подходящая для 1830 года, Луи-Филипп являлся, так сказать, царствующим
переходным периодом; он сохранил старое произношение и старое правописание и
применял их для выражения современных взглядов; он любил Польшу и Венгрию,
однако писал: polonois и произносил: hongrais {В новом правописании:
polonais (поляки) и hongrois (венгры)}. Он носил мундир национальной
гвардии, как Карл X, и ленту Почетного легиона, как Наполеон.
Он редко бывал у обедни, не ездил на охоту и никогда не появлялся в
опере. Не питал слабости к попам, псарям и танцовщицам, что являлось одной
из причин его популярности среди буржуа. У него совсем не было двора. Он
выходил на улицу с дождевым зонтиком под мышкой, и этот зонтик надолго стал
одним из слагаемых его славы. Он был немного масон, немного садовник,
немного лекарь. Однажды он пустил кровь форейтору, упавшему с лошади; с тех
пор Луи-Филипп не выходил без ланцета, как Генрих III без кинжала. Роялисты
потешались над этим смешным королем, - первым королем, пролившим кровь в
целях излечения.
Что касается претензий истории к Луи-Филиппу, то кое-что следует
отнести не к нему; одни обвинения касаются монархии, другие - царствования,
а третьи - короля; три столбца, каждый со своим итогом. Отмена прав
демократии, отодвинутый на задний план прогресс, жестоко подавленные
выступления масс, расстрелы восставших, мятеж, укрощенный оружием, улица
Транснонен, военные суды, поглощение страны, реально существующей, страной,
юридически признанной, управление на компанейских началах с тремя стами
тысяч привилегированных - за это должна отвечать монархия; отказ от Бельгии,
с чересчур большим трудом покоренный Алжир, и, как Индия англичанами, -
скорее варварами, чем носителями цивилизации, вероломство по отношению к
Абд-Эль-Кадеру, Блей, подкупленный Дейц, оплаченный Притчард - за это должно
отвечать время царствования Луи-Филиппа; политика, более семейная, нежели
национальная, - за это отвечает король.
Как видите, за вычетом этого, можно уменьшить вину короля.
Его важнейшая ошибка такова: он был скромен во имя Франции.
Где корни этой ошибки?
Сейчас поясним.
В короле Луи-Филиппе слишком громко говорило отцовское чувство;
высиживание семьи, из которой должна вылупиться династия, связано с боязнью
перед всем и нежеланием быть потревоженным, отсюда крайняя нерешительность,
навязываемая народу, у которого в его гражданских традициях было 14 июля, а
в традициях военных - Аустерлиц.
Впрочем, если отвлечься от общественных обязанностей, которые должны
быть на первом плане, то глубокая нежность Луи-Филиппа к своей семье была ею
вполне заслужена. Его домашний круг был восхитителен. Там добродетели
сочетались с дарованиями. Одна из дочерей Луи-Филиппа, Мария Орлеанская,
прославила свой род среди художников так же, как Шарль Орлеанский - среди
поэтов. Она воплотила свою душу в мрамор, названный ею Жанной д'Арк. Двое
сыновей Луи-Филиппа исторгли у Меттерниха следующую демагогическую похвалу:
"Таких молодых людей не встретишь, таких принцев не бывает".
Вот, без всякого умаления, но и без преувеличения, правда о
Луи-Филиппе.
Быть "принцем Равенством", носить в себе противоречие между
Реставрацией и Революцией, обладать внушающими тревогу склонностями
революционера, которые становятся успокоительными в правителе, - такова
причина удачи Луи-Филиппа в 1830 году; никогда еще не было столь полного
приспособления человека к событию; один вошел в другое, воплощение
свершилось. Луи-Филипп - это 1830 год, ставший человеком. Вдобавок за него
говорило и великое предназначение к престолу - изгнание. Он был осужден,
беден, он скитался. Он жил своим трудом. В Швейцарии этот наследник самых
богатых королевских поместий Франции продал свою старую лошадь, чтобы не
умереть с голоду. В Рейхенау он давал уроки математики, а его сестра
Аделаида занималась вязаньем и шитьем. Эти воспоминания, связанные с особой
короля, приводили в восторг буржуа. Он разрушил собственными руками
последнюю железную клетку в Мон-Сен-Мишеле, устроенную Людовиком XI и
послужившую Людовику XV. Он был соратником Дюмурье, другом Лафайета, он был
членом клуба якобинцев, Мирабо похлопывал его по плечу; Дантон обращался к
нему со словами "молодой человек". В возрасте двадцати четырех лет, в 93
году, он, тогда еще г-н де Шартр, присутствовал, сидя в глубине маленькой
темной ложи в зале Конвента, на процессе Людовика XVI, столь удачно
названного "этот бедный тиран". Он видел все, он созерцал все эти
головокружительные превращения - слепое ясновидение революции, которая
сокрушила монархию в лице монарха и монарха вместе с монархией, почти не
заметив человека во время этого неистовства идеи; он видел могучую бурю
народного гнева в революционном трибунале, допрос Капета, не знающего, что
ответить, ужасающее бессмысленное покачивание этой царственной головы под
мрачным дыханием этой бури, относительную невиновность всех участников
катастрофы - как тех, кто осуждал, так и того, кто был осужден; он видел
века, представшие перед судом Конвента; он видел, как за спиной Людовика
XVI, этого злополучного прохожего, на которого пало все бремя
ответственности, вырисовывался во мраке главный обвиняемый - Монархия, и его
душа исполнилась почтительного страха перед безграничным правосудием народа,
почти столь же безличным, как правосудие бога.
След, оставленный в нем революцией, был неизгладим. Его память стала
как бы живым отпечатком каждой минуты этих великих годин. Однажды перед
свидетелем, которому нельзя не доверять, он исправил по памяти весь список
членов Учредительного собрания, фамилии которых начинались на букву "А".
Луи-Филипп был королем, царствующим при ярком дневном свете. Во время
его царствования печать была свободна, трибуна свободна, слово и совесть
свободны. В сентябрьских законах есть просветы. Хотя он знал, что яркий свет
подтачивает привилегии, тем не менее он оставил свой трон освещенным.
История зачтет ему эту лояльность.
Луи-Филипп, как все исторические деятели, сошедшие со сцены, сегодня
подлежит суду человеческой совести. Его дело проходит теперь лишь первую
инстанцию.
Час, когда история вещает свободным и внушительным голосом, еще для
него не пробил; не настало еще время, когда она произнесет об этом короле
окончательное суждение; строгий, прославленный историк Луи Блан сам недавно
смягчил прежний приговор, который вынес ему; Луи-Филипп был избран теми
двумя недоносками, которые именуются большинством двухсот двадцати одного и
1830 годом, то есть полупарламентом и полуреволюцией; во всяком случае, с
той нелицеприятной точки зрения, на которой должна стоять философия, мы
могли судить его здесь, как это вытекает из сказанного нами выше, лишь с
известными оговорками, во имя абсолютного демократического принципа. Пред
лицом абсолютного всякое право, помимо права человека и права народа, есть
незаконный захват. Но уже в настоящее время, сделав эти оговорки и взвесив
все обстоятельства, мы можем сказать, что Луи-Филипп, как бы о нем ни
судили, сам по себе, по своей человеческой доброте, останется, если
пользоваться языком древней истории, одним из лучших государей, когда-либо
занимавших престол.
Что же свидетельствует против него? Именно этот престол. Отделите
Луи-Филиппа от его королевского сана, он останется человеком. И человеком
добрым. Порою добрым на удивление. Часто, среди самых тяжких забот, после
дня, проведенного в борьбе против дипломатии Европы, он вечером возвращался
в свои покои и там, изнемогая от усталости и желания уснуть, - чем он
занимался? Он брал судебное дело и проводил всю ночь за пересмотром
какого-нибудь процесса, полагая, что дать отпор Европе - это очень важно, но
еще важнее - вырвать человека из рук палача. Он возражал своему министру
юстиции, он оспаривал шаг за шагом владения, захваченные гильотиной, у
прокуроров, этих "присяжных болтунов правосудия", как он их называл. Иногда
груды судебных дел заваливали его стол; он просматривал их все; ему было
мучительно тяжело предоставлять несчастные обреченные головы их участи.
Однажды он сказал тому же свидетелю, на которого мы ссылались: "Сегодня
ночью я отыграл семерых". В первые годы его царствования смертная казнь была
как бы отменена, и вновь воздвигнутый эшафот был насилием над волей короля.
Гревская площадь исчезла вместе со старшею ветвью, но вместо нее появилась
застава Сен-Жак - Гревская площадь буржуазии; "люди деловые" чувствовали
необходимость в какой-нибудь хоть с виду узаконенной гильотине; то была одна
из побед Казимира Перье, представителя узко корыстных интересов буржуазии,
над Луи-Филиппом, представителем ее либеральных сторон. Луи-Филипп
собственноручно делал пометки на полях книги Беккарии. После взрыва адской
машины Фиески он воскликнул: "Как жаль, что я не был ранен! Я мог бы его
помиловать". В другой раз, намекая на сопротивление своих министров, он
написал по поводу политического осужденного, который представлял собой одну
из наиболее благородных личностей нашего времени: "Помилование ему даровано,
мне остается только добиться его". Луи-Филипп был мягок, как Людовик IX, и
добр, как Генрих IV.
А для нас, знающих, что в истории доброта - редкая жемчужина, тот, кто
добр, едва ли не стоит выше того, кто велик.
Луи-Филипп был строго осужден одними и, быть может, слишком жестоко
другими, поэтому вполне понятно, что человек, знавший этого короля и сам
ставший призраком сегодня, предстательствует за него перед историей; это
предстательство, каково бы оно ни было, несомненно и прежде всего
бескорыстно; Эпитафия, написанная умершим, искренна; тени дозволено утешить
другую тень; пребывание в одном и том же мраке дает право воздать хвалу;
вряд ли нужно опасаться, что когда-нибудь скажут о двух могилах изгнанников:
"Обитатель одной польстил другому".



    Глава четвертая. ТРЕЩИНЫ ПОД ОСНОВАНИЕМ



Поскольку драма, о которой мы повествуем в этой книге, вот-вот взорвет
толщу одной из мрачных туч, заволакивающих начало царствования Луи-Филиппа,
мы решили, избегнув недомолвок, охарактеризовать личность короля.
Луи-Филипп взошел на престол, не применяя насилия, без прямого
воздействия со своей стороны, благодаря революционному повороту, несомненно
очень далекому от действительной цели революции, но в котором он, герцог
Орлеанский, лично не участвовал. Он родился принцем и считал себя избранным
королем. Он не сам дал себе эти полномочия, он не присваивал их; они были
ему предложены, и он их принял, пусть ошибочно, но глубоко убежденный, что
предложение соответствовало его праву, а согласие принять - его долгу.
Отсюда его уверенность в законности своей власти. Да, мы говорим это, положа
руку на сердце: Луи-Филипп был уверен в законности своей власти, а
демократия была уверена в законности своей борьбы с нею, поэтому вина за то
страшное, что порождает социальные битвы, не падает ни на короля, ни на
демократию. Столкновение принципов подобно столкновению стихий. Океан
защищает воду, ураган защищает воздух; король защищает королевскую власть,
демократия защищает народ; относительное, то есть монархия, сопротивляется
абсолютному, то есть республике; общество истекает кровью в этой борьбе, но
то, что сейчас является его страданием, станет позднее спасением. Во всяком
случае, порицать борющихся не следует: одна из двух сторон явно
заблуждается; право не стоит, подобно колоссу Родосскому, сразу на двух
берегах - одной ногой опираясь на республику, другою - на монархию; оно
неделимо и целиком находится на одной стороне; но заблуждающиеся
заблуждаются искренне; слепой - не преступник, вандеец - не разбойник.
Припишем же эти страшные столкновения роковому стечению обстоятельств.
Каковы бы ни были эти бури, люди за них не отвечают.
Закончим наше изложение событий.
Правительству 1830 года тотчас же пришлось туго. Вчера родившись, оно
должно было сегодня сражаться.
Едва успев утвердиться, оно сразу почувствовало смутное воздействие
сил, направленных отовсюду на июльскую систему правления, недавно созданную
и непрочную.
Сопротивление возникло на следующий же день; быть может даже, оно
родилось накануне.
С каждым месяцем возмущение росло и из тайного стало явным.
Июльская революция, как мы отмечали, плохо встреченная королями вне
Франции, была в самой Франции истолкована по-разному.
Бог открывает людям свою волю в событиях - это темный текст, написанный
на таинственном языке. Люди тотчас же делают переводы - переводы поспешные,
неправильные, полные промахов, пропусков и искажений. Очень немногие
понимают язык божества. Наиболее прозорливые, спокойные, проницательные
расшифровывают его медленно, и когда они приходят со своим текстом,
оказывается, что работа эта давно уже сделана - на площади выставлено
двадцать переводов. Из каждого перевода рождается партия, из каждого
искажения - фракция; каждая партия полагает, что только у нее правильный
текст, каждая фракция полагает, что истина - лишь ее достояние.
Нередко и сама власть является фракцией.
Во всех революциях встречаются пловцы, которые плывут против течения, -
это старые партии.
По мнению старых партий, признающих лишь наследственную власть божией
милостью, если революции возникают по праву на восстание, то по этому же
праву можно восставать и против них. Заблуждение! Ибо во время революции
бунтовщиком является не народ, а король. Именно революция и является
противоположностью бунта. Каждая революция, будучи естественным свершением,
заключает в самой себе свою законность, которую иногда бесчестят мнимые
революционеры; но даже запятнанная ими, она держится стойко, и даже
обагренная кровью, она выживает. Революция - не случайность, а
необходимость. Революция - это возвращение от искусственного к
естественному. Она происходит потому, что должна произойти.
Тем не менее старые легитимистские партии нападали на революцию 1830
года со всей яростью, порожденной их ложными взглядами. Заблуждения -
отличные метательные снаряды. Они умело поражали революцию там, где она была
уязвима за отсутствием брони, - за недостатком логики; они нападали на
революцию в ее королевском обличий. Они ей кричали: "Революция! А зачем же у
тебя король?" Старые партии - это слепцы, которые хорошо целятся.
Республиканцы кричали о том же. Но с их стороны это было
последовательно. То, что являлось слепотой у легитимистов, было
прозорливостью у демократов. 1830 год обанкротился в глазах народа.
Негодующая демократия упрекала его в этом.
Июльское установление отражало атаки прошлого и будущего. В нем как бы
воплощалась минута, вступившая в бой и с монархическими веками и с вечным
правом.
Кроме того, перестав быть революцией и превратившись в монархию, 1830
год был обязан за пределами Франции идти в ногу с Европой. Сохранять мир -
значило еще больше усложнить положение. Гармония, которой добиваются вопреки
здравому смыслу, нередко более обременительна, чем война. Из этого глухого
столкновения, всегда сдерживаемого намордником, но всегда рычащего,
рождается вооруженный мир - разорительная политика цивилизации, самой себе
внушающей недоверие. Какова бы ни была Июльская монархия, но она вставала на
дыбы в запряжке европейских кабинетов. Меттерних охотно взял бы ее в повода.
Подгоняемая во Франции прогрессом, она в свою очередь подгоняла европейские
монархии, этих тихоходов. Взятая на буксир, она сама тащила на буксире.
А в то же время внутри страны обнищание, пролетариат, заработная плата,
воспитание, карательная система, проституция, положение женщины, богатство,
бедность, производство, потребление, распределение, обмен, валюта, кредит,
права капитала, права труда - все эти вопросы множились, нависая над
обществом черной тучей.
Вне политических партий в собственном смысле сотого слова обнаружилось
и другое движение. Демократическому брожению соответствовало брожение
философское. Избранные умы чувствовали себя встревоженными, как и толпа;
по-другому, но в такой же степени.
Мыслители размышляли, в то время как почва - то есть народ, - изрытая
революционными течениями, дрожала под ними, словно в неярко выраженном
эпилептическом припадке. Эти мечтатели, некоторые - в одиночестве, другие -
объединившись в дружные семьи, почти в сообщества, исследовали социальные
вопросы мирно, но глубоко; бесстрастные рудокопы, они тихонько прокладывали
ходы в глубинах вулкана, мало обеспокоенные отдаленными толчками и вспышками
пламени.
Это спокойствие занимало не последнее место в ряду прекрасных зрелищ
той бурной эпохи.
Люди эти предоставили политическим партиям вопросы права, сами же
занялись вопросом человеческого счастья.
Человеческое благополучие - вот что хотели они добыть из недр общества.
Они подняли вопросы материальные, вопросы земледелия, промышленности,
торговли почти на высоту религии. В цивилизации, такой, какою она создается,
- отчасти богом и, гораздо больше, людьми, - интересы переплетаются,
соединяются и сплавляются так, что образуют настоящую скалу, по закону
движения, терпеливо изучаемому экономистами, этими геологами политики.
Люди эти, объединившиеся под разными названиями, но которых можно в
целом определить их родовым наименованием - социалисты, пытались просверлить
скалу, чтобы из нее забил живой родник человеческого счастья.
Их труды охватывали все, от смертной казни до вопроса о войне. К правам
человека, провозглашенным французской революцией, они прибавили права
женщины и права ребенка.
Пусть не удивляются, что мы, по разным соображениям, не исчерпываем
здесь, с точки зрения теоретической, вопросы, затронутые социалистами. Мы
ограничиваемся тем, что указываем на них.
Все проблемы, выдвинутые социалистами, за исключением космогонических
бредней, грез и мистицизма, могут быть сведены к двум основным проблемам.
Первая проблема создать материальные богатства.
Вторая проблема распределить их.
Первая проблема включает вопрос о труде.
Вторая - вопрос о плате за труд.
В первой проблеме речь идет о применении производительных сил.
Во второй - о распределении жизненных благ.
Следствием правильного применения производительных сил является мощь
общества.
Следствием правильного распределения жизненных благ является счастье
личности.
Под правильным распределением следует понимать не равное распределение,
а распределение справедливое. Основа равенства - справедливость.
Из соединения этих двух начал - мощи общества вовне и личного
благоденствия внутри - рождается социальное процветание.
Социальное процветание означает - счастливый человек, свободный
гражданин, великая нация.
Англия разрешила первую из этих двух проблем. Она превосходно создает
материальные богатства, но плохо распределяет их. Такое однобокое решение
роковым образом приводит ее к двум крайностям чудовищному богатству и
чудовищной нужде. Все жизненные блага - одним, все лишения - другим, то есть
народу, причем привилегии, льготы, монополии, власть феодалов являются
порождением самого труда. Положение ложное и опасное, ибо могущество
общества зиждется тут на нищете частных лиц, а величие государства - на
страданиях отдельной личности. Это - дурно созданное величие, где сочетаются
все материальные его основы и куда не вошло ни одно нравственное начало.
Коммунизм и аграрный закон предполагают разрешить вторую проблему. Они
заблуждаются. Такое распределение убивает производство. Равный дележ
уничтожает соревнование и, следовательно, труд. Так мясник убивает то, что
он делит на части. Стало быть, невозможно остановиться на этих притязающих
на правильности решениях. Уничтожить богатство - не значит его распределить.
Чтобы хорошо разрешить обе проблемы, их нужно рассматривать совместно.
Оба решения следует соединить, образовав из них одно.
Решите только первую из этих двух проблем, и вы станете Венецией, вы
станете Англией. Как Венеция, вы будете обладать мощью, созданной
искусственно, или как Англия, - материальным могуществом; вы будете
неправедным богачом. Вы погибнете или насильственным путем, как умерла
Венеция, или обанкротившись, как падет Англия. И мир предоставит вам
возможность погибнуть и пасть, потому что мир предоставляет возможность
падать и погибать всякому себялюбию, всему, что не являет собой для
человеческого рода какой-либо добродетели или идеи.
Само собой разумеется, что под Венецией, Англией мы подразумеваем не
народ, а определенный общественный строй - олигархии, стоящие над нациями, а
не самые нации. Народы всегда пользуются нашим уважением и сочувствием.
Венеция как народ возродится; Англия как аристократия падет, но Англия как
народ - бессмертна. Отметив это, пойдем дальше.
Разрешите обе проблемы: поощряйте богатого и покровительствуйте
бедному, уничтожьте нищету, положите конец несправедливой эксплуатации
слабого сильным, наложите узду на неправую зависть того, кто находится в
пути, к тому, кто достиг цели, по-братски и точно установите оплату за труд
соответственно работе, подарите бесплатное и обязательное обучение
подрастающим детям, сделайте из знания основу зрелости; давая работу рукам,
развивайте и ум, будьте одновременно могущественным народом и семьей
счастливых людей, демократизируйте собственность, не отменив ее, но сделав
общедоступной, чтобы каждый гражданин без исключения был собственником, а
это легче, чем кажется, короче говоря, умейте создавать богатство и умейте
его распределять; тогда вы будете обладать материальным величием и величием
нравственным; тогда вы будете достойны называть себя Францией.
Вот что, пренебрегая некоторыми заблуждающимися сектами и возвышаясь
над ними, утверждал социализм; вот чего он искал в фактах, вот что он
подготовлял в умах.
Усилия, достойные восхищения! Святые порывы!
Эти учения, эти теории, это сопротивление, неожиданная для
государственного деятеля необходимость считаться с философами, только еще
намечавшиеся новые истины, попытки создать новую политику, согласованную со
старым строем и не слишком резко противоречащую революционным идеалам,
положение вещей, при котором приходилось пользоваться услугами Лафайета для
защиты Полиньяка, ощущение просвечивающего сквозь мятеж прогресса, палата
депутатов и улица, необходимость уравновешивать разгоревшиеся вокруг него
страсти, вера в революцию, быть может, некое предвидение отречения в
будущем, рожденное неосознанной покорностью высшему, неоспоримому праву,
личная честность, желание остаться верным своему роду, дух семейственности,
искреннее уважение к народу - все это поглощало Луи-Филиппа почти мучительно
и порой, при всей его стойкости и мужестве, угнетало его, давая чувствовать,
как трудно быть королем.
У него было тревожное ощущение, что почва под ним колышется, однако она
еще была твердой, так как Франция оставалась Францией более чем когда-либо.
Темные, сгрудившиеся тучи облегали горизонт. Странная тень,
надвигавшаяся все ближе и ближе, мало-помалу распростерлась над людьми, над
вещами, над идеями, - тень, отбрасываемая распрями и системами. Все, что
было придушено, вновь оживало и начинало бродить. Иногда совесть честного
человека задерживала дыхание - столько было нездорового в воздухе, где
софизмы перемешивались с истинами. В атмосфере тревоги, овладевшей
обществом, умы трепетали, как листья перед близящейся бурей. Вокруг было
такое скопление электричества, что в иные мгновения первый встречный, никому
дотоле неведомый, мог вызвать вспышку света. Затем снова спускалась тьма.
Время от времени глухие отдаленные раскаты грома свидетельствовали о том,
какой грозой чреваты облака.
Едва прошло двадцать месяцев после Июльской революции, как в роковом и
мрачном обличье явил себя 1832 год. Народ в нищете, труженики без хлеба,
последний принц Конде, исчезнувший во мраке, Брюссель, изгнавший династию
Нассау, как Париж - Бурбонов, Бельгия, предлагавшая себя французскому принцу
и отданная английскому, ненависть русского императора Николая, позади нас
два беса полуденных - Фердинанд Испанский и Мигель Португальский,
землетрясение в Италии, Меттерних, протянувший руку к Болонье, Франция,
оскорбившая Австрию в Анконе, на севере зловещий стук молотка, вновь
заколачивающего в гроб Польшу, устремленные на Францию враждебные взгляды
всей Европы, Англия - эта подозрительная союзница, готовая толкнуть то, что
накренилось, и наброситься на то, что упадет, суд пэров, прикрывающийся
Беккарией, чтобы спасти четыре головы от законного приговора, лилии,
соскобленные с кареты короля, крест, сорванный с Собора Парижской
Богоматери, униженный Лафайет, разоренный Лафит, умерший в бедности Бенжамен
Констан, потерявший все свое влияние и скончавшийся Казимир Перье; болезнь
политическая и болезнь социальная, вспыхнувшие сразу в обеих столицах
королевства - одна в городе мысли, другая в городе труда; в Париже война
гражданская, в Лионе - война рабочих; в обоих городах один и тот же отблеск