.
 
   — «Только ра-а-ади Бога, М<арина> И<вановна>, не беспокойтесь, не приезжайте ни прощаться, ни провожать», [84]— раза три сряду, на разные лады, с все возрастающей настойчивостью.
 
   И тетка, как в тромбон: «И мебель увезут».
 
   Перед уходом она кровно оскорбилась на меня за то, что я не смогла ей во всей точности указать, где и как в данный час переходят границу. — «Я же совершенно вне политики, да ведь это ежедневно меняется, откуда мне здесь, в Праге, знать?!»
 
   И она, оскорбленно и хитро подмигивая:
 
   — «Наоборот, как Вам здесь, в Праге, не знать, когда у Вас все друзья политические, — Вы просто не хотите мне сказать!»
 
   Простились холодно: А<нна> С<амойловна>, очевидно, почуяла, что я всем ее сущим и будущим отпрыскам (или это только у мужчин отпрыски? у женщин, кажется, птенцы) — или птенцам — предпочитаю хотя бы худшую строку худшего из поэтов — и это вселяло хлад.
 
   Ах, к черту! Надоели чужие гнезда.
 
   А ночью видела во сне Дорогого, — мы с ним переносили груды стекла — всё такие изящные «вещички» — он устраивал квартиру — я помогала, и у него, кроме стаканчиков и рюмочек, ничего не было. Но помню, что я плакала, хотя ничего не разбила, даже проснулась в слезах.
 
   ________
 
   Завтра, 18-го, на каком-то вечере чешско-русской «гудьбы» (музыки) встречусь с Завадским, [85]передам ему рукописи, в первую голову — Вашу. Сегодня все это приведу в порядок. У меня после двух дней в Праге, а особенно после Невинного, полное чувство высосанности, какие-то сплошные отзвуки Игоревой «ножки» (видите ли — стукнулся!), [86]теткиных политических границ, слонимовского стекла, — хлам! Буду убаюкиваться вязаньем.
 
   ________
 
   Рецензию в «Звене» прочла. [87]Писавшего — некоего Адамовича — знаю. Он был учеником Гумилева, писал стихотворные натюрморты, — петербуржанин — презирал Москву. Хочу послать эту рецензию Волконскому, а отзыв на нее Волконского — Адамовичу. Пусть потешится один и омрачится другой.
 
   Часть романа Волконского, [88]им присланную, почти кончаю: пока — не роман, но блестящая хроника дней и дел. — Царский бал — прием у Витте — убийство Гапона, [89]— книга, конечно, пойдет.
 
   ________
 
   Знаете чувство, охватившее всю группу провожающих, после последнего взмаха последнего платка? — «Как О<льга> Е<лисеевна> скоро уехала!» — В один голос, — «Не скоро уехала, а отъехала, — сказала я, — ибо для того, чтобы уехать, нужны люди, а для отъезда — паровоз». Не знаю, оценил ли Невинный укор моего разъяснения (— и упор!).
 
   Жду письма: дороги, вокзала, первого Парижа, первого вечера, первой ночевки. Поцелуйте Адю и расскажите ей, в какой сутолоке (не людей, а предметов!) я живу, чтобы не сердилась, что не написала.
 
   — Мне скверно, — м. б. отзвук К<арбасников>ского громкого благополучия, м. б. слонимовское стекло, — но: скверно. То, что я больше всего боюсь: глухой стены, — нет! — брандмауэра, воздвигаемого моей гордостью — случилось, а когда стена — чтт остается? — головой тб стену!
 
   И — главное — я ведь знаю, как меня будут любить (читать — чтт!) через сто лет! МЦ.
 
   Вшеноры, 2-го ноября 1924 г.
 
   Дорогая Ольга Елисеевна,
 
   Так и не дождалась Вашего письма, хоть и не сомневаюсь, что половина (из скромности!) Ваших помыслов принадлежит мне.
 
   Нынче унылый воскресный день, вчера был день всех святых (всех мертвых) кто-то рассказывал, что мой — Ваш — Uhelnэ trh [90]являл собой сплошной цветник, — могла бы и я принести несколько цветочков на свои недостоверные могилы. (Недалёко ходить!)
 
   Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом! — Уютно — Связала два шарфа: один седой, зимний, со снеговой каймой, другой зеленый — 30-х годов — только <недостает?> цилиндра и рукописи безнадежной драмы под развевающейся полой плаща — оба пошли Сереже, и он, в трагическом тупике выбора, не носит ни одного.
 
   Есть у меня новая дружба, если так можно назвать мое уединенное восхищенье человеком, которому больше 60-ти лет и у которого грудная жаба — и которого, вдобавок, видела три раза — и у которого крашеная жена и две крашеные падчерицы — но дружба, в моих устах, только моя добрая воля к человеку.
 
   И вот, не будучи в состоянии угодить ему стихами (пушкинианец), — вяжу ему шарф.
 
   Это — профессор права — Завадский — бывший петербургский прокурор, председатель нашего союза и мой соредактор по сборнику. [91]Я уверена, что он бы меня очень любил, если бы я жила в Праге.
 
   _______
 
   Большую вещь свою я окончила: Тезей (Ариадна) — I часть. Драматическая вещь, может быть и трагедия. (Никогда не решусь на такой подзаголовок, ибо я женщина, а женщина не может написать трагедии.) Куда отдам — не знаю. В «Совр<еменные> Записки» недавно отдала «Мои службы» — отрывки. Вы знаете, — для нашего же сборника вещь слишком велика. — Пускай отлежится. — Буду теперь писать II часть. Замысел — трилогия. Думаю, справлюсь.
 
   _______
 
   Уехала третьего дня Валентина Чирикова, с которой меня роднила «великая низость любви» (из одного моего стиха, там так):
 
   Знай, что еще одна… Что — сестры.
 
   В великой низости любви — у нее в настоящем, у меня в прошлом. Весной она выходит замуж за какого-то горного инженера (как жутко! точно все время взрывает мосты! — но всякая профессия жутка), — которого не любит, потому что любит другого, который ее не любит. А выходит — п. ч. 29 лет, и нужно же когда-нибудь начать.
 
   Если бы — миллиардер, я бы поняла, — тогда выходишь замуж за все пароходы! Но — инженер… Хуже этого только присяжный поверенный.
 
   ________
 
   Таскаемся с Алей к А<лександре> 3<ахаровне>, [92]выходим в сумерки, — у нее тепло, она — шарф, я — шарф, Аля на полу возится с Леликом — а за окном и в окно дождь, по которому сейчас придется идти домой. Возвращаемся в непроглядной тьме, по лужам, с тоскою выстораживая первый огонек Вшенор.
 
   Так проходят дни. С виду все еще незаметно. (Скоро 6 месяцев!) — На легком подозрении, развивающемся при первом моем вскоке на стул или на стол (достать стакан с полки, поправить штору) — а то и на скалу — достать небосвод! — Лазим с Алей — в ясные дни — исступленно: последнее небо! Впереди — сплошная муть. Здесь хорошие прогулки, но деревня — пытка: с тех пор, как я еще тогда, при Вас — вступилась за Лелика, мальчишки нас с Алей ежедневно встречают ругательствами, камнями и грязью. А сколько таких дней еще впереди!
 
   Стараюсь с помощью сравнительной лестницы (другим, мол, еще хуже!) представить себе — один день, что я счастлива, другой, что я этого заслуживаю, но… при первом комке грязи и при первом неуступчивом куске угля (топка — пытка!) — срывается: всем существом негодую на людей и на Бога и жалею свою голову, — именно ее, не себя!
 
   С<ережа> неровен, очень устает от Праги, когда умилителен — умиляюсь, когда взыскателен — гневаюсь. Бедная Аля вертится, как белка в колесе — между французским, метлой, собственным и чужим беспорядком. Твердо надеюсь, что она выйдет замуж «за богатого», после такого детства только это и остается.
 
   Мечтает, впрочем, о елке: уже считает дни!
 
   ________
 
   6-го ноября 1924 г.
 
   Дорогая Ольга Елисеевна, а сегодня — Ваше письмо. Радуюсь и печалюсь. Бедная Адя! Как жаль. Думая об Аде и об Але, я сразу восстанавливаю в памяти морды детей К<арбасни>ковых (и матери и тетки) — слышу их требовательные голоса: «ветчинки! печеньица!» и ответный противно-медовый — матери: «Они у меня, М<арина> И<вановна>, уди-ви-тель-но любят ветчину. А Аля?» — и готова мир взорвать.
 
   Да, есть дети еще несчастнее Ади и Али: те, что под заборами, или те — стадами — в Сов<етской> России, но РАЗВЕ ЭТО ОПРАВДАНИЕ?
 
   Аде, 15-ти лет, сидеть ночи подряд над чужими куклами, и Але, 11-ти, [93]весь день метаться от метлы к сорному ящику, когда сотни тысяч ничтожеств («Ид») того же возраста челюсти себе смещают, вызевывая золотой свободный бесконечный богатый день — дуб, кто этого не чувствует, и негодяй, кто не вступается!
 
   ________
 
   Как же Вы, после глаз Вашей Оли и синяков под глазами — Ади, не поверили еще, не заставили себя ещё поверить в ликующее, торжествующее, мстящее бессмертие души?! Бессмертие, в котором она открывается! Вроде большевицкого кухаркиного: «Теперь мы господа!» Ведь тех англичан с пароходами нет, как же без верховного англичанина?!
 
   _______
 
   А с «дорогим» я помирилась — третьего дня. Пришла, чтобы говорить о сборнике, т. е. просить денег, он заговорил о «Психее» Родэ, [94]к<отор>ую мне проиграл месяца четыре назад, причем «Психеи» этой нигде не мог найти, ибо запомнил и требовал «Элладу», [95]— я рассмеялась, — он рассказал мне китайскую сказку про девять небес — я задумалась — стало жаль, и ему и мне — года назад, набережных. Он был прост, правдив, нежен, человечен, я — проста, правдива, нежна, человечна. В кафе я уже рассказывала о «номере» с Р<одзевичем>, а в трамвае (он провожал меня на вокзал) уже слушала песенку: «Можно быть со всеми и любить одну», которую парировала настоящей на сей раз песенкой — очаровательной — XVIII века:
 
Bergиere lиegиere,
Je crains tes appas, —
Ton вame s’enflamme,
Mais tu n’aimes pas… [96]
 
   Расстались друзьями, — не без легкого скребения в сердце — Почему все всегда правы передо мной?? —
 
   <Приписка на полях:>
 
   Только что был у нас П<етр> А<дамович>, — завтра уезжает. Растопил мне на прощание печку. Было трогательно. Ехать ему смертно не хочется. [97]В тоске.
 
   Целую нежно Вас и Адю. Бедная семья Кесселей. [98]«Беда от нежного сердца», — как называли Алекс<андра> II, предпосылая беде — Августейшая. [99]
 
   МЦ.
 
   Непременно опишите мне встречу с Чабровым и, если доведется, покажите ему «Переулочки» в Ремесле. [100]Он наверное не видел посвящения.
 
   Вшеноры, 16-го ноября 1924 г.
 
   Дорогая Ольга Елисеевна,
 
   Деньги получены, — девятьсот <крон>. [101]Посылаю Вам сейчас восемьсот, к 1-му — еще сто. Получила я их подлогом, ибо доверенности на получение у меня не было, и я ее написала сама.
 
   Заблоцкий [102]спрашивал о Вашем местопребывании, я ограничилась туманностями. Попытайтесь (терять нечего!) еще раз подать прошение:
 
   В Комитет по улучшению быта русских ученых и журналистов
 
   — такой-то —
 
   Прошение
 
   Покорнейше прошу Комитет продлить выдаваемую мне ссуду и на этот месяц, по возможности в том же размере.
 
   Подпись
 
   Семейное положение:
 
   Заработок:
 
   Адрес: Дольние Мокропсы, и т. д.
 
   Число
 
   Сделайте это немедленно и пришлите мне, вместе с доверенностью: «Доверяю такой-то получить причитающуюся мне ссуду за декабрь месяц».
 
   Прошение я передам Ляцкому, доверенность предъявлю 15-го, вместе с уцелевшим бланком (Вы мне прислали два), в котором я ноябрь переправлю (не бойтесь!) на декабрь.
 
   Жаль, что раньше не пришло в голову, но м. б. еще не поздно.
 
   ________
 
   На Ваше первое (длинное) письмо я ответила. На второе, т. е. деловую часть его, скажу следующее: пока мне чехи будут давать, я отсюда не двинусь. Жить, как Р<еми>зовы, 3<айце>вы и др<угие> парижане, я не могу, ибо добывать не умею. Вы меня знаете.
 
   Если бы — чудом, в к<отор>ое я не верю, — таинственный ловец жемчужин и улыбнулся в мою сторону, я бы эту улыбку просила направить в Прагу, где мне уже улыбаются. Ему бы эта улыбка, во всяком случае, обошлась дешевле, мне же: 1+1=2. Словом, я вроде того гениально-гнусного ребенка из франц<узской> хрестоматии, к<отор>ый, потеряв одну монету и получив взамен вторую, ревя и топая ногами, неустанно повторял: «а prйsent j’en aurais eu deux!» [103]
 
   Милая Адя пишет о вечере. Милая Адя, когда Вы будете в «таком положении» — интересном единственно для того, кто от этого выиграет, а именно: для очевидного, но незримого — милая Адя, когда Вы именно этим образом будете интересовать — да еще на 7-ом, а то и на 8-ом месяце — Вы, головой клянусь, ни за что не захотите вечера в Париже, — особенно, имея прелестную привычку, как я, ощущать себя стройной — и интересовать — совсем другим!
 
   Вечер — в мою пользу, да! Но без моего присутствия. И я Вас серьезно буду просить об этом, дорогая Ольга Елисеевна, post factum, когда тайное станет явным. Убеждена, что не откажутся выступить ни Зайцев Борис (бррр!), ни еще какие-нибудь Борисы — можно даже будет внушить 3<айце>ву, что мой Борис [104](si Boris il у а?!) [105]в его честь. (NB! Вот удивится!)
 
   _______
 
   Вчера провела прелестный день в Праге. Ездила с Алей и с одним добрым студентом 46 лет — в Москве у него внук в Комсомоле — получали иждивение, сидели у Флэка (старинная пивная), а вечер закончили у моего Завадского, за ласковыми и дельными разговорами. Старик чудесный (53 года, но с виду старше), подарил мне свои воспоминания о временном правительстве (в «Русск<ом> Архиве»), [106]угощал нас чаем и ходит в моем шарфе. (Сама видала!) 21-го у нас писательское собрание, представила сборник, Ваша «Раковина», надеюсь, пройдет. [107]
 
   С Дорогим, как я Вам уже писала, помирилась, но с тех пор не виделась, вчера не зашла и, вообще, ни окликать, ни заходить не буду. Остаток горечи? Привычка к власти? Ах, кажется, нашла формулу: я не ревную, я брезгую. А брезгливость, прежде всего — руку назад.
 
   По тому, как мне хорошо, достойно, спокойно и полновластно со стариками, я убеждаюсь, что мне окончательно-восхитительно было бы с ангелами.
 
   _______
 
   Пишу стихи. — Кажется, хорошие. — За II часть Тезея еще не принималась, — печка мешает. Но топить я ее научилась безукоризненно: ни угля, ни рук не щажу. С<ергей> Яковлевич> (второй) наконец догадался — кто я:
 
   «Апачи [108]высказывают особенное отвращение ко всему, что походит на дом. Они только в исключительных случаях строят хижины из легких ветвей и кустарника; когда же становится слишком холодно, то отыскивают углубление в земле или же строят из земли, камней и листьев род котла в один метр в поперечнике и в 1/2 метра глубины, скорчившись садятся в него совсем голые, большей частью в одиночку, и встают только на другой день, когда солнце согреет их окоченевшие члены. От дождя прячутся под скалами и деревьями, а прочее время проводят в открытом поле». (Учебник археологии).