16-го января 1934 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Умница Вы моя! Больше чем умница, — человек с прозорливым сердцем: Ваш последний возглас о Белом попал — как нож острием попадает в стол и чудом держится — в мою строку:
 
   — Такая, как он без моих слов увидел ее: высокая, с высокой, даже вознесенной шеей, над которой точеные выступы подбородка и рта, о которых — гениальной формулой, раз-навсегда Hoffmansthal:
 
   Sie hielt den Becher in der Hand.
 
   Ihr Kinn und Mund glich seinem Rand… [974]
 
   Это — о девушке, любившей Белого, когда я была маленькой и о которой (о любви которой) он узнал только 14 лет спустя, от меня…
 
   Я сейчас пишу о Белом, ?а me hante. [975]Так как я всегда всё (душевно) обскакиваю, я уже слышу, как будут говорить, а м. б. и писать, что я превращаюсь в какую-нибудь плакальщицу.
 
   <Сбоку, рядом со вторым абзацем, написано:>
 
   Писала и видела — Вас.
 
   5-го февраля 1934 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnal
 
   Дорогая Вера,
 
   Разрываюсь между ежеутренним желанием писать Вам и таким же ежеутренним — писать о Белом, а время одно, и его катастрофически мало: проводив Мура в 81/2 ч. — у меня моего времени только 2 часа на уборку, топку, варку и писанье. Вы понимаете как всё это делается (по молниеносности и плохости!). Потом — провести его подышать, потом завтрак, потом посуда, потом опять в школу, и опять из школы, и поить его чаем, и т. д., а вечером — голова не та, слова не те.
 
   Вера, был совершенно изумительный доклад Ходасевича о Белом:
 
   ЛУЧШЕ НЕЛЬЗЯ. [976]Опасно-живое (еще сорокового дня не было!), ответственное в каждом слоге — и справился: что надо — сказал, всё, что надо — сказал, а надо было сказать — именно всё, самое личное — в первую голову. И сказал — всё: где можно — словами, где неможно. (NB! так наши польские бабушки говорили, польское слово, а по-моему и в России, в старину) — интонациями, голосовым курсивом, всем, вплоть до паузы.
 
   Дал и Блока, и Любовь Димитриевну, и Брюсова, и Нину Петровскую, [977]и не назвав — Асю: [978]его горчайшую обиду (я — присутствовала, и мне тоже придется об этом писать: как?? Как явить, не оскорбив его тени? Ведь случай, по оскорбительности, даже в жизни поэтов — неслыханный). Дал и Белого — Революцию, Белого — С.С.С.Р., и дал это в эмигрантском зале, сам будучи эмигрантом, дал, вопреки какому-то самому себе. Дал — правду. Как было.
 
   И пьяного Белого дал, и танцующего. Лишнее доказательство, что большому человеку — всё позволено, ибо это всё в его руках неизменно будет большим. А тут был еще и любящий.
 
   Вся ходасевичева острота в распоряжении на этот раз — любви.
 
   Не знаю, м. б. когда появится в Возрождении (не важно, в чем: на бумаге), многое пропадет: вся гениальная интонация часть, всё намеренное словесное умолчание, ибо чт? многоточие — перед паузой, вовремя оборванной фразой, окончание которой слышим — все.
 
   Зато в лицо досталось антропософам и, кажется, за дело, ибо если Штейнер в Белом действительно не увидел исключительного по духовности человека (-ли?) — существо, то он не только не ясновидящий, а слепец, ибо плененного духа в Белом видела даже его берлинская Frau Wirthin.
 
   Словом, Вера, было замечательно. Мне можно верить, п. ч. я Ходасевича никогда не любила (знала цену — всегда) и пришла именно, чтобы не было сказано о Белом злого, т. е. — лжи. А ушла — счастливая, залитая благодарностью и радостью.
 
   _______
 
   Вышло во „Встречах“ (№ 2) мое „Открытие Музея“, послала бы, но у меня уже унесли. Достаньте, Вера, чтобы увидеть, чт? Посл<едние> Нов<ости> считают монархизмом.
 
   И Пимен вышел — видели? Мне второе посвящение больше нравится:
 
   Оно — формула, ибо в корнях — вес. Корни — нерушимость.
 
   _______
 
   Непременно и подробно напишите, как понравилось или не-понравилось. А Вы себе—понравились? Я над этими двумя строками очень работала, хотелось дать Ваш внешний образ раз-навсегда. А мой Сережа — понравился? (Гость.) А моя Надя (посмертная)? Ведь моя к Вам, Вера, любовь — наследственная, и сложно-наследственная.
 
   _______
 
   — Мама! До чего Вера Муромцева на Вас похожа: вылитая Вы! Ваш нос, Ваш рот, и глаза светлые, а главное, когда улыбается, лицо совершенно серьезное, точно не она улыбается.
 
   Вот первые слова Мура, когда мы от Вас вышли. Я „Веру Муромцеву“ и не поправляла, это и Вас делает моложе, и его приобщает, вообще—стирает возраст: само недоразумение возраста.
 
   Сидим в кинем<атографе> и смотрим празднества в честь рождения японского наследника. (Четыре дочери и наконец сын, как у нас. [979]) „Cette dunastie de 2.600 ans a enfin la joie“ [980]и т. д. Народ, восторги, микадо на коне. И Мур: — Он не такой уж старый… — Я: — Совсем не старый.
 
   На другой день в П<оследних> Нов<остях> юбилей „бабушки“ [981]— 90 л<ет>. И Мур: — Что ж тут такого, что 90 лет и еще разговаривает! Вот микадо две тысячи шестьсот лет — и на коне ездит! И сын только вчера родился… (NB! Он знает, что у очень старых маленьких детей не бывает.)
 
   Жду большого письма. Обнимаю.
 
   МЦ.
 
   26-го февраля 1934 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Дорогая Вера,
 
   Сегодня, придя домой с рынка, остановясь посреди кухни между неразгружёнными еще кошелками и угрожающим посудным чаном, я подумала: — А вдруг мне есть письмо? (от Вас). И тут же: — Настолько наверное нет, что не стоит спрашивать. И тут же погрузилась — и в кошёлки, и в чаны, и чугуны.
 
   И час спустя, С<ережа> — М<арина>, Вам есть письмо. Принятое. И я: — От Веры? Давайте.
 
   И — оцените, Вера! — только вымыв руки, взяла. Об этом я пишу, пиша о невытравимой печати хорошей семьи на Белом.
 
   Белого кончила и переписала до половины. [982]15-го читаю в Salle G?ographie, предварительно попросив у слушателей — терпения: чтения на полных два часа. Но раз уж так было с Максом: и просила — и стерпели. Приглашу и Руднева. Знаю его наизусть: сначала соблазнится, а потом — ужаснется. И полгода будем переписываться, и раз — увидимся, и это, м. б., будет — последний раз. (Спасли Пимена только мои неожиданные — от обиды и негодования — градом! — слезы. Р<уднев> испугался — и уступил. Между нами!)
 
   Белый — удался. Еще живее Макса, ибо без оценок. Просто — живой он, в движении и в речи. Почти сплошо его монолог. Если Руднев не прельстится и надежды напечатать не будет — пришлю тетрадь, по к<отор>ой 15-го буду читать, потому что непременно хочу, чтобы Вы прочли. Он — настолько он, что не удивилась бы (и не испугалась бы!), вскинув глаза и увидев его посреди комнаты. Верю в посмертную благодарность и знаю, что он мне зла — никогда не сделает. Только сейчас горячо жалею, что тогда, в 1922 г. в Берлине, сама не сделала к нему ни шагу, только — соответствовала. Вы это поймете из рукописи. У меня сейчас чувство, что я могла бы этого человека (??) — спасти. Это Вы тоже увидите из рукописи.
 
   Из всех слушателей радуюсь Ходасевичу. Я ему всё прощаю за его Белого. (Вы не читали в Возрождении? Я напечатанным — не видела, но в ушах и в душе — неизгладимый след.)
 
   _______
 
   Радио. (Я тоже говорю радио, а не T.S.F., к<отор>ое путаю с S.O.S. и в котором для меня, поэтому, — тревога.) Вера, и у нас радио, и вот как, и вот какое. В Кламаре у нас есть друзья Артемовы, [983]он и она (он — кубанский казак, и лучший во Франции резчик по дереву. Его работу недавно (за гроши) купил Люксембургский Музей. Она — акварелистка). И вот, они на всё обменивают свои вещи: и на мясо, и на обувь, и на радио. Н?-два. Т. е. получив новое, старое дали нам. И — какое! Длинное, как гроб, а вокруг, на неисчислимом количестве проводов, три тяжеленных ящика, один — стеклянный. И все это нужно ежедневно развинчивать, завинчивать, чистить наждаком, мазать ланолином (!) — и всё это ежесекундно портится, уклоняется, перерывается, отказывается служить. День он у нас играл, т. е. мы слышали все похороны Короля Альберта, [984]но это — всё, что мы слышали, ибо С<ережа> заснул, забыл вынуть что-то из чего-то и ночью он разрядился и совсем издох: даже не хрипит. И занимает у нас целый огромный стол (оставленный уехавшими в Литву Карсавиными), на к<отор>ом мы, в случае гостей, обедали. И гладили. И кроили. Забыла огромную бороду, свисающую со шкафа и в которой, кажется, всё дело и есть. К нам каждый день ходят любители — теесефисты [985](NB! бастующие шоферы) и каждый утверждает, что дело в этом, и это никогда не совпадает, но на одном все сходятся: 1) что аппарат — автомобильный 2) самый первой конструкции (NB! велосипед Иловайского) 3) что он — 6-ти ламповый 4) что ни одна из 6-ти ламп не горит 4) что можно его разобрать и, прикупив на 300 фр<анков> частей, построить новый 5) который будет слушать Россию 6) которую они каждый вечер будут ходить к нам слушать, а 7-ое — завтра, п. ч. завтра придет очередной шофер-теесефист.
 
   Словом, ни стола, ни музыки, только тень Короля Альберта, с которым у меня всякое радио теперь уже связано — навсегда.
 
   ______
 
   Хорош конец Короля Альберта? По-моему — чудесен. С 100-метрового отвеса — и один. Король — и один. Я за него просто счастлива. И горда. Так должен умереть последний король.
 
   _______
 
   В Vu [986]за месяц до его гибели было предсказание на 1934 астрологический год:
 
   „Je vois le peuple belge triste et soucieux: la Belgique se sent frapp?e ? la t?te…“ [987]
 
   А когда подумаешь о его раздробленной голове.
 
   То, что могло показаться иносказанием („глава государства“), оказалось самым точным видением (той головой, на которую — камень). Вера, умирать все равно — надо. Лучше — т?к.
 
   Ведь до последней секунды вокруг него шумел лес! И чем проваливаться в собственный пищевод (Schlund: по-немецки Schlund и пищевод и ущелье) — ведь лучше в настоящее ущелье, ведь — более понятно, менее страшно??
 
   _______
 
   Вы спрашиваете про Мура? Страстно увлекается грамматикой: по воскресеньям, для собственного удовольствия, читает Cours sup?rieur, [988]к<отор>ый похитил у С<ережи> с полки и унес к себе, как добычу. — „Ма-ама! Ellipse! Inversion! [989]Как интересно!!“
 
   Недавно, за ужином, отклекаясь от тарелки с винегретом, в которую вовлекается так же, как в грамматику:
 
   „Вот я сегодня глядел на учительницу и думал: — Все-таки у нее есть какая-то репутация, ее знают в обществе, а мама — ведь хорошо пишет? — а ее никто не знает, потому что она пишет отвлеченные вещи, а сейчас не такое время, чтобы писать отвлеченные вещи. Так — что же Вам делать? Вы же не можете писать другие вещи? Нет, уж лучше пишите по-своему“.
 
   В той же грамматике (Cours sup?erieur) в отделе Adverbe [990]выкопал:
 
   Dict?e et R?citation [991]— L'Homm? tranquille [992]
 
Il se l?ve tranquilleinent,
D?jeune raisonnablement,
Dans Ie Luxembourg fr?quemment
Prom?ne son d?soeuvrement,
Lit la gazette exactement,
Quand il a dine largement
Chez son comp?re Clidamant
S’en va causer tr?s longuement;
Revient souper l?g?rement,
Rentre dans son appartement,
Dit son Pater d?votement,
Se d?shabille lentement,
Se met au lit tout doucement,
Et dort bien profond?ment. [993]
 
   И, Myp:
 
   Et quand il gagne de l'argent? [994]
 
   с чистосердечнейшим удивлением.
 
   _______
 
   Милая Вера, берегите свое сердце, упокаивайте его музыкой. Ужасное чувство — его самостоятельная, неожиданная для вас — жизнь. Об этом еще сказал Фет:
 
Я в жизни обмирал — и чувство это знаю. [995]
 
   И я — знаю. И Рильке — знал. Сердце нужно беречь — просто из благодарности, за всю его службу и дружбу. Я свое люблю, как человека. Ведь оно за все платится, оно вывозит. И умри я от него завтра — я все-таки скажу ему спасибо. За всё.
 
   _______
 
   Я рада, что Вам лучше жить. Я рада, что Вы больше не в Париже, [996]под угрозой всех этих, Вам совершенно ненужных дам. Пришлите мне на прочтение Св<ятую> Терезу, [997]я о ней недавно думала, читая „L’affaire Pranzini“ [998](подлинное уголовное парижское дело в конце прошл<ого> века).
 
   Обнимаю Вас, Вера, не уставайте над письмами мне, я ведь знаю, что Вы меня любите.
 
   М.
 
   28-го апреля 1934 г.
 
   Clamort (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Дорогая Вера,
 
   — Наконец! —
 
   Но знайте, что это — первые строки за много, много недель. После беловского вечера (поразившего меня силой человеческого сочувствия) сразу, на другое же утро — за переписку рукописи, переписку, значит — правку, варианты и т. д., значит — чистовую работу, самую увлекательную, но и трудную. Руднев ежеминутно посылал письма: скорей, скорей! Вот я и скакала. Потом — корректура, потом переписка двух больших отрывков для Посл<едних> Нов<остей>, [999]тоже скорей, скорей, чтобы опередить выход Записок, но тут — стоп: рукопись уже добрых две недели как залегла у Милюкова, вроде как под гробовые своды. А тут же слухи, что он вернулся — инвалидом: не читает, не пишет и не понимает. (Последствия автомобильного потрясения. [1000]) Гм… Очень жаль, конечно, хотя я его лично терпеть не могу, всю его породу энглизированного бездушия: Англия без Байрона и без моря — всю его породу — за всю свою (Байрона и моря без Англии) — но все же жаль, п. ч. старик, и когда-то потерял сына. [1001]Жаль-то жаль, но зачем давать ему в таком виде — меня на суд?? Теряю на этом деле 600 фр<анков> — два фельетона, не считая добрых двух дней времени на зряшную переписку.
 
   После переписки, и даже во время, грянули нарывы, целая нарывная напасть, вот уже второй месяц вся перевязанная, замазанная и заклеенная, а прививки делать нельзя, п. ч. три-четыре года назад чуть не умерла от второго „пропидона“ (?) и Н. И. Алексинская [1002](прививала она) раз-навсегда остерегла меня от прививок, из-за моего неучтимого сердца.
 
   Вот и терплю, и скриплю.
 
   Но главное. Вера, дом. Войдите в положение: С<ергей> Я<ковлевич> человек не домашний, он в доме ничего не понимает, подметет середину комнаты и, загородясь от всего мира спиной, читает или пишет, а еще чаще — подставляя эту спину ливням, гоняет до изнеможения по Парижу.
 
   Аля отсутствует с 81/2 ч. утра до 10 ч. вечера.
 
   На мне весь дом: три переполненных хламом комнаты, кухня и две каморки. На мне — сдельная (Мурино слово) кухня, п. ч. придя — захотят есть. На мне весь Myp: проводы и приводы, прогулки, штопка, мывка. И, главное, я никогда никуда не могу уйти, после такого ужасного рабочего дня — никогда никуда, либо сговариваться с С<ергеем> Я<ковлевичем> за неделю, что вот в субботу, напр<имер>, уйду. Так я отродясь не жила. И это безысходно. Мне нужен человек в дом, помощник и заместитель, никакая уборщица делу не поможет, мне нужно, чтобы вечером, уходя, я знала, что Мур будет вымыт и уложен в?время. Одного оставлять его невозможно: газ, грязь, неуют пустого жилья, — и ему только девять лет, а дети все — безумные, оттого они и не сходят с ума.
 
   А человека в дом — это деньги, минимум полтораста в месяц, у меня их нет и не будет, п. ч. постоянных доходов — нет: вот рассчитывала на П<оследние> Нов<ости>, а Милюкову „не понравилось“ (пятый, счетом, раз!).
 
   Аля окончательно отлепилась от дома, с увлечением выполняет в чужом доме куда более трудную, чем в своем, берущую все время, весь день, тогда как дома у нее оставалось добрые 3/4 на себя. Причем работает отлично, а дома разводила гомерическое свинство, к<отор>ое, разбирая, обнаруживаю постепенно: комья вещей под всякими кроватями, в узлах, чистое с грязным, как у подпольных жителей, не буду описывать — тошнит.
 
   Достаточно сказать Вам, что три дня сряду жгу в плите, порезая на куски, ее куртки, юбки, береты, равно как всякие принадлежности С<ергея> Я<ковлевича>, вроде пражских, иждивенских еще, штанов и жилетов, заживо сожранных молью — нафталина они оба не признают, издеваются надо мной, все пихают в сундуки нечищенное и непереложенное, и, в итоге — залежи молиных червей, живые гнезда — и сквозные вещи, которые только и можно, что мгновенно сжечь. Вода кипит — надо стирать, а сушить негде: одно кухонное окно. В перерыве бегаю за Муром и вожу его гулять — и сама дышу, с содроганием думая об очередном „угле“, из которого: одна нога примуса, одинокая эспадрилья (где пара?), комок Алиных вылезших волос, к<отор>ые хранит!!! неописуемого вида ее „белье“ и пять бумажных мешков с бутербродами, к<отор>ые ей давала с собой на 4 ч. — зеленое масло, зеленое мясо, зеленый хлеб (все это она потихоньку выкидывала, предпочитая, очевидно, „круассан“ в кафе, — меня легко обмануть!). Понимаете, Вера, из всех углов, со всех полок, из-за всех шкафов, из-под всех столов — такое. Неизбывное.
 
   И какое ужасное действие на Мура: я в вечной грязи, вечно со щеткой и с совком, в вечной спешке, в вечных узлах, и углах, и углях — живая помойка! И с соответствующими „чертями“ — „А, черт! еще это! а ччче-ерт!“, ибо смириться не могу, ибо все это — не во имя высшего, а во имя низшего: чужой грязи и лени.
 
   Мур — Людовиков Святых и — Филиппов — я — из угла, из лужи — свое. Прискорбный дуэт, несмолкаемый.
 
   Смириться? Но во имя чего? Меня все, все считают „поэтичной“, „непрактичной“, в быту — дурой, душевно же — тираном, а окружающих — жертвами, не видя, что я из чужой грязи не вылезаю, что на коленях (физически, в неизбывной луже стирки и посуды) служу — неизвестно чему!
 
   Если одиночное заключение, монастырь — пусть будет устав, покой, если жизнь прачки или кухарки — давайте реку и пожарного (-ных!). И еще лучше — сам пожар!
 
   И это я Богу скажу на Страшном Суду. Грехи?? Раскаяние? Ого-о-о!
 
   _______
 
   А, впрочем, я очень тиха, мои „черти“ только припев, а м. б. лейтмотив. Нестрашные черти, с облезшими хвостами, домашние, жалкие.
 
   ________
 
   Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски. Вчера — чудная встреча на почте с китайцем, ни слова не говорившим и не понимавшим по-франц<узски>, говорившим. Вера, по-немецки! в полной невинности.
 
   И почтовая барышня (он продавал кошельки и бумажные цветы) — C'est curieux! Comme le chinois ressemble ? l’anglais! [1003]— Я: — Mais c'est allemand qu’il vous parle! [1004]
 
   И стала я при моем китайце толмачом. И вдруг — „Ты русский? Москва? Ленинград? Хорошо!“ — Оказывается, недавно из России. Простились за руку, в полной любви. И Мур, присутствовавший:
 
   — Мама! Насколько китайцы более русские, чем французы!
 
   Милая Вера, как мне хотелось с этим китайцем уйти продавать кошельки или, еще лучше, взять его Муру в няни, а себе — в отвод души! Как бы он чудно стирал, и гладил, и готовил бы гадости, и гулял бы с Муром по кламарскому лесу, играл бы с ним в мяч!
 
   Мои самые любимые — китайцы и негры. Самые ненавистные — японцы и француженки. Главная моя беда, что я не вышла замуж за негра, теперь у меня был бы кофейный, а м. б. — зеленый Мур! Когда негр нечаянно становится со мной рядом в метро, я чувствую себя осчастливленной и возвеличенной.
 
   А мой не-зеленый Мур дивно учится, умнеет не по дням, а по часам, не дает себя сбивать с толку помойками. (— Плюньте, мама! Идите писать! Н?, м?ль, н?, Алины мерзости… — при чем тут Вы??)
 
   Выстирала его пальто, детское, верблюжье, развесила на окне. — „Смотри, Мур, вот твое детское, верблюжье. Видишь волосы?“— Мур с почтением: — Неужели верблюд??? (Озабоченно:) — Но где же его горб??
 
   После ужасающей молино-нафталиновой сцены; — Вот ты видишь, Мур, чт? значит такой беспорядок. Ведь — испугаться можно!
 
   — Га-дость! Еще chauve-souris [1005]вылетит!
 
   ________
 
   Получила, милая Вера, Терезу. Сберегу и верну. Но боюсь, что буду только завидовать. Любить Бога — завидная доля!
 
Бог согнулся от заботы —
И затих.
Вот и улыбнулся, вот и
Много ангелов святых
С лучезарными телами
Сотворил.
Есть — с огромными крылами,
А бывают и без крыл…
Оттого и плачу много,
Оттого —
Что взлюбила больше Бога
Милых ангелов Его.
 
   (Москва, 1916 г.) [1006]
 
   А сейчас — и ангелов разлюбила! Обнимаю. Пишите.
 
   МЦ.
 
   <Приписка на полях:>
 
   Письмо написано залпом. Не взыщите! М. б. — ошибки. Бегу за Муром.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   20-го Октября 1934 г.
 
   Дорогая Вера,
 
   Я кругом перед Вами виновата: до сих пор не вернула книги, до сих пор не отозвалась, а теперь еще обращаюсь с просьбой, и даже двумя.
 
   Да послужит мне это самообвинение смягчающим обстоятельством, хотя нашлись бы и другие!
 
   Когда я нынче открыла газету, нет, даже не так: вбежал Мур с криком: — Мама! Волконский умер! Я похолодела и ринулась и — слава Богу! — не мой: брат: протоиерей Александр Михайлович Волконский. [1007]Тут же заметка о его католичестве — тут же по ассоциации — petite Sainte Th?r?se [1008]— И тут же Вы — и сознание: перст! (Вы еще ничего не понимаете, сейчас поймете.) А до газеты было pneu от кассира Посл<едних> Нов<остей> Могилевского, [1009]где он извещает меня, что обещанного им (на свой страх и риск) аванса дать не может, ибо оказалось, что Пав<ел> Н<иколаевич> моего „Китайца“ еще не читал.
 
   Теперь слушайте внимательно: этот „Китаец“ мною был сдан в П<оследние> Нов<ости> 15-го июля, и с тех пор (15-ое июля — 20-ое октября) моего не было напечатано Посл<едними> Новостями — ни строки. [1010]На все мои напоминания и запросы — успокоительный ответ Демидова: [1011]— Вещь Павлом Ник<олаевичем> [1012]читана и принята. На днях появится. — Дни шли, приближался терм, вещь не появлялась. (А ресурсов у меня, Вера, никаких.) Наконец я возопила к Могилевскому (кассиру), не выдаст ли он мне 300 фр. до напечатают, раз вещь по словам Демидова принята — просто к терму. Он — обещал. Прихожу 12-го — его нету: болен ангиной. Прихожу 14-го — то же самое. Т. е. все напечатавшие получили, а мне Демидов дать отказывается, ссылаясь на личную ответственность Могилевского: придет-де — выдаст. Хорошо. С величайшим трудом в последнюю минуту собираю эти 300 фр<анков> по совершенно нищим, свято обещая отдать в первый же день прихода Могилевского в Новости — и уплачиваю терм. Вчера перв<ый> день выздоровл<ения> М<огилев>ского, посылаю Алю в П<оследние> Нов<ости> за деньгами — Могилевский ей не дает — а нынче, в 7 ч. утра следующее pneu:
 
   Многоуважаемая М<арина> И<вановна>
 
   К сожалению, до сих пор не выяснено не только, когда пойдет Ваш рассказ, но и принят ли он, так как Павел Николаевич его еще не читал. Игорь Платонович обещал сегодня выяснить вопрос и я завтра же сообщу Вам о результатах. Если я получу уверенность, что он принят, я сейчас же выдам Вам аванс, но не в размере 300 фр., а увы! только 200 фр. Больше мне не разрешено. (Подпись)
 
   _______
 
   Три месяца вещь лежала в Новостях, и дважды и даже трижды Демидов врал мне, что вещь Милюковым принята. Зная, что такое для нищего — терм, выдать мне на него 300 фр. авансу — отказался. А теперь, явно, запретил Могилевскому дать мне триста, даже если принят. Что это, Вера, как не выпихиванье меня обеими руками — из эмиграции — в Сов<етскую> Россию. На какие деньги мне жить? Совр<еменные> Записки за 20 стр. тексту стали платить 216 фр., да и то следующая книга выходит без меня, п. ч. Руднев летом потерял мой адр<ес>. У меня ничего нет. Единственное платящее место — П<оследние> Нов<ости>, и я не могу добиться, чтобы меня печатали в них хоть раз в три месяца, на 300 фр. — к терму. А они печатают — всех. Ведь меня. Вера, сдавили так, что мне остается только выскочить— пробкой из бутылки с гниющей жидкостью (ибо это — не шампанское, а пробка — они! шампанское — я!). ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ?
 
   Пишу я — не хуже других, почему же именно меня заставляют ходить и кланяться за свои же труды и деньги: — Подайте, Христа ради! Хоть раз — к терму… — и не дают, как не дали в этот раз.
 
   А в прошлый терм. Вера, был целый скандал: т. е. внезапно, посреди редакции, хлынувшие слезы и мой собственный голос, помимо меня говоривший (а я — слушала) — Если завтра вы, г<оспо>да, услышите, что я подала прошение в Сов<етскую> Россию, знайте, — что это вы: ваша злая воля, ваше презрение и плевание!
 
   Тогда М<огилев>ский, меня пожалев (он очень добр!), мне аванс — дал. А на этот раз — заболел, а после болезни ему Демидов — запретил, это ясно из конца его письма.
 
   Что мне делать с Демидовым? Ибо он в П<оследних> Нов<остях> — всё (хотя у газеты с Милюковым и одни инициалы!). И он меня — не хочет.
 
   А ресурсов — нет. И что мне делать — с собой?
 
   Итак, Вера, подумайте: через кого бы воздействовать на Демидова? Кого он боится? Не вступился ли бы за меня Иван Алексеевич, [1013]разъяснив Демидову, что я все-таки заслуживаю одного термового фельетона (хорошо бы двух!). Что так делать — грех. Что нельзя, без объяснения причин, от чистейшей подлости, обрекать настоящего писателя — на нищенство и попрошайничество (да никто уже и не дает!). Либо, если И<вану> А<лексеевичу> так — неудобно, пусть бы запросил Демидова, почему меня никогда не печатают,