________
 
   Если дело только в трате — выход есть: не оплачивайте мне этих 8 стр<аниц>, пусть идут на оплату типогр<афских> расходов: денежному недохвату я всегда сочувствую: это для меня не урез, не это — урез.
 
   Если же Вы находите, что вещь внутренне-длинна, неоправдано-растянута и эти 8 стр<аниц> для читателя лишние — Старый Пимен остается при мне (я при нем), а Вам я пишу что-нибудь на те 300 фр. прошло-термового авансу, которым Вы меня когда-то выручили, за что сердечно-благодарна. Чему они в печатных знаках равняются?
 
   Сердечный привет
 
   Марина Цветаева
 
   #11_13
 
   <Апрель 1934 г.>
 
   Вторник.
 
   Милый Вадим Викторович,
 
   Вчера, уже на полдороге от Daviel'a, [1474]мне вдруг показалось (м. б. воздействие надвигающейся грозы!) что в наборе пропущено:
 
   (после последнего письма Белого, где он просит комнату и извещения в «Руле»: ОТБЫЛ В СОВ<ЕТСКУЮ> РОССИЮ ПИСАТЕЛЬ АНДРЕЙ БЕЛЫЙ).
 
   ТАКОЕ-ТО НОЯБРЯ БЫЛО ТАКИМ-ТО НОЯБРЯ ЕГО ВОПЛЯ КО МНЕ. ТО ЕСТЬ УЕХАЛ ОН ИМЕННО В ТОТ ДЕНЬ, КОГДА ПИСАЛ КО МНЕ ТО ПИСЬМО В ПРАГУ, МОЖЕТ БЫТЬ, В ВЕЧЕР ТОГО ЖЕ ДНЯ.
 
   Умоляю проверить, и, если не поздно, вписать. (А м. б. только жара и авторские стихи!)
 
   До свидания! Спасибо за перевязочный материал, — уже пошел в дело!
 
   МЦ.
 
   2-го мая 1934 г.
 
   Clamart (Seine) 10, Rue Lazare Carnot
 
   Милый Вадим Викторович,
 
   Большая просьба:
 
   так как, очевидно, мои стихи «Ода пешему ходу» в С<овременных> 3<аписках> не пойдут, верните мне их, пожалуйста, чтобы не пропала работа по переписке, — м. б. еще куда-нибудь пристрою, а нет — отправлю кому-нибудь из моих далеких корреспондентов (есть в Харбине, есть в Эстонии), которому это будет — радость. А у меня в П<оследних> Нов<остях> сидит враг, [1475]могущественный, к<отор>ый не пропускает моего отрывка из «Пленного Духа», горячо прошенного у меня рядом членов редакции, и этим лишает меня 300 фр<анков> — жизни.
 
   Я даже подозреваю — кт?: по личному своему к нему отвращению — вернее: от него (отвращаться от).
 
   Сердечный привет и очень жду «Оды», если еще не погибла в корзине.
 
   МЦ.
 
   9-го мая 1934 г., среда
 
   Clamart (Seine) 10, Rue Lazare Carnot
 
   Дорогой Вадим Викторович,
 
   Спасибо за заботу. Деньги очень нужны, хорошо бы — 300 фр. (режет Мурина школа!). До последней минуты я надеялась на Посл<едние> Нов<ости>, но они моего Белого явно похоронили, хотя сами же просили и даже торопили — (Сами — да не те!) Дело, думаю, в Милюкове, которому, как материалисту, все д?хи, а особенно «пленный». вроде Белого, ничего на земле не умеющие — должны претить, как мне — все обратное, т. е. вс?умение.
 
   Это гораздо глубже, чем вражда личная (да ее и нет!), это вражда — рас, двух особей, и моя, конечно, побита — везде, всегда.
 
   И это мне еще наказание за отвращение к газете — ко всякой, всем! Вид ненавижу, лист ненавижу. Брезгую.
 
   Такая роскошь — оплачивается.
 
   Если увидите Демидова, запросите — в чем дело? Хотя уверена, что — в том.
 
   Сердечный привет и еще раз спасибо.
 
   МЦ.
 
   <Приписка на полях:>
 
   Будут мне оттиски Белого? Впрочем, Вы всегда даете, а как это меня выручает! Идут по всему свету, даже завидно.
 
   5-го июля 1934 г.
 
   Милый В<адим> В<икторович>,
 
   Не диффамация Л<юбови> Д<митриевны>, [1476]а прославление Блока (оплакивать чужого, как своего) — на этом буду строить свою «защиту», если понадобится.
 
   Упомянула же — со слов Андрея Белого («от него я впервые узнала, что тот „Митька“, к<оторо>го оплакивал Блок, не блоковский и не беловский, а ее»…в этом роде, перечтите) — и с утверждения в Берлине 1922 г. издателя Альконоста, [1477]при Эренбурге и еще ком-то (не помню, ах, да — А. Г. Вишняк) что у Блока никогда не было детей. Я, в полной невинности, думала, что это давно известно. (Знали, конечно, все, но не знаю — писали ли.)
 
   Вам (С<овременным> 3<апискам>) мой Блок не подойдет, ибо там много о втором его мнимом сыне, в к<оторо>го я т?к поверила, что посвятила ему целый цикл стихов («Стихи к Блоку», Берлин, <19>22 г.) и рассорилась из-за него с «Альконостом» — тогда же.
 
   Безумно спешу, ибо последний срок сценарию. Посоветуюсь еще с Х<одасеви>чем, он знает всё вышедшее о Блоке и, м. б., выручит и документом.
 
   До свидания до 18-го, 20-го (письм?)
 
   МЦ.
 
   — Не бойтесь! «Защищаясь» — и Вас выручу, т. е. все свалю на себя, мне все равно, у меня совесть чиста.
 
   За гнев — МЕЛОК!
 
   24-го июля 1934 г.
 
   Vanves (Seine) 33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   Милый Вадим Викторович,
 
   Наконец, вновь обрела дар письменной речи, и перо, и чернила. Пишу после ужасающего переезда и в еще очень несовершенном устройстве: совершенном расстройстве. Газа нет, света нет и когда будут — неизвестно, ибо денег — нет.
 
   Но Бог с моими делами (Вы все равно помочь не можете!) и обратимся к нашему делу, а м. б. и делам.
 
   Итак:
 
   С Люб<овью> Дим<итриевной> история не страшна. В моем тексте, по словам знатоков: адвокатов — ничего порочащего — нет: всё во славу Блока, а не в посрамление ее. Во-вторых же — это пересказ, что уже сильно ослабляет всякую могшую бы быть виновность. Явный пересказ слов Белого. В-третьих: ведь это — СЛУХ. Кто-то сказал Алданову. А м. б. — не сказал, не то сказал, не тот сказал. Как же мне на этот анонимат — отзываться, да еще — публично? Да что, в конце концов, я могла бы сказать? Отказаться от факта, от к<оторо>го не может отказаться сама Любовь Дим<итриевна>, я не могу — смешно — да и низко. А от порочащего умысла, — да у меня же его и нет!
 
   И откуда бы она подала в суд?? Да если бы и подала, разбор дела был бы не раньше чем через два года. (Последнее мне говорило лицо сведущее, юрист.)
 
   Итак, давайте успокоимся. Впрочем, если лицо, передавшее якобы обиду Л<юбови> Д<митриевны>, назовется, охотно ему отвечу: когда услышу в точности — что я такого, якобы, сделала и что она, в точности, сказала.
 
   _______
 
   Второе дело. Нужна ли вещь для С<овременных> 3<аписок>, и когда, и максимальный размер. О Блоке писать не могу. Вся моя встреча с ним по поводу его другого сына и кажется такого же не-его, как «Митька». А мать — весьма жива и очень когтиста, кроме того ежелетно ездит за границу — и эта уж — непременно засудит!
 
   Предлагаю вещь из детства, то, о чем я Вам уже писала, [1478]она уже вчерне написана, но доканчивать я ее буду только, если будет надежда на помещение, иначе придется взяться за какой-нибудь солидный перевод — жить не на что.
 
   Очень прошу Вас, милый Вадим Викторович, поскорей ответьте: нужна ли, размер, и сообщите новые условия, которых я так и не знаю.
 
   Всего доброго, жду весточки
 
   МЦ.
 
   23-го сент<ября> 1934 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   Милый Вадим Викторович,
 
   Узнала — по слухам — будто Вы запрашивали обо мне Сосинского: где я и чт? я — и чт? с рукописью.
 
   Перед отъездом, т. е. в конце июля, я получила от Вас письмо, на которое ответила. Летом неопределенно ждала от Вас оклика, но так как Вы не окликали, я и не торопилась.
 
   Рукопись есть. — «Мать и музыка» — но, кажется, велика: по моему расчету 62220 знаков. Хотела ее для вечера, но если Вы возьмете, дам Вам. Другого у меня ничего нет.
 
   Когда нужно сдать? Она почти переписана.
 
   Жду ответа. Были с Муром на ферме возле Trappes [1479]и только что вернулись.
 
   МЦ.
 
   <Приписка на полях:>
 
   Когда выходит №? Мне важно — для вечера.
 
   26-го сент<ября> 1934 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   Милый Вадим Викторович,
 
   — Ничего. —
 
   Во-первых, я сама виновата, что еще раз Вас не окликнула — для верности.
 
   Во-вторых, пойди вещь сейчас, у меня бы ничего не было для вечера, который мне нужен до зарезу.
 
   Итак — до следующего номера!
 
   А в Посл<едние> Нов<ости> я и не собиралась давать отрывков, тогда дала только потому что они просили, а просили из-за Белого (имени). В данной же вещи ничего именного и злободневного нет, — мое младенчество и молодость моей матери.
 
   Сердечный привет
 
   МЦ.
 
   — А стихов Вам не н<ужн>о? Иль № уже отпечатан?
 
   7-го Октября 1934 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   Милый Вадим Викторович,
 
   Очень жаль, что не были — вечер прошел очень хорошо, и было даже уютно — от взаимной дружественности.
 
   А та вещь, которую Вы просите прислать на просмотр — пустячок, на 10 мин<ут> чтения вслух — и никакого отношения к «Мать и Музыка» не имеет: просто диалог, верней триалог, а успех имела потому что — веселая. [1480]
 
   Кроме того, она сразу была предназначена для Посл<едних> Новостей — на небольшой фельетон.
 
   «Мать и Музыка» вышлю на днях, кто-нибудь завезет на Rue Daviel. М. б. и стихи какие-нибудь присоединю, хотя мало верю, что вы (множеств<енное> числом — поместите: из-за ЛЕГЕНДЫ, что мои стихи — темны.
 
   Пока до свидания — в рукописи!
 
   — Неужели эмиграция даст погибнуть своему единственному журналу? Какой позор. На всё есть деньги (— у богатых, а они — есть!) — на картеж, на меха, на виллы, на рулетку, на издание идиотских романов — все это есть и будет — а журналу дают сдохнуть.
 
   Это — настоящий позор исторический.
 
   _______
 
   Во всяком случае, у Вас должно быть чувство полного удовлетворения: Вы, своими силами, делали все, что могли — до конца. Но что «силы» перед — КАРМАНАМИ: ПОРТФЕЛЯМИ.
 
   Какая все это — мерзость! И как хочется об этом сказать — открыто: в лица тем, у которых на лице вместо своей кожи — КОЖАНАЯ, (нет, лучше нашла!) — СВИНАЯ.
 
   Итак — до свидания: может быть — последнего.
 
   МЦ.
 
   27-го ноября 1934 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   Милый Вадим Викторович,
 
   А у меня случилось горе: гибель молодого Гронского, бывшего моим большим другом. Но вчера, схоронив, — в том самом медонском лесу (новое кладбище), где мы с ним так много ходили — п. ч. он был пешеход, как я — сразу села за рукопись, [1481]хотя так не хотелось, — ничего не хотелось!
 
   Она совсем готова, только местами сокращаю — для ее же цельности. Надеюсь доставить ее Вам в четверг: Мурин свободный день, а то не с кем оставить, меня никогда нет дома, а в доме вечный угар — и соседи жутковатые.
 
   Есть и стихи, м. б., подойдут. [1482]
 
   Длина рукописи — приблизительно 52.200 печатн<ых> знаков, но это уже в сокращенном виде.
 
   До скорого свидания!
 
   МЦ.
 
   Жаль твердого знака, не люблю нецельности, но это уже вопрос моего максимализма, а конечно, прочтут и без твердого.
 
   Вообще, жить — сдавать: одну за другой — все твердыни. (Я лично твердый знак люблю, как человека, действующее лицо своей жизни, так же, как Ъ.)
 
   13-го дек<абря>, четверг <1934 г.>
 
   Vanves (Seine)
 
   33, J. В. Potin
 
   Милый Вадим Викторович,
 
   Корректуру — самое позднее — получите завтра, в пятницу. Не сердитесь, но два подсомненных для Вас места (о нотах и, позже, о «правой» и «левой») я отстаиваю, ибо и так уж рукопись сокращена до предела. Кроме того, первого еще никто не отмечал, а второе — вообще показательно для ребенка (невозможность представить себе вещь с другой стороны) — и кроме всего — ведь это такое маленькое!
 
   (А какая грязная была рукопись! У — жас — ная! Отсылала ее с отвращением…)
 
   А почему Вы против «УМОЛКШЕЙ птице». Ведь две формы: умолкший в умолкнувший, я беру короткую. Я там, выскребая Вашу поправку, до дыры проскребла и теперь не знаю, что делать. (Мне УМОЛКШЕЙ — милее ритмически.) Да, в подтверждение мне: несмолчность — несмолкаемость, тоже две формы, — немолчность — неумолкаемость. Это уж — корень такой?
 
   Приложу отдельный листок особенно-опасных опечаток. А корректор Вы — чудный, после Вас почти ничего не остается делать.
 
   Всего доброго!
 
   МЦ.
 
   Читали в Посл<едних> Нов<остях> поэму Гронского? [1483]Погиб настоящий поэт.
 
   <14-го декабря 1934 г.>
 
   Пятница
 
   Милый В<адим> Викт<орович>
 
   (Страшно спешу.) Вчера не ответила на ряд вещей, п. ч. не знала, что в моем тексте — письмо.
 
   О кавычках и тире. Кавычки у меня только в таких случаях:
 
   «…это тебя не касается». Тогда я, обиженная…
 
   если же
 
   …это тебя не касается, сказала мать — то без кавычек. Кавычки только, чтобы не сливалось, а во втором случае слиться не может. Это у меня проведено строжайшим образом, проверьте в любом месте.
 
   Прилагаемые 2 листочка — наборщику, там все основное выписано, ему будет легче, а нам с Вами — спокойнее.
 
   Если Аля Вас застанет, передайте ей, пожалуйста, бунинские деньги, за к<отор>ые — спасибо.
 
   Да! А Муру книжку очень хотела бы какую-нибудь русскую — посерьезнее и потолще, не детскую, какого-нибудь классика. И был бы подарок на Рождество. Нет ли, случайно, Жуковского?
 
   Но — всякое даяние — благо, и вообще — спасибо.
 
   Желаю удачи с N. А что — если бы устроить вечер в пользу С<овременных> 3<аписок> и притянуть Бунина? Я бы охотно и бескорыстно выступила (но не одна). Подумайте!
 
   МЦ.
 
   31-го декабря 1934 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   С Новым Годом, дорогой Вадим Викторович!
 
   Дай Бог — Вам и журналу…
 
   А пока, как новогодний Вам подарок — 4 артистически-урезанные, в самом конце, строки — переверстывать придется самую малость.
 
   Новый Год встречаю одна, как большевики пишут: — «Цветаева все более и более дичает». [1484]
 
   Алю наверное увидите на вечере Красного креста. Большая просьба: я давным-давно должна А. И. Андреевой деньги, и все не могу вернуть из-за тянущейся канители с «Посл<едними> Новостями». Если можно, вышлите ей из моего гонорара 60 фр. по адр<есу>
 
   Mme Anna Andr?ieff
 
   24, Rue de la Tourelle
 
   Boulogne (Seine)
 
   — она в кровной нужде: стирает белье, и т. д., и я уже ей не могу на глаза показаться.
 
   Сердечный привет и лучшие пожелания.
 
   МЦ.
 
   Выпуск отчеркнут красным: ровно 4 строки в конце последней стр<аницы>.

АДАМОВИЧУ Г. В

   31-го марта 1933 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Милый Георгий Викторович,
 
   Большая просьба: 20-го у меня доклад — Эпос и лирика Сов<етской> России — т. е. то, что печаталось в Нов<ом> Граде + окончание, как видите — приманка сомнительная. Не можете ли Вы придти мне на выручку, т. е. сказать о сов<етской> поэзии, что угодно, но заранее дав мне название, — как бы ни было коротко то, что Вы собираетесь сказать, — чтобы мне можно было дать в газетах. На этот раз мне придется выезжать на содокладчиках, ибо вещь во-первых коротка, во-вторых частично уже напечатана, а другой у меня сейчас нету, п. ч. всю зиму писала по-французски. [1485]
 
   Но — главное — будете ли Вы в Париже 20-го апреля? — (Четверг пасхальной недели).
 
   Не пугайтесь содоклада, п. ч. прошу еще нескольких, — дело не в длительности, а в разнообразии, — если я устала от себя на эстраде, то каково же публике!
 
   Вечер, увы, термовый и даже с опозданием на 5 дней — но нельзя же читать о Маяковском как раз в первый день Пасхи!
 
   Вы чудесно выступили на <…> Жиде [1486](почему я чуть было не написала о Блоке? М. б. в связи с Пасхой, единственно о ком бы, и т. д.), т. е. сказали как раз то, что сказала бы я. Иного мерила, увы, у нас нету!
 
   Зачеркнуто.
 
   А каков Мережковский с chien и parfum??. [1487] [1488]Слава Богу, что Вайан, [1489]по глупости, не понял. КАКОЙ ПОШЛЯК! БЕДНЫЙ ЖИД!
 
   До свидания! Жду ответа. Если да — не забудьте сказать — о чем.
 
   МЦ.
 
   <Приписка на полях:>
 
   Будете отвечать — дайте мне пожалуйста свой адрес: противно писать в пустоту: на газету.

ХОДАСЕВИЧУ В. Ф

   12-го июля 1933 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Милый Владислав Фелицианович,
 
   — Не удивляйтесь —
 
   Только что получила от Руднева письмо с следующей опаской: — в моей вещи о Максе Волошине я даю его рассказ о поэтессе Марии Паппер и, между прочим, о ее Вас посещении. Всего несколько строк: как поэтесса всё читает, а Вы всё слушаете. Вы даны очень милым и живым, всё сочувствие на Вашей стороне (верьте моему такту и esprit de corps: [1490]я настоящих поэтов никогда не выдаю, и, если ругаю — бывает! — то знаю, кому: никогда не низшим). Словом, десятистрочная сценка, кончающаяся Вашим скачком: «простите, мне надо идти, ко мне сейчас придет приятель, и меня ждет издатель…» А через неделю — сидит поэт, пишет стихи — нечаянный взгляд в окно: а в окне — за окном — огромные мужские калоши, из калош шейка, на шейке головка… И тут обрывается.
 
   Вы — явно dans le beau role: [1491]серьезного и воспитанного человека, которому мешает монстр. Весь рассказ (как он и был) от имени Макса Волошина.
 
   И вот Руднев, которого научил Вишняк, убежденный, что все поэты «немножко не того», опасается, как бы Совр<еменным> Запискам от Вас — за МОЙ рассказ!!! — не нагорело. (NB! Авторской ответственности они (Записки) совершенно не признают.)
 
   — Как быть? — пишет Руднев. Заменить Ходасевича — вымышленным именем? Вовсе выбросить сценку? Спрашивать разрешения у Ходасевича — что-то глупо…
 
   А я нахожу — вовсе нет. И вот, спрашиваю. Если Вы меня знаете, Вы бояться не будете. Если забыли — напоминаю. Если же, и зная, несогласны — напишу вместо Вас просто: ПОЭТ, хотя, конечно, прелести и живости убудет.
 
   Пишу Вам для окончательной очистки совести. Вы, конечно, можете мне ответить, что никакой Марии Паппер не помните, но она наверное у Вас была, ибо она — собирательное.
 
   До свидания, ОЧЕНЬ прошу Вас отозваться сразу, ибо должна вернуть корректуру.
 
   Всего доброго
 
   М. Цветаева.
 
«Я великого, нежданного,
Невозможного прошу.
И одной струей желанного
Вечный мрамор орошу»
 
   (Мария Паппер. — Парус. — 1911 г.). [1492]— вот, чем она Вас зачитывала —
 
   19-го июля 1933 г.
 
   Clamart (Seme)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Милый Владислав Фелицианович,
 
   Помириться со мной еще легче, чем поссориться. Нашей ссоры совершенно не помню, да, по-моему, нашей и не было, ссорился кто-то — и даже что-то — возле нас, а оказались поссорившимися — и даже посс?ренными — мы.
 
   Вообще — вздор. Я за одного настоящего поэта, даже за половинку (или как <в> Чехии говорили: осьминку) его, если бы это целое делилось! — отдам сотню настоящих не-поэтов.
 
   Итак —
 
   ______
 
   Осенью будем соседями, потому что из-за гимназии сына переезжаем в Булонь.
 
   Как давно я не училась в гимназии! Прыжки с кровати, зевки, звонки — даже жуть берет! И главное — на сколько лет! (Он поступает в первый приготовительный.) У меня было два неотъемлемых счастья:
 
   что я больше не в гимназии и что я больше не у большевиков — и вот, одно отнимается…
 
   Итак — до октября! Тогда окликну.
 
   Паппер (Марию) перечла с величайшей, вернее — мельчайшей тщательностью и ничего не обнаружила, кроме изумительности Вашего терпения: невытравимости Вашей воспитанности.
 
   Спасибо!
 
   МЦ.
 
   15-го апреля 1934 г.
 
   Когда я, несколько лет тому назад, впервые подъезжала к Лондону, он был весь во мне — полный и цельный: сразу утренний, ночной, дождевой, с факелами, с Темзой, одновременно втекающей в море и вытекающей из него, весь Лондон с Темзой aller et retour, [1493]с лордом Байроном, Диккенсом и Оскар Уайльдом — сосуществующими, Лондон всех Карлов и Ричардов, от А до Z, весь Лондон, втиснутый в мое представление о нем, вневременное и всевременное.
 
   Когда же я приехала в Лондон, я его не узнала. Было ясное утро — но где Лондон туманов? Нужно ждать до вечера; но где Лондон факелов? В Вестминстерском аббатстве я вижу только один бок — но где оно — целиком, со всех сторон сразу?
 
   Мгновенности: места в автобусе, табачные лавки, монеты, опускаемые в отопление, случайности времяпрепровождения и собственного самочувствия, и — всюду лицо N., в моем Лондоне непредвиденного.
 
   Город на моих глазах рассыпался день за днем, час за часом рассылался на собственные камни, из которых был построен, я ничего не узнавала, всего было слишком много, и всё было четко и мелко — как близорукий, внезапно надевший очки и увидевший 3/4 лишнего.
 
   Лондон на моих глазах рассып?лся — в прах. И только когда его не стало видно, отъехав от него приблизительно на час, я вновь увидела его, он стал возникать с каждым отдаляющим от него оборотом колес — весь целиком, и полнее, и стройнее; а когда я догадалась закрыть глаза, я вновь увидела его — мой, целый, с Темзой aller et retour, с Гайд-Парком, соседствующим с Вестминстерским аббатством, с королевой Елизаветой [1494]об руку с лордом Байроном, Лондон единовременный, единоместный, Лондон вне- и всевременный.
 
   Конечно, это — налет. Останься я в нем, живи я в нем, без посещений Музеев и Аббатств, где-нибудь в норе, не глядя на него, но т?к, круг?м ощущая — он бы вошел сквозь мои поры, как я в него — сквозь его, каменные.
 
   Есть три возможности познания.
 
   Первое — под в?ками, не глядя, всё внутри, — единственное полное и верное.
 
   Второе — когда город рассыпается, не познание, а незнание, налет на чужую душу, туризм.
 
   Третье — сживанье с вещью, терпение от нее, претерпевание, незанимание ею, но проникновение ею.
 
   Так в?т — не удивляйтесь, милый В<ладислав> Ф<елицианович> — вот почему, когда Вы написали о встрече, беседе, я — задумалась.
 
   Вовсе не претендуя на «целого и полного» Вас, на это исчерпывающее и одновременно неисчерпаемое творческое знание, я все же, наедине хотя бы со звуком тех Ваших интонаций в ушах или букв Вашего письма — больше, лучше, цельнее, полнее, вернее Вас знаю, чем — сидя и говоря с Вами в кафе, в которое Вы придете из своей жизни, а я — из своей, и — того хуже: каждый из своего дня, никогда ничего общего с жизнью не имеющего.
 
   Если бы, как люди в старые времена, когда было еще время на дружбу, вернее — когда дружба считалась хлебом насущным, когда для нее должно было быть время, хотя бы четвертый час утра… итак, будем говорить просто <неразб> — если бы у этого кафе было будущее, завтрашний день, длительность, я бы сказала да (не Вам, это я не так скажу, а внутри себя!) — я бы просто перевела то общение на это, там — на здесь (хотя мне это всегда безумно трудно, я не привыкла к теснотам, а никогда в жизни такой не бывает свободы, полной и предельной, как внутри, — и не может быть)…
 
   О да, у жизни, как она ни тесна, есть своя прелесть и сила — хотя бы звук живого голоса, ряд неуловимостей, которых не вообразишь.
 
   Но т?к, туристически, налетом… Смотреть, который час (я же первая буду смотреть, только об этом и буду думать…).
 
   Для этого надо быть человеком городским, общительным, бронированным, дисциплинированным, отчасти даже коммерческим, неуязвимым всем своим равнодушием — к душам, безразличием — к лицам.
 
   Ничего этого во мне нет, а всё — обратное
 
   Этот (девятый уже!) мой Париж я вообще ни с кем не вижусь, все мои реальные отношения с людьми роковым образом (и рок этот — я, т. е. все мое — от меня) — разрушаются, вернее — рассеиваются, как дни, а последние годы — годы — я вообще ни с кем не общаюсь — само случилось, — и знаю, почему: связанность домом, отдаленность Кламара, мое отсутствие привычки к женской «теплоте» — это все ищут, а вовсе не:
 
легкий огнь, над кудрями пляшущий,
Дуновение — вдохновения… [1495]
 
   А все-таки очень хочу с Вами повидаться, хотя бы, чтобы сообщить последние сомнения редакции «Современных записок» относительно моей прозы [1496]— и вообще всякое другое… Не могли ли бы приехать ко мае — Вы, к 4-м часам. Ведь — просто! Есть № 89 трамвая, доходящий до Clamart-Fourche, а от Fourche — первая улица налево (1 минута).
 
   И есть вокзал Монпарнас с самыми обыкновенными поездами. Вот — поезда, выписаны в точности, безошибочно. Ответьте, когда и какой поезд. Встретим Вас с сыном, посидим у меня и побеседуем спокойно. Иного способа свидеться — нет.
 
   МЦ.
 
   <Май 1934 г.>
 
   Нет, надо писать стихи. Нельзя дать ни жизни, ни эмиграции, ни Вишнякам, ни «бриджам», [1497]ни всем и так далеям — этого торжества: заставить поэта обойтись без стихов, сделать из поэта — прозаика, а из прозаика — покойника.
 
   Вам (нам!) дано в руки что-то, чего мы не вправе ни выронить, ни переложить в другие руки (которых — нет).
 
   Ведь: чем меньше пишешь, тем меньше хочется, между тобой и столом встает уже вся невозможность (как между тобой и любовью, из которой ты вышел).