XIV — Самовлюбленность — плохое слово, ибо сродни самодовольству. Лучше: влюбленность в самого себя.
 
   Ваше определение ВРАЖДЫ мне абсолютно-чуждо. Вражда — прежде всего избыток сил. НИКОГДА НЕ НЕДОХВАТ. ВСЕГДА-РАСТРАТА. (Я недавно об этом много думала и писала.)
 
   XIV — Чему же «предшествует» Одиночество? [1301]Не есть ли оно — итог, последняя колыбель всех рек?
 
   XIV (оборот) — Очень хорошо: страсть сама страдает. Вакхический рай — хорошо. Знаете ли Вы моего «М?лодца»?
 
   До — мой:
 
   В огнь синь. [1302]
 
   О спартанском небе тоже хорошо. Вообще, эти Ваши исходы — хороши. [1303]И хороша иерархия: Вакхический рай — Спартанский утес — Рильке. Стоило бы эти главы разработать внимательно.
 
   XVI — Хорошо сопоставление последнего рыцаря — Блока и единоличного бойца (Вы этого не говорите, но это напрашивается) — меня.
 
   Но конец стр<аницы>, голубчик, ужасен (Не сердитесь!)
 
   «Ц<ветае>ва влюблена в великолепие форм старого мира, в мрамор и позолоту» — ГДЕ ВЫ ЭТО ВЫЧИТАЛИ?? Мрамор, если хотите, люблю (СЛОВО люблю достоверно) — но не больше булыжника старой Сухаревки, вообще люблю камень, твердое, но вовсе не как символ дворянской эпохи. Или даже римской. Мрамор старше дворян! Мрамор старше времен. Мрамор — либо само время, либо (где-нибудь на Урале) — та достоверная радость твердости, на которую наступаешь. Либо — вечность, либо — природа. И меньше всего — Николай I. Не делайте меня Мандельштамом: я ПРОЩЕ и СТАРШЕ, и этим — МОЛОЖЕ.
 
   А уж «позолота»… Золота физически не переношу, даже у меня осень, вопреки зримости:
 
   Березовое серебро,
 
   Ручьи живые [1304]
 
   Хуже золота для меня — только платина.
 
   Золото — жир буржуазии, платина — ее смертный налет. Я о золоте много и враждебно писала. Разве что — золото Рейна! (Меня, вообще, ищите — там.)
 
   Амврозия, пудра, рококо — мой друг, какие ЭРЗАТЦЫ [1305]Какие третьичиостиГ Даже звук слов ненавижу (кроме амвроэии, к<отор>ая в каком-нибудь контексте еще может сойти, хотя и то — нет: пища богов: non-sens, довольно с нас пищи людей!.).
 
   Не верю в форму (и об этом много писала), никогда ее не встречала, кроме как в виде разбитой скорлупы или три дня лежащего покойника. Или мои стихи о том мире сильны, но только потому что я ни секунды ge ощутила его «формой», всегда — живым, жизнью — будь то XVII в. или 17 год (до = 17 год!).
 
   ________
 
   «Драгоценные вина» относятся к 1913 г. [1306]Формула — наперед — всей моей писательской (и человеческой) судьбы. Я всё знала — отродясь. NB! Я никогда не была в русле культуры. Ищите меня дальше и раньше. XVI (оборот). Нет, голубчик, меня не «не-помнят», а просто — не знают. Физически не знают. Вкратце: с 1912 г. по 1920 г. я, пиша непрерывно, не выпустила, по литературному равнодушию, вернее по отсутствию во мне литератора (этой общественной функции поэта) — ни одной книги. Только несколько случайных стихов в петербургских «Северных Записках». Я жила, книги лежали. По крайней мере три больших, очень больших книги стихов — пропали, т. е. никогда не были напечатаны. В 1922 г. уезжаю за границу, а мой читатель остается в России — куда мои стихи (1922 г. — 1933 г.) НЕ доходят. В эмиграции меня сначала (сгоряча!) печатают, потом, опомнившись, изымают из обращения, почуяв не-свое: тамошнее! Содержание, будто, «наше», а голос— ихний. Затем «Версты» (сотрудничество у Евразийцев) и окончательное изгнание меня отовсюду, кроме эсеровской Воли России. Ей я многим обязана, ибо не уставали печатать — месяцами! — самые непонятные для себя вещи: всего Крысолова (6 месяцев!), Поэму Воздуха, добровольческого (эсеры, ненавидящие белых!) Красного бычка, и т. д. Но Воля России — ныне — кончена. Остаются Числа, не выносящие меня. Новый Град — любящий, но печатающий только статьи и — будь они трекляты! — Соврем<енные> Записки, где дело обстоит так: — «У нас стихи, вообще, на задворках. Мы хотим, чтобы на 6 стр<аницах> — 12 поэтов» (слова литер<атурного> редактора Руднева — мне, при свидетелях). И такие послания: — «М<арина> И<вановна>, пришлите нам, пожалуйста, стихов, но только подходящих для нашего читателя, Вы уже знаете…». Б?льшей частью я не знаю (знать не хочу!) и ничего не посылаю, ибо за 16 строк — 16 фр., а больше не берут и не дают. Просто — не стоит: марки на переписку дороже! (Нищеты, в которой я живу, Вы себе представить не можете, у меня же никаких средств к жизни, кроме писания. Муж болен и работать не может. Дочь вязкой шапочек зарабатывает 5 фр. в день на них вчетвером (У меня сын 8-ми лет, Георгий) и живем, т. е. просто медленно издыхаем с голоду. В России я так жила только с 1918 г. по 1920 г., потом мне большевики сами дали паёк. Первые годы в Париже мне помогали частные лица, потом надоело — да еще кризис, т. е. прекрасный предлог прекратить. Но — Бог с ними! Я же их тоже не любила.)
 
   Итак, здесь я — без читателя, в России — без книг.
 
   XVII — «Для эмиграции Цветаева слишком слаба…» —??? —
 
   Думаю, что эмиграция, при всем ее самомнении, не ждала такого комплимента. [1307]
 
   Ведь даже Борис Зайцев не слаб для эмиграции! Кто для нее слаб? Нет такого! Все хороши, все как раз вровень — от Бунина до Кн<язя> Касаткина-Ростовского, [1308]к<отор>ый вот уже второе десятилетие рифмует вагоны с погонами («Мы раньше носили погоны, — А теперь мы грузим вагоны» — и т. д.). Вы м. б. хотите сказать, что моя ненависть к большевикам для нее слаба? На это отвечу: иная ненависть, инородная. Эмигранты ненавидят, п. ч. отняли имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург, [1309]— а меня — в мою рожденную Москву. А казни — голубчик — все палачи — братья: чт? недавняя казнь русского, [1310]с правильным судом и слезами адвоката — чт? выстрел в спину Чеки — клянусь, что это одно и то же, как бы оно ни звалось: мерзость, которой я нигде не подчинюсь, как вообще никакому организованному насилию, во имя чего бы оно ни было и чьим именем бы ни оглавлялось.
 
   — Я — с Утверждениями?? [1311]Уже звали и уже услышали в ответ: «Там где говорят: еврей, подразумевают: жид — мне собрату Генриха Гейне — не место. Больше скажу: то место меня — я на него еще и не встану — само не вместит: то место меня чует как пороховой склад — спичку!»
 
   Что же касается младороссов — вот живая сценка. Доклад бывшего редактора и сотрудника В<оли> России (еврея) М. Слонима: Гитлер и Сталин. После доклада, к началу прений — явление в дверях всех младороссов в полном составе. Стоят «скрестивши руки на груди». К концу прений продвигаюсь к выходу (живу з? городом и связана поездом) — так что стою в самой гуще. Почтительный шепот: «Цветаева». Предлагают какую-то листовку, к<отор>ой не разворачиваю. С эстрады Слоним: —
 
   «Что же касается Г<итлера> и еврейства…» Один из младороссов (если не «столп» — так столб) — весь зал: «Понятно! Сам из жидов!» Я, четко и раздельно: —«ХАМ-ЛО!» (Шепот: не понимают.) Я: — «ХАМ-ЛО!» и, разорвав листовку пополам, иду к выходу. Несколько угрожающих жестов. Я: — «Не поняли? Те, кто вместо еврей говорят жид и прерывают оратора, те — хамы. (Пауза и, созерцательно:) ХАМ-ЛО». Засим удаляюсь (С КАЖДЫМ говорю на ЕГО языке!). [1312]
 
   Если я всегда жила вне русла культуры, то, м. б. потому, что оно ПО МНЕ пролегло.
 
   Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с «политиками», а я и с писателями, — не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей — без круга, без среды, без всякой защиты причастности, хуже, чем собака, а зато —
 
   А зато — всё.
 
   До свидания! О конце Вашей рукописи — очень значительном — допишу в следующий раз. Сейчас как будто устала — и бумага кончается (Пишу разведенными чернилами, почти водой, — оскорбительно!)
 
   Если хотите, чтобы поскорей ответила, пришлите марку (кажется на почте продаются такие интернациональные знаки), — лучше попросить марку, чем совсем не ответить — правда?
 
   — О многом, очень важном, м. б. самом важном, еще не сказала ни слова.
 
   М. Цветаева
 
   <Приписки на полях:>
 
   Мне думается, Вы знаете 1/2 моего печатного материала, а он весь — 1/2 мною написанного, если не меньше.
 
   Писать обо мне по существу — не отчаялся бы только немец. Замечательные, исключительные стихи — Бенедиктова. [1313]Спасибо. «Иск<усство> при свете Совести» по требованию редакции сокращено ровно наполовину. Читаю — и сама не понимаю (связи, к<отор>ая в оригинале — была).
 
   3-го апреля 1934 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Милый Юрий Иваск,
 
   Короткая отпись, потому что завтра крайний срок сдачи моей рукописи о Белом в Совр<еменные> Записки (апрельский номер), а переписываю я ВОТ ТАКИМ ПОЧЕРКОМ (всю жизнь!), а в рукописи около четырех печатных листов.
 
   — Тронута постоянством Вашего внимания, и внутреннего и внешнего (хотя — внешнего — нет: ни внимания, ни, вообще, ничего) — говорю об ответной марке.
 
   Теперь наспех, по существу:
 
   Может быть мой голос (la port?e de ma voix [1314]) соответствует эпохе, я — нет. Я ненавижу свой век и благословляю Бога (я знаю, что нельзя благословлять Бога, но т?к я говорила в детстве, и, чуть только не подумаю, и сейчас говорю) — что родилась еще в прошлом веке (26-го сентября 1892 г., ровно в полночь с субботы на воскресенье, в день Иоанна Богослова, у меня об этом есть стихи, кажется — в Психее:
 
Красною кистью
Рябина зажглась,
Падали листья,
Я — родилась…
(найдите!) [1315]
 
   И другие: о субботе и воскресении, нигде не напечатанные. Кстати, отказались взять «Посл<едние> Новости», которые вообще просили меня СТИХОВ НЕ ПРИСЫЛАТЬ. Итак, благословляю Бога за то, что еще застала ТО, конец ТОГО, конец царства человека, т. е. Бога, или хотя бы — божества: верха над.
 
   Ненавижу свой век, потому что он век организованных масс, которые уже не есть стихия, как Днепр без Неясыти уже не есть Днепр. [1316]Изнизу — организованных, не — упорядоченных, а именно «организованных», т. е. ограниченных и лишенных органичности, т. е. своего последнего.
 
   Пишите обо мне чт? хотите. Вам видней, да я и не вправе оспаривать, т. е. лично вмешиваться: вставать как буйвол перед Вашим паровозом, но знайте одно: мне в современности и в будущем — места нет. Всей Мне — ни одной пяди земной поверхности, этой МАЛОСТИ — МНЕ — <> всем огромном мире — ни пяди. (Сейчас стою на своей последней, незахваченной, только потому, что на ней стою: твердо стою: как памятник — собственным весом, как столпник на столпу.)
 
   Есть (мне и всем подобным мне: ОНИ — ЕСТЬ) только щель: в глубь, из времени, щель ведущая в сталактитовые пещеры до-истории: в подземное царство Персефоны и Миноса — туда, где Орфей прощался: В А-И-Д. Или в блаженное царство Frau Holle (NB! ТО ЖЕ!) (Holle-H?lle…). [1317]
 
   Ибо в ваш воздух машинный, авиационный, пока что экскурсионный, а завтра — сами знаете, в ваш воздух я тоже не хочу.
 
   — Но кто Вы, чтобы говорить «меня», «мне», «я»?
 
   — Никто. Одинокий дух. Которому нечем дышать (И Пастернаку—нечем. И Белому было нечем. Мы — есть. Но мы — последние).
 
   Эпоха не только против меня (ко мне лично она, как всякая мною в жизни встреченная, хотя бы самая чуждая, сила — еще «добра») — не столько против меня, сколько я против нее, я ее действительно ненавижу, всё царство будущего, на нее наступаю — не только в смысле военном, но — ногой: пятой на главу змия.
 
   — Вот. —
 
   С сказанным мною считайтесь только внутренно.
 
   <Приписка на полях:>
 
   Эпоха против меня не лично, а ПАССИВНО, я — против нее — АКТИВНО. Я ее ненавижу, она меня — не видит.
 
   ________
 
   Вот карточка. Она тоже последняя. Поэтому, большая просьба: верните мне ее. [1318]
 
   Если она Вам нравится (она очень похожа), дайте переснять, и не будет нескромностью, если я попрошу у Вас несколько оттисков? Только пусть не печатают черн?, эта перечернена: я, вообще, светлая: светлые глаза и светлые волосы (сейчас уже целая седая прядь). У меня часто просят, а сниматься я не люблю, да и времени нет, — у меня очень тяжелая жизнь.
 
   До свидания. Посылаю не перечитывая, могут быть ошибки в падежах.
 
   Рада буду, если напишете.
 
   Марина Цветаева
 
   Р. S. Голову дайте переснять в медальоне, без этого неоправданного квадрата платья, кончающегося, вдобавок, фотографической туманностью. Нужен — овал.
 
   12-го мая 1934 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Конечно — старого, [1319]во мне нового ничего, кроме моей поэтической (dichterische) отзывчивости на новое звучание воздуха. За меня бы дорого дали, если бы я существом отзывалась, как дорого дали — за Маяковского и, дорого дав, и то не удержали!
 
   Как я могла родиться — нового?! Я — дважды, как факт и как суть. Неужели Вы думаете, что я могу снизойти до перевода, прибавки тринадцати дней [1320]— и ради чего, чтобы оказаться рожденной по ненавистному мне, не-моему календарю, которого тогда и в помине не было, а в моем помине (помине обо мне) и не может быть и не смеет быть! Да еще в сентябре — вместо октября!
 
Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья.
Я родилась.
 
 
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.
 
 
Мне и поныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть.
 
   (Москва. 1916 г.)
   Вот одни из моих самых любимых, самых моих стихов. Кстати, ведь могла: славили, могла: вторили, — нет, — спорили! Оспаривали мою душу, которую получили все и никто. (Все боги и ни одна церковь!)
 
   Кстати, родилась я ровно в полночь с субботы на воскресенье (26-го на 27-е), у меня и об этом есть стихи:
 
Между воскресеньем и субботой
Я повисла, птица вербная,
На одно крыло — серебряная,
На другое — золотая…
 
   Москва, 1920 г.
 
   Но я приобщила себя субботе, кануну, концу, — невольно, конечно, только сейчас, когда пишу, осознала, как и спор колоколов.
 
   ________
 
   Конечно, Толстого не люблю, т. е. люблю его жизнь и смерть, его одинокую муку, его волчиное сердце, но почти — сочувственно, как grand camarade de malheur [1321]— и еще сундук с Наташей Ростовой, и «поцелуйте куклу», и танец, и окно, но это уже — Mignon, [1322]а не Толстой.
 
   (И неизмеримо больше Толстого люблю — Гёте.)
 
   Достоевский мне в жизни как-то не понадобился, обошлась, но узнаю себя и в Белых Ночах (разве Вы не видите, что все Белые Ночи его мечта, что никакой Вареньки не было, т. е. была — и прошла (мимо), а он этим мимо — жил, и, главное, запомните, — в Катерине Ивановне [1323]с шалью и голыми детьми, на французском диалекте. Это я — дома, и в быту, и с детьми, и в Сов<етской> России и в эмиграции, я в той достоверной посудной и мыльной луже, которая есть моя жизнь с 1917 г. и из которой — сужу и грожу.
 
   И — кажется последнее будет вернее всего — я в мире люблю не самое глубокое, а самое высокое, потому русского страдания мне дороже гётевская радость, и русского метания — то уединение. Вообще, не ошибитесь, во мне мало русского (NB! сгоряча ошибаются все), да я и кровно — слишком — смесь: дед с материнской стороны (Александр Данилович Мейн — Meyn) — из остзейских немцев, с сербской прикровью, бабушка (урожд<енная> Бернацкая) — чистая полька, со стороны матери у меня России вовсе нет, а со стороны отца — вся. Так и со мною вышло: то вовсе нет, то — вся. Я и духовно — полукровка.
 
   Толстого и Достоевского люблю, как больших людей, но ни с одним бы не хотела жить, и ни в курган ни на остров их книг не возьму — не взяла же.
 
   Из русских книг больше всего люблю Семейную Хронику и Соборян, [1324]— два явно-добрых дела. За добрую силу.
 
   Время года? Осень, конечно, с просветами и просторами, со сквозью, с собственными большими шагами, всегда большими, а осенью-гигантскими. Я—рожденный ходок. Кстати, мне недавно вернули из Совр<еменных> Записок мою «Оду пешему ходу», уже набранную, — в последнюю секунду усумнились в понятности «среднему читателю». Хотите — на память?
 
   Стихи Милонова [1325]восхитительны; уже от первой строки озноб (со-вдохновения).
 
   Теперь — просьба. Вы можете меня сделать наверняка — счастливой. У меня есть страстная мечта, уже давно: а именно III том трилогии Sigrid Undset «Kristin Lawrantochter» [1326]—У меня есть I ч<асть> и II ч<асть> (Der Kranz, Die Frau [1327]) но III ч<асти> — Das Kreuz [1328]нет.
 
   Sigrid Undset
 
   Kristin Lawranstochter
 
   Band III. Das Kreuz
 
   Herausgegeben von J. Sandmeier.
 
   R?tten und Loening Verlag Frankfurt am Main.
 
   Но книга дорога и просьба нескромна, и, чтобы быть вполне нескромной — в переплете, ибо две другие у меня в переплете сером полотняном, с норвежским сине-красным орнаментом — душу отдать! Это, именно эта III ч<асть>, моя любимая книга в мире. И Вы бы мне ее надписали.
 
   Только — не сделайте так, как сделал один здешний молодой поэт: с радостью обещал, каждый раз встречаясь говорил, что выписал — вот-вот придет, я ждала полгода («…ich bin leicht zu betr?gen» — Goethe [1329]) (далее на полях:) и наконец он признался, что никогда и не заказывал. Правда — низость? (дважды).
 
   Теперь — Вам — вопрос: что из моих вещей у Вас есть: книги и из периодической прессы. Пришлите точный перечень (отдельных стихов в журналах не помечайте, поэмы — да). Дело в том, что я к 1-му июля переезжаю, и около 15-го июня буду перебирать все свое рукописное я печатное добро — залежи! Возможно, что многое найдется, чего вы не знаете. Просмотрите внимательно и отпишите точно, тогда в один прекрасный день получите веский пакет — с Вам неизвестной мной. Спасибо за карточки. Буду рыться — еще пришлю. Ученика перепишу — обещаю — но прежде <…>.
 
   На статью Вашу у меня ряд отзывов — себе в тетрадь. Выберу час и перепишу. Напишите — как Вы меня видели во сне? Отвечу честно — я это была или нет.
 
   <25-го> мая 1934 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Знаете, что мне первое пришло в голову, когда я ощутила в руках всю весомость «Das Kreuz»… (Даже руки, не ждавшие, ждавшие обычной хламной невесомости «Последних Новостей», немножко сдали, пошли вниз, — так с моей матерью было на Урале, [1330]на заводе, когда директор, шутки ради, положил ей в руки плитку золота, тяжести которого она не могла учесть.)
 
   — Этому человеку я бы оставил все мои рукописи. — Это была моя благодарность — невольная, крик всего моего существа, настоящий инстинкт самосохранения, — непогрешимый жест — сна.
 
   И — не отказываюсь: у меня никого нет, кому бы я это доверила. Пастернак — мой несколько старший сверстник, и даже, если бы — на такого такую гору обвалить — убить. (Он после каждой моей строки ходит как убитый, — от силы потрясения, силы собственного отзыва, — он бы в первой уже странице (моих несчетных, огромных черновых тетрадей!) зарылся, был бы завален мной как шахтер — землей.)
 
   Ася? (Сестра, в Москве, перебираю близких.) Ася любит меня безмерно, но — «земля наша богата, порядку в ней лишь нет», [1331]кроме того, в одну великодушную минуту — могла бы сжечь всё, как всегда жгла всё свое. Кроме того, мы с ней тоже сверстницы (немножко моложе).
 
   Аля? (Дочь.) У нее будет своя жизнь, да и рукописи мои, нужно думать, один уже вид моих синих огромных, беспощадных каких-то, тетрадей, ей за жизнь — успеет надоесть! Ведь, как родилась — всегда тетрадь, и я всегда над ней, на ней (добычу терзает и треплет над ним).
 
   Мур? (Сын.) Ему сейчас девять лет и он активист — а не архивист. Плохой был бы подарок?
 
   Итак, у меня никого нет, кроме Вас и — хотите-не хотите — придется. Объективные данные: Вы намного моложе меня (я родилась в 1892 г., в паспорте по ошибке написано 1894, т. е. я умоложена на два года, но я не «пользуюсь», — какие же два я бы из своей жизни вычеркнула?! — т. е. этого 26-го старого (прибавьте 13 дней и в тот день непременно поздравьте, — меня давно никто не поздравляет, а, по-м?ему, всё-таки есть — с чем! Когда мне (молчаливо и уединенно) исполнилось сорок, я мысленно надписала на своей могильной плите: — Quarante ans de noblesse [1332]—) — итак, этого 26-го старого сентября мне будет сорок два года, — а Вам? Итак (данные) 1) Вы намного моложе меня 2) Вы ЛЮБИТЕ стихи, т. е. без них жить не можете — и не хотите 3) Вы где-то далёко, одиноко, по собственному почину, без великого воспомоществования личной встречи (ведь и Мирский и Слоним писали зная меня, стали писать потому что знали) без всякой личной затронутости (какова бы она ни была) без всяких подстрочников — чисто — как если бы я умерла сто лет назад — «открыли» меня, стали рыть, как землю 4) Вы — всё-таки — немец? Т. е. какой-то той (и моей также! мой дед, Александр Данилович Мейн, был выходец из остзейских краев, о нем его знавшие говорили «важный немецкий барин») — мне родной — крови: волевой, превозмогающей, идущей ноши, Pflicht-Blut [1333]— верной как ни одна. (Вы эстонец? А кто — эстонцы? Германцы? Скандинавы? Монголы? Я ничего не знаю, непременно ответьте. Смесь чего-с чем? Какова, в двух словах, история края и народа? Не сейчас, a — тогда. Есть ли эпос? Какой? Хочу знать своего душеприказчика.)
 
   Откуда в Вас страсть к стихам? В Вас ведь двое: стихолюб и архивист. Ведь надо же вырыть те стихи к Державину. Кто в роду — любил? У меня — достоверно — мать и дед (ее отец), стихотворная моя жила — оттуда, а чисто-филологическая — от отца, хотя мать тоже была предельно одарена — знала пять языков, не считая родного русского, а шестой (испанский) выучила уже незадолго до смерти (умерла молодая, как все женщины по ее польской материнской линии).
 
   — Итак, принимаете?
 
   «Бедных писаний моих Вавилонскую башню…» (Москва, 1916 г.) — уже тогда знала, что «бедных» и что — Вавилонская — и что — башня.
 
J’?tais repouss? du genre humain
Et j’?tais assis a l'ombre d'un veau marin.
J’?tais le jouet des lames de la mer
Et je me maudissais d’avoir guitt? mon p?re
Et d’avoir repouss? tout le genre humain
Et de m’?tre assis ? l'ombre du veau marin
 
   Georges Efron Clamart.
   22 april 1934
 
   — Мой сын, мне сюрпризом, в записную книжку, — сразу н?чисто. (Девять лет.)
 
   На этом кончаю, потому что должна идти за ним же в школу.
 
   Жду ответа.
 
   МЦ.
 
   4-го июня 1934 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   «…Но души не отдам». Первый ответ: — А другого мне не нужно, Второй: — Не надо было этого говорить, ибо со мной: сказано — сделано. Т. е. уже неотдали (в одном слове). Не отдать душу, это не: чего-то не сделать, а — сделать, — активное: невозвратное.
 
   Третье, себе (впрочем, всё — себе). — Что значит?: Отдать. Не отдать. Разве ты можешь отдать — не отдать? Разве ты — отдаешь? Разве ты — хозяин, а она собака, ты — владелец, а она — вещь? Это она тебя отдает, предает Богу или человеку в руки, не ты — ее.
 
   Четвертое: — Этого не поняв, это мне сказав, ничего во мне не понял — и не годится. Годится — физически, фактически, практически, т. е. годится его терпеливая кровь, весь его состав, но не он. Моя просьба (взять на себя гору) должна была быть его просьбой, и его предупреждение:… но души не отдам (NB! только контракт) — моим остережением: — лучше не отдавай! — из чистейшего моего великодушия, ибо ала от такой отдачи, мне, мне души пока еще никто не ведал, только добро.
 
   (Мое «лучше не отдавай» значит: будет больно, но чт? — не больно? И боль разве — зло??)
 
   А без души, вне души — мне что-нибудь нужно?? А что я с ней буду делать, если отдашь? В банк положу, или перепродам, или, растопив, выпью жемчугом? (или аспирином?)
 
   В те далекие времена, когда я еще была действующим лицом жизни, я всё могла стерпеть, кроме этого слова, этого чувства, да ни разу и не пришлось — и все признания, — остережения вверявшейся мне — звучали как раз обратно: — Не отдам тебе ни, — ни, — ни, — (подставляйте, одно за другим, все), но душу — отдам.
 
   Людям — как это теперь вижу — это было удобно, или они полагали, что им это удобно, я же, знающая цену слову, всю невозвратность и страшность его, знала, что получила — всё (мне могущее быть данным, т. е. желание отдать мне душу, в котором никогда не сомневалась. Так море не сомневается в рожденном желании реки: влиться и раствориться и не спрашивает у реки, почему не влилась, а напротив — соболезнует… (Да большинство и не доходит! Иссякает или, приняв другую реку, чуть побольше, за морс…) Морю важно желание реки: большой воде — желание малой воды (малой количественно, а не качественно), [1334]ему не важно, влилась или нет, ему с нес не прибавится и не убавится… И всякая река, пожелавшая — уже влилась! Так в меня вливались человеческие души, и я их все несу, а тела (с делами) оставались — и остались — где-то.
 
   Река, влившись в море, стала больше на целое море, на целого Бога, на целое всё.
 
   Река стала морем.
   Если это Вас страшит…
 
   (Когда-нибудь, в каких-нибудь «Последних Новостях» или dans un autre mauvais lieu [1335]прочтете как я, лет трех, исступленно мечтала потеряться — и потерялась, — в Александровском пассаже,