[2193]), а такой сказкой, чтобы дух захватывало, когда ее станешь читать или, вернее, когда «наши внуки» станут ее слушать.
 
   Я люблю граненые стекла и в детстве была способна по целым часам их рассматривать, не скучая. Пусть наша жизнь будет как граненые стекла, — на меньшем мириться нельзя. Моему понятию о жизни всецело соответствует следующее стихотворение Максима Горького, писанное им, когда он еще не был правоверным марксистом.
 
   Песня о Марко
 
В лесу над рекой жила фея,
И день ходит Марко, и ночи
В реке она часто купалась,
В лесу над рекой, над Дунаем,
Но раз, позабыв осторожность,
Всё ищет, всё стонет — «Где фея?» —
В рыбацкие сети попалась.
А волны смеются: «Не знаем!» —
Ее рыбаки испугались,
Но он закричал им — «Вы лжете,
Но был с ними юноша Марко.
Вы сами играете с нею!»…
Схватил он красавицу-фею
И кинулся юноша глупый —
И стал целовать ее жарко.
В Дунай, чтоб найти свою фею… —
А фея, как гибкая ветка,
Купается фея в Дунае,
В могучих руках извивалась
Как прежде до Марко купалась,
И в Марковы очи глядела
А Марко уж нету, но все же
И тихо чему-то смеялась.
О Марко хоть песня осталась!
Весь день она Марко ласкала,
А вы на земле проживете,
А как только ночь наступила,
Как черви слепые живут, —
Пропала веселая фея…
Ни сказок про вас не расскажут,
У Марко душа загрустила.
Ни песен про вас не споют.
 
   ________
 
   Конечно, если смотреть на всю эту историю с точки зрения «пользы» и «результатов» — получится бессмыслица. К чему Марко бросился в реку? Наконец, не лучше ли ему было остаться на берегу за чисткой рыбы и бросить мысли о промелькнувшей в его жизни сказке — фее.
 
   Такая идиллия: чистил бы Марко свою рыбу или возил ее в соседний город, откуда возвращался бы навеселе, а на следующий день снова закидывал свои сети, и так всю жизнь.
 
   Но случилось нечто странное: увидев фею, Марко вдруг понял, что Дунай лучше жизни с продажей рыбы.
 
   Он сгорел за свою мечту, за свой порыв. Именно так я понимаю революцию — не как средство наполнения голодных желудков, а как горение за мечту, м. б., такую же призрачную и обманчивую, как дунайская фея.
 
   В этом мы наверное с Вами разойдемся. Вы говорите: отдать жизнь за счастье других. Я скажу: отдать жизнь за мечту (к<отор>ая, может быть, причинит людям вред, впрочем в моем случае и в Вашем это не так).
 
   Сейчас душно, — собирается гроза, и поэтому как-то не пишется. Вернулась сейчас с купанья, во время к<оторо>го произошла следующая сценка. Когда мы пришли на берег — там сидел один маленький мальчишка с коровой и теленком. Мы пообещали ему стеречь корову, если он уйдет. В самый разгар купанья корова и теленок, накупавшись вдоволь, ушли на луг. Вскоре послышался рев пастушонка, к<отор>ый околачивался где-то поблизости.
 
   — «Как, ты здесь, Лялька, ты не ушел? — крикнула Ася, обрадовавшись предлогу избавиться от коровы и теленка, — ты обещал уйти, а сам не уходишь, вот теперь загоняй их сам!» —
 
   Рев еще более усилился.
 
   — «Да, Лялька! — поддержала я, — и не воображай, что мы будем их загонять!» —
 
   Рев перешел в нечто еще более сильное, чему названия я не знаю.
 
   — «Загоняй сам!» — радостно вопили мы из воды. Вдруг среди рева послышалось нечто похожее на слова.
 
   — «Что?» — переспросили мы.
 
   — «ё-ё-ёнка!» — донеслось с горки.
 
   — «Что?» —
 
   — «Тейё-ё-ёнка-а-а!» —
 
   — «Да что?» —
 
   — «Я койову, а вы тейё-ёнка!» —
 
   На том и порешили. Лялька с ревом загнал корову, а теленка, к<отор>ый был рядом с ней, оставил для нас. Простите за такую ерунду, просто очень уж смешно было, а Вам, наверное, со стороны просто странно. Вчера вечером я вышла побродить в поле. У нас полей мало, всё больше лес. Ну вот бродила я меж желтой рожью, садилось солнце — в край неба был огненно-красный, переходящий в золотой. Приближающаяся темнота, бледный месяц, голубоватая даль — всё это настраивало к грусти. Я думала над тем, почему люди так одиноки. Ведь это ужас, подумайте, это проклятие. И ведь никогда люди, даже самые, самые близкие, не могут знать, что происходит в душе друг у друга. Счастлив тот, кто не гонится за тем, чтобы понять. Вот я говорю с Вами (это я так для примера беру) и никогда не знаю, серьезно ли Вы говорите или шутя, не могу поручиться за то, что Вы понимаете мое настроение…
 
   Ну вот, я думала так и медленно шла, глядя на тоскливую даль. <Зачеркнуто две строки> И как-то сразу сделалось холодно и захотелось домой.
 
   Небо совсем померкло, а при свете луны поля сделались какие-то странные, грезящие, холодные.
 
   Вся оторванность человека от природы вдруг ярко стала мне понятна. И вышло так: люди — чужие, природа — чужая, далекая.
 
   И грустно-грустно было возвращаться по лесу домой, где кроме химии и алгебры никто не ждет.
 
   Вы будете виноваты, если я провалюсь по обоим предметам, так и скажу.
 
   — «Это Петя виноват, я хотела учиться!» —
 
   — «Какой Петя?» — удивленно спросит педагог.
 
   — «А такой, Понтик! — сквозь слезы отвечу я и для пояснения прибавлю — черный!» —
 
   На педагогическом совете будет разбираться вопрос о причине неуспешности экзамена г<оспо>жи Ц<ветаевой>.
 
   — «Мое мнение, — проворчит нечто вроде Степаненки [2194]— что она во сне увидела какого-нибудь арапа, Петю…»
 
   — «Почему же Петю, а не Колю?» — тоненьким голоском спросит учитель алгебры. —
 
   — «Это всегда так во сне! — скажет начальница, — думаешь про Колю, а увидишь Петю».
 
   — «И так испугалась, что ничего не сумела сказать», — докончит «нечто». —
 
   — «Черный… Гм… Это не антихрист ли? — глубокомысленно изречет батюшка, — оно иногда того…»
 
   — «Именно, именно, анархист! — тоненьким голосом поддержит „алгебра“, — а за знакомство с анархистом…»
 
   — «Антихристом!» — поправит батюшка.
 
   — «Да, да, я так и сказал. Итак, за знакомство с недозволенными лицами мы г<оспо>же Ц<ветаевой> поставим 0». —
 
   — «Для искоренения злонравия», — буркнет «нечто». —
 
   — «Для возвращения заблудшей овцы на путь истинный!» — пробасит молчавшая «химия».
 
   Итак, Вы и анархист и антихрист, а по-настоящему милый черный пойнтер. Как у нас красиво! Я часто ужасно жалею, что Вас здесь нет. Такая широкая спокойная река, отражающая все настроения неба, заглохшие дороги, заливные луга, горы. Вам бы, верно, здесь очень понравилось. Почему я не могу Вас пригласить вместо Сони? Сижу на своей вышке, [2195]где провожу почти весь день. Видна голубая вдумчивая река, нежно-зеленые, трепетные березы, в к<отор>ых я в детстве по близорукости и сильно развитой фантазии видала рыцарей и волшебников с длинными бородами. Вы когда-нибудь обращали внимание на красоту дыма. Он так хорошо умирает наверху, в голубом небе!
 
   Недавно я написала стихи, конч<ающиеся> так
 
   <…>
 
Не смущайтеся, люди, исканьями правды напрасными,
Будьте дети, идите к тому, что вас манит и радует,
Только в смерти должны мы печальными быть и прекрасными,
Как те грустные листья, что падают, падают, падают…
 
   Когда я получила Вашу закрытку, я ужасно удивилась и весь день ходила в очень странном настроении.
 
   Мне даже одну минуту показалось, что Вы — нечто мной вымышленное, а не действительность.
 
   Бывают дни, когда ходишь как во сне, мало замечая то, что происходит. Мой учитель по алгебре был страшно удивлен, вернее, недоволен тем, что я никак не могла понять, что такое разложение на множители и алгебр<аическое> деление. (Последнее, кстати, так и осталось непонятым мною, и опять Вы виноваты.)
 
   Больше всего меня удивило в Вашей закрытке то выражение, что «и у меня» бывает хандра. Повторяю Вам, что тоска — мое обычное состояние, из к<оторо>го я на время вышла, благодаря Вам. Унизительно жить, не зная зачем. А вот что Вы, избалованный, хорошенький дамский кавалер, очаровательный «jeune homme» [2196]— и вдруг отрицаете саниновщину — это меня ужасно удивило и обрадовало.
 
   Я Вас раньше ведь терпеть не могла (м. б. это так будет, не ручаюсь за себя дольше сегодняшнего дня, и то много!), всё говорила Соне — «Ну, милая, и противный же твой Петя, вот антипатичный!» —
 
   Я никого больше на свете не ненавижу, чем хорошеньких студентов, для к<отор>ых цель жизни «побеждать» всех, начиная с высокопоставленных дам и кончая горничными и др<угими> еще получше, а Вы мне казались именно таким типиком. И вот, когда я узнала от Сони, что Вы должны скоро приехать, м. б. уже приехали, мне сделалось очень неприятно, так как я не желала нарушать тишины Вашего дома и вместе с тем быть приветливой к «победителю» не могла. Я даже колебалась, ехать ли.
 
   А что я немножко «щетинилась» вначале — естественно.
 
   Во всяком случае, в настоящую минуту я к Вам отношусь очень хорошо, а что будет — не знаю, тогда увидим. Это и не так важно.
 
   Потом когда-нибудь, в Москве, если будем друзьями, я Вас спрошу одну вещь, к<отор>ую мне бы хотелось знать. Только не в комнате. Где-нибудь на улице, вечером, а то я совсем не могу разговаривать, когда на меня смотрят.
 
   Теперь лунные ночи. Гуляете ли Вы? Давайте поедем на шарабане сегодня вечером. Никогда не забуду того тоскливого чувства одиночества, к<отор>ое охватило меня, когда поезд двинулся. [2197]
 
   Слушайте, пожалуйста, назовите Вашу первую дочь Мариной, ладно?
 
   Часто ли Вам пишет Е<…>?
 
   Глажу Вас против шерстки и буду рада, когда она отрастет. Писал ли Сережа? Насчет него я нахожусь в одном сомнении. Я на Вас загадывала по одной книге, и вот что вышло:
 
«…И думы шептали: „Не ждите чудес,
Жрецы Вам солгали, и Он не воскрес!“
И долго с тревогой глядели в окно.
Там не было Бога, там было темно». [2198]
 
   ________
 
   Вы, наверное, очень мучились над религиозными вопросами? Наверное, Соня очень рада, что я уехала. Устроила ли она Вам то, о чем я ее просила, или нет? <…>
 
   Пока всего Вам хорошего. Спасибо за хорошее письмо. Написала много ерунды — не взыщите. Исполнится ли Асино предсказание, — мне интересно. Пишите.
 
   МЦ
 
   Вечером 28-го июля 1908
 
   Милый щененок Вы мой (не обижайтесь, что я Вас так зову, я очень люблю собак), как бы Вам объяснить получше, почему мне так трудно жить.
 
   Видите ли, я сознаю свою полную непригодность для жизни. Революция, как и всякий подъем, — только миг, а жизнь так длинна. Представьте себе, ведь не сразу же Вы из маленького мальчика с оскаленными постоянно для смеха зубами сделались большим и серьезным.
 
   Это ведь всё сделалось день за днем, никаких скачков в Вашей жизни не было. Ведь вся жизнь — бесконечный ряд «сегодня», «вчера» и «завтра».
 
   Чем заполнить жизнь? Ну, укажите мне что-нибудь такое, чем можно было жить всю жизнь.
 
   Мне страшно хочется умереть рано, пока еще нет стремления вниз, на покой, на отдых.
 
   Ну представьте себе такую встречу. Вы — почтенный учитель гимназии, отец семейства и пр. Я — сорокалетняя дама с солидным супругом. Очаровательно, не правда ли?
 
   А самое худшее — это если мы оба не окончательно заснем и при встрече вспомним прошлое.
 
   Подумайте, до чего легко свернуться с пути. Момент слабости, отчаяния, минутное увлечение — и расплата на всю жизнь.
 
   Нужно быть вечно на страже, как бы не свихнуться.
 
   Петя, Вы вот умный, смелый, чистый, скажите — чем нужно жить? Если жить чувством, порывом — какое право мы имеем тогда обвинять Санина? Делить порывы на добрые и злые слишком рассудочно и скучно. Выходит какая-то добродетель на постном масле. Выходит так: или постоянно следить за собой, держать себя в своих руках, или жить по голосу сердца, называя добрым то, что искренно, будь это хоть та же ненавистная саниновщина.
 
   Я понимаю — быть одиноким ради чего-нибудь, ради какой-нибудь идеи. Но не имея ничего определенного, что бы заполняло всё существо, и быть одиноким — трудно.
 
   На пути столько заманчивых станций, кажется, что только на минутку зайдешь отдохнуть, а там не хватит силы выбраться на настоящую дорогу, махнешь рукой и останешься.
 
   Вот странно, я Вас так мало знаю и говорю с Вами так откровенно, как с немногими. М. б. это потому что я пишу вечером? Но начало письма писалось утром, при солнце.
 
   Если Вы думаете, что я ломаюсь, — пожалуйста, напишите.
 
   М. б. Вы и сам ломаетесь, а совсем не я. Меня злость разбирает.
 
   Мы едем с Вами в шарабане. Уже стемнело. Звезды. Налево небольшой лесок, кругом всё поле, ровное-ровное, как будущий строй.
 
   Мне жаль, что я не знала Вас маленьким. Какой Вы были? Самолюбивый, с выдержкой, мне кажется. Отчего-то с Сережей нам никогда не удавалось поговорить как следует. Пробовали переписываться прошлым летом и рассорились. Сережа больно взъелся на меня за то, что я была причиной падения (на очень короткий срок) его авторитета в глазах Сони. Кстати, Соня прислала Асе «серьезное» письмо, полное «изречений».
 
   Будем ли мы видеться в Москве?
 
   Ну, пора кончать, да и Вам пора спать. По-прежнему ли Вы спите целыми днями? Весело ли было в Соковнине? Как сошел концерт?
 
   Написала я Вам, кажется, много лишнего, но горе мое в том, что я всегда пересолю, — не умею остановиться вовремя.
 
   Никогда бы не сказала, что буду писать такие длинные письма «избалованному мальчику».
 
   Как хорошо, что мы не «благородно ретировались» друг перед другом, правда?
 
   Напишите мне хорошенько обо всем.
 
   Всего, всего лучшего.
 
   МЦ.
 
   <31-го июля 1908 г., Таруса>
 
   Никакой милости от Вас в виде «протянутой руки» и Ваших посещений я не желаю, и не думала даже рассчитывать на Вас, так что Ваши опасения оказались напрасными.
 
   Помилуйте, рассчитывать на такого интересного молодого человека — да еще в Москве, к<отор>ая переполнена такими хорошенькими барышнями (даже в декадентском вкусе есть), — это мне даже в голову не приходило, а если и приходило — то на очень короткое время и теперь уже не придет, смею Вас в этом уверить.
 
   Извиняюсь за те длинные сердечные излияния, к<оторы>ми утруждала Вас, жалею, что Вы с самого начала нашего знакомства не «указали мне мое место».
 
   Впрочем, винить здесь некого, так как я сама должна была бы его знать.
 
   Очень благодарна Вам за перечисления знаменитостей, населяющих Тульскую губ<ернию>.
 
   Забудьте эпизод нашего знакомства и не берите на себя труд мне отвечать.
 
   М. Цветаева.
 
   <Между 18-м и 24-м августа 1908 г., Москва>
 
   Ну вот я и в Москве. Что-то странно после Тарусы: шум экипажей, фонари, толпа на улицах. Учу свою химию (25-го и 26-го экз<амены> по ней и по алгебре). В общем рада, что в городе, хотя тех немногочисленных знакомых, с к<отор>ыми еще не рассорилась, еще не видала.
 
   Спасибо Вам за письмо, Петя. Я хорошо понимаю Ваше тогда настроение. Такой фразы я бы пожалуй никогда не простила. [2199]Вот и Вы простить-то простили, а уж верно забыть ее никогда не сможете.
 
   Насчет моих стихов, о к<отор>ых писала <…> присылаю Вам их…
 
   Мне очень трудно теперь стало Вам писать, какое-то неуверенное чувство.
 
   Рада буду повидать Вас в Москве. Здесь всё еще по-летнему: стук эпипажей, зеленые деревья, пыль на улицах. Очень тянет в синематограф, такая подзадоривающая музыка. Помните, как мы все ходили тогда весной. Я еще сказала Вам: «Если буду объясняться в любви — Вы не верьте. Весной я всякому готова!» —
 
   Да, Понтик, Вам Соня давала читать мое последнее письмо? В нем нет ни слова правды, это мы с Асей Соню мистифицируем. Только не выдавайте нас, прошу. А Вы поверили?
 
   Соне я пишу, верней писала в многочисленных письмах, что я влюблена в одного там типа. Сонечка аккуратно в каждом письме объясняла мне, что такое любовь, как надо любить и пр. Между прочим от нее узнала Ваше мнение, что исход любви — брак. Это как-то с Вами не вяжется.
 
   Сегодня папа разрыл мой дневник и прочел в нем наши проделки в Тарусе. Приходит весь взволнованный к моей старшей сестре Валерии и объявляет ей — «Представь себе, Марина влюблена в Мишу [2200]» (это сын нашего сторожа, симпатичный мальчик). Валерия так и не могла разуверить его в этом. Ну, пускай думает.
 
   Скучно дома. Всё какие-то толки, предостережения, намеки. (Папа начитался Санина и выражал Валерии опасение, как бы я не «вступила в гражд<анский> брак» с каким-нибудь гимназистом, каково?)
 
   Кстати, что это Соня все только и говорит, что о браке, любви и пр. Которое письмо уж.
 
   Ну, Петя, Вы не сердитесь, что пишу так неинтересно и мало. Я как останусь одна — так сейчас грусть.
 
   Внешние неудачи, домашние скандалы, разные сплетни — ерунда, вот уж что меня не огорчает, а «вопросы» разные — мое горе. Хочется понять жизнь.
 
   Какой Вы, Понтик, хороший, а еще ругались на меня за то, что я слишком много о Вас думаю.
 
   Отчего люди так скрывают хорошие стороны?
 
   До свидания, спасибо за славное, искреннее письмо. Не думайте, что я не оценила Вашего доверия.
 
   Крепко жму Вам руку.
 
   МЦ
 
   Когда будете в Москве? —
 
   <Между 18-м и 27-м августа 1908 г., Москва>
 
   Написано после письма насчет «рассчитывания» и пр., 31-го VII <19>08.
 
Стало холодно вдруг и горели виски
И казалась вся жизнь мне — тюрьма.
Но скажите: прорвалась хоть нотка тоски
В ироническом тоне письма?
Был ли грустной мольбы в нем малейший намек,
Боль о том, что навек отнято,
И читался ли там, меж презрительных строк
Горький отклик: «За что? О, за что?» —
Кто-то тихо сказал: «Ты не можешь простить,
Плачь в душе, но упреков не шли.
Это гордость в себе свое горе носить!» —
И сожгла я свои корабли…
Кто-то дальше шептал — «В сердце был огонек,
Огонькам ты красивым не верь!» —
И за этот за горький, тяжелый урок
Я скажу Вам — спасибо теперь.
Только грустно порою брести сквозь туман,
От людей свое горе тая, —
Может быть, это был лишь красивый обман,
И не знаю, любила ли я…
 
   _______
 
   И Вы в свою очередь, Петя, не смейтесь. Ведь очень легко можно сказать Вам: «Вот сентиментальная девица. Почти что признание в любви!» — На что отвечу: это дело прошлое. Стихи эти написаны под впечатлением обиды и живым воспоминанием о Вас, каким я знала Вас в Орловке. Теперь все изменилось. Не то чтобы ссора наша отдалила нас друг от друга, а всё-таки есть что-то. Вы и сам верно это чувствуете. Согласны ли Вы? —
 
   Ну так вот. Вы не смейтесь. А всё-таки мы пожалуй еще будем друзьями, и близкими. Мне отчего-то так кажется. О многом поговорим, когда увидимся и если увидимся.
 
   Какое впечатление осталось у Вас от моих этих стихов? Пишите.
 
   Соне передайте от меня, что «Лева [2201]в Москве». —
 
   Ну, до свидания.
 
   Хорошо бы, если зимой началось что-нибудь! Так жить нельзя, копаться в своей душе вечно — значит лишить себя всякой радости. Поменьше комнатной жизни! —
 
   27-го VIII <19>08
 
   Какая у меня сейчас отчаянная тоска, Понтик! Осень, колокольный звон, сознание, что лучшее время уходит без радости. Вы вот говорите о том, что я слишком много занимаюсь своим «я». А откуда взять внешние события, когда их нет? Ходить в гости? Но это мне доставляет гораздо больше мучения, чем радости. Кто-нибудь пошутит, так себе, без всякого умысла, а я потом думаю, думаю об этой фразе, выворачиваю ее во все стороны, пока не додумаюсь до того, что всем на меня наплевать и пр.
 
   Бывают у меня минуты, когда мне хочется, чтобы меня пожалели. Под таким настроением (опять-таки только настроением) вылилось У меня след<ующее> стихотворение, к<отор>ое Вы найдете на 2-ой стр<анице>.
 
   Я сама знаю, что не надо так возиться с собой. Да если бы теперь началось «что-нибудь», разве я бы стала хандрить? При одной мысли о возможности революции у меня крылья вырастают. Только не верится что-то.
 
   Гляжу сейчас на поблекший хмель на стенах сарая, на безучастные крыши домов, на небо без просвета, без голубого клочка… А где-то солнце, цветы, где-то люди смеются.
 
   Ну, слушайте стихи.
 
   В ожидании ответа на мое «покаянное» письмо.
 
Вы простите, я знаю, мы встретимся дружно
И не будем смеяться намеками зло,
Но о том, что казалось так близко, тах нужно,
Не смогу я сказать — ведь так много ушло
Эта грустная мысль уж меня не тревожит,
Вспыхнет вновь ли костер, что горел в темноте?*
Будут новые искры, и лучше, быть может,
Будут новые искры, но только не те.
Это рок. Человеческой жизни тоска в нем.
Помню всё, и порывистый наш разговор…
Вспоминаю о нем как о милом, о давнем,
Хоть немного недель промелькнуло с тех пор.
Если все это было не призрачным словом,
Что читалось под солнцем июльского дня,
Снова вспыхнет тоска, и в доверии новом
Я приду и скажу: «Пожалейте меня!» — [2202]
 
   ________
 
   В одном из Ваших писем, Понтик, Вы спрашиваете, откуда я беру данные для пессимистического мировоззрения. Ну хотя бы из такой хандры, к<отор>ая иногда длится несколько дней подряд.
 
   Из гордости не лезу к людям за участием («а ко мне лезешь» дополните Вы), а сами приласкать не догадаются. Малейшая шутка так бесит, так обижает, что иногда даешь себе волю и говоришь, что попадется на язык. Разумеется, уж не нежное.
 
   Конечно глупо обвинять мир в том, что мне скверно, да я и не обвиняю, но невольно общие выводы окрашиваются в черный цвет, или в серый, это верней. Это всё очень банально, что я говорю.
 
   От Вашего письма у меня осталось двойственное впечатление. Так было я ему обрадовалась, и вдруг натыкаюсь на такую зачеркнутую фразу
 
   — «Вот Вам мой взгляд. Понимайте как хотите. Мне совершенно все равно, так как это меня сейчас совершенно не интересует». —
 
   Я это и так знаю, Петя, у меня душа не из носорожьей кожи, я всё очень быстро понимаю.
 
   Жаль, что не зачеркнули почерней, так как я всегда очень основательно изучаю зачеркнутые места в полной уверенности найти там что-нибудь неприятное.
 
   Желаю Вам удачного перехода на естественный факультет. [2203]Теперь Вам конечно недосуг будет писать, ну, а когда освободитесь немножко, буду рада получить от Вас известие, как Вы устроились и пр.
 
   Всего лучшего.
 
   Оба экзамена выдержала на 4 (по отдельности). [2204]
 
   Иду на молебен.
 
   МЦ.
 
   <сентябрь 1908 г., Москва> [2205]
 
   Милый, славный Понтик! Не сердитесь, всё равно этим ничего не достигнете. Нужно было чем-нибудь выразить то чувство, названия к<оторо>го я не знаю, — если вышло по-ребячески и глупо — изменять теперь поздно. Обещать ничего не обещаю, совсем не вижу, почему я должна обещать. Скажу одно: такие поступки не повторяются.
 
   Сейчас вечер. В комнатах ясный сумрак. Небо желто-розовое, светлое, звонят колокола.
 
   В такие вечера я никак не могу найти себе места. Как красиво, когда лучи заходящего солнца отражаются в окнах домов! Точно чьи-то широко раскрытые блестящие глаза! Дребезжат пролетки…
 
   Милый мальчик мой, как мне вчера было хорошо с Вами.
 
   Любовь, дружба ли — не всё ли равно? Дело не в названии.
 
   Господи, Понтик, как много в жизни такого, чего нельзя выразить словами! Слишком мало на земле слов.
 
   Крепко жму Вам руку. Не сердитесь за вчерашний порыв. Бывают минуты, когда не сама действуешь, а под влиянием чего-то очень сильного. Если всё-таки недовольны, постарайтесь забыть. Я напоминать не буду.
 
   Ну, друзья что ли?
 
   Ваша МЦ.
 
   Р. S. Прилагаемое письмо будьте добры — передайте Сереже. Напишите, как Вы, сердитесь или нет? Милый, хороший!
 
   <сентябрь 1908 г., Москва>
 
   Знаете, Понтик, я никак не могу решить, Вас ли я любила или свое желание полюбить? «Жить скверно и холодно, согревает и светит любовь». Так говорят люди. Я хотела попробовать, способна ли я любить или нет. Но все встречные были такие противные, мелочные, дрянные, что, увидев Вас, мне показалось: «Да, такого можно любить!» И мало того — я почувствовала, что люблю Вас.
 
   Все дни, когда от Вас не было писем, и эти последние, московские Дни мне было отчаянно-грустно. А теперь я несколько дней совершенно о Вас не вспоминала. А герцога Рейхштадтского, к<оторо>го я люблю больше всех и всего на свете, я не только не забываю ни на минуту, во даже часто чувствую желание умереть, чтобы встретиться с ним. Его ранняя смерть, фатальный ореол, к<отор>ым окружена его судьба, наконец то, что он никогда не вернется, всё это заставляет меня преклоняться перед ним, любить его без меры так, как я не способна любить никого из живых. Да, это всё странно.
 
   К Вам я чувствую нежность, желание к Вам приласкаться, погладить Вас по шерстке, глядеть в Ваше славное лицо. Это любовь? Я сама не знаю. Я бы теперь сказала-это жажда ласки, участия, жажда самой приласкать. Но сравниваю я свое чувство к Наполеону II с своей любовью к Вам и удивляюсь огромной их разнице.