ее привратницы, скоромной или постной, - по прихоти того, кто сгребает кучу.
Случается, что метла добросердечна.
Тряпичница была благодарна поставщицам ее мусорной корзинки, она
улыбалась трем привратницам, и какой улыбкой! Разговоры между ними шли
примерно такие:
- А ваша кошка все такая же злюка?
- Боже мой, кошки, сами знаете, от природы враги собак. Собаки - вот
кто может на них пожаловаться.
- Да и люди тоже.
- Однако кошачьи блохи не переходят на людей.
- Это пустяки, вот собаки - те опаснее. Я помню год, когда развелось
столько собак, что пришлось писать об этом в газетах. Это было в те времена,
когда в Тюильри большие бараны возили колясочку Римского короля. Вы помните
Римского короля?
- А мне больше нравился герцог Бордоский.
- А я знала Людовика Семнадцатого. Я больше люблю Людовика
Семнадцатого.
- Говядина-то как вздорожала, мамаша Патагон!
- И не говорите, мясники - это просто мерзавцы! Мерзкие мерзавцы. Одни
только обрезки и получаешь.
Тут вмешалась тряпичница.
- Да, сударыни, с торговлей дело плохо. В отбросах ничего не найдешь.
Ничего больше не выкидывают. Все поедают.
- Есть люди и победнее вас, тетушка Варгулем.
- Что правда, то правда, - угодливо согласилась тряпичница, - у меня
все-таки есть профессия.
После недолгого молчания тряпичница, уступая потребности похвастаться,
присущей натуре человека, прибавила:
- Как вернусь утром домой, так сразу разбираю плетенку и принимаюсь за
сервировку (по-видимому, она хотела сказать: сортировку). И все раскладываю
по кучкам в комнате. Тряпки убираю в корзину, огрызки - в лохань, простые
лоскутья - в шкаф, шерстяные - в комод, бумагу - в угол под окном, съедобное
- в миску, осколки стаканов - в камин, стоптанные башмаки - за двери, кости
- под кровать.
Гаврош, остановившись сзади, слушал.
- Старушки! По какому это случаю вы завели разговор о политике? -
спросил он.
Целый залп ругательств, учетверенный силой четырех глоток, обрушился на
него.
- Еще один злодей тут как тут!
- Что это он держит в своей культяпке? Пистолет?
- Скажите на милость, этакий негодник!
- Такие не успокоятся, пока не сбросят правительство!
Гаврош, исполненный презрения, вместо возмездия ограничился тем, что
всей пятерней сделал им нос.
- Ах ты, бездельник босопятый! - крикнула тряпичница.
Мамаша Патагон яростно всплеснула руками:
- Быть беде, это уж наверняка. Есть тут по соседству один молодчик с
бороденкой, он мне попадался каждое утро с красоткой в розовом чепце под
ручку, а нынче смотрю, - уж у него ружье под ручкой. Мамаша Баше мне
говорила, что на прошлой неделе была революция в... в... - ну там, где этот
теленок! - в Понтуазе. А теперь посмотрите-ка на этого с пистолетом, на
этого мерзкого озорника! Кажется, у Целестинцев полно пушек. Что же еще
может сделать правительство с негодяями, которые сами не знают, что
выдумать, лишь бы не давать людям жить, и ведь только-только начали
успокаиваться после всех несчастий! Господи боже мой, я-то видела нашу
бедную королеву, как ее везли на телеге! И опять из-за всего этого
вздорожает табак! Это подлость! А тебя-то, разбойник, я уж, наверное, увижу
на гильотине!
- Ты сопишь, старушенция, - заметил Гаврош. - Высморкай получше свой
хобот.
И пошел дальше.
Когда он дошел до Мощеной улицы, он вспомнил о тряпичнице и произнес
следующий монолог:
- Напрасно ты ругаешь революционеров, мамаша Мусорная Куча. Этот
пистолет на тебя же поработает. Чтобы ты нашла побольше съедобного для своей
корзинки.
Внезапно он услышал сзади крик; погнавшаяся за ним привратница Патагон
издали погрозила ему кулаком и крикнула:
- Ублюдок несчастный!
- Плевать мне на это с высокого дерева, - ответил Гаврош.
Немного погодя он прошел мимо особняка Ламуаньона. Здесь он кликнул
клич:
- Вперед, на бой!
Но его вдруг охватила тоска. С упреком посмотрел он на свой пистолет,
казалось, пытаясь его растрогать.
- Я иду биться, - сказал он, - а ты вот не бьешь!
Одна собачка может отвлечь внимание от другой. Мимо пробегал тощий
пуделек, Гаврош разжалобился.
- Бедненький мой тяв-тяв! - сказал он ему. - Ты, верно, проглотил
целый бочонок, у тебя все обручи наружу.
Затем он направился к Орм-Сен-Жерве.



    Глава третья. СПРАВЕДЛИВОЕ НЕГОДОВАНИЕ ПАРИКМАХЕРА



Почтенный парикмахер, выгнавший двух малышей, для которых Гаврош
разверз гостеприимное чрево слона, в это время был занят в своем заведении
бритьем старого солдата-легионера, служившего во времена Империи. Между ними
завязалась беседа. Разумеется, парикмахер говорил с ветераном о мятеже,
затем о генерале Ламарке, а от Ламарка перешли к императору. Если бы Прюдом
присутствовал при этом разговоре брадобрея с солдатом, он приукрасил бы его
и назвал: "Диалог бритвы и сабли".
- А как император держался на лошади? - спросил парикмахер.
- Плохо. Он не умел падать. Поэтому он никогда не падал.
- А хорошие у него были кони? Должно быть, прекрасные?
- В тот день, когда он мне пожаловал крест, я разглядел его лошадь. Это
была белая рысистая кобыла. У нее были широко расставленные уши, глубокая
седловина, изящная голова с черной звездочкой, длинная шея, крепкие колени,
выпуклые бока, покатые плечи, мощный круп. И немного больше пятнадцати пядей
ростом.
- Славная лошадка, - заметил парикмахер.
- Да, это была верховая лошадь его величества.
Парикмахер почувствовал, что после таких торжественных слов надо
помолчать; потом заговорил снова:
- Император был ранен только раз, ведь правда, сударь?
Старый солдат ответил спокойным и важным тоном человека, который при
этом присутствовал:
- В пятку. Под Ратисбоном. Я никогда не видел, чтобы он был так хорошо
одет, как в тот день. Он был чистенький, как новая монетка.
- А вы, господин ветеран, надо думать, были ранены не раз?
- Я? - спросил солдат. - Пустяки! Под Маренго получил два удара саблей
по затылку, под Аустерлицем - пулю в правую руку, другую - в левую ляжку под
Иеной, под Фридландом - удар штыком, вот сюда, под Москвой - не то семь, не
то восемь ударов пикой куда попало, под Люценом осколок бомбы раздробил мне
палец... Ах да, еще в битве под Ватерлoo меня ударило картечью в бедро. Вот
и все.
- Как прекрасно умереть на поле боя! - с пиндарическим пафосом
воскликнул цирюльник. - Что касается меня, то, честное слово, вместо тою
чтобы подыхать на дрянной постели от какой-нибудь болезни, медленно,
постепенно, каждый день, с лекарствами, припарками, спринцовками и
слабительными, я предпочел бы получить в живот ядро!
- У вас губа не дура, - заметил солдат.
Только успел он это сказать, как оглушительный грохот потряс лавочку.
Стекло витрины внезапно украсилось звездообразной трещиной. Парикмахер
побледнел как полотно.
- О боже! - воскликнул он. - Это то самое!
- Что?
- Ядро.
- Вот оно, - сказал солдат и поднял что то, катившееся по полу. То был
булыжник.
Парикмахер подбежал к разбитому стеклу и увидел Гавроша, убегавшего со
всех ног к рынку Сен-Жан. Проходя мимо парикмахерской, Гаврош, таивший в
себе обиду за малышей, не мог воспротивиться желанию приветствовать
брадобрея по-своему и швырнул камнем в окно.
- Понимаете, - прохрипел цирюльник, у которого бледность перешла в
синеву, - они делают пакости лишь бы напакостить! Кто его обидел, этого
мальчишку?



    Глава четвертая. РЕБЕНКА УДИВЛЯЕТ СТАРИК



Между тем на рынке Сен-Жан, где уже успели разоружить пост, произошло
соединение Гавроша с кучкой людей, которую вели Анжольрас, Курфейрак,
Комбефер и Фейи. Почти все были вооружены. Баорель и Жан Прувер разыскали их
и вступили в их отряд. У Анжольраса была охотничья двустволка, у Комбефера -
ружье национальной гвардии с номером легиона, а за поясом - два пистолета,
высовывавшихся из-под расстегнутого сюртука; у Жана Прувера - старый
кавалерийский мушкетон, у Баореля - карабин, Курфейрак размахивал тростью,
из которой он вытащил клинок Фейи, с обнаженной саблей в руке, шествовал
впереди и кричал - "Да здравствует Польша!"
Они шли с Морландской набережной, без галстуков, без шляп,
запыхавшиеся, промокшие под дождем, с горящими глазами. Гаврош спокойно
подошел к ним.
- Куда мы идем?
- Иди с нами, - ответил Курфейрак. Позади Фейи шел, или, вернее,
прыгал, Баорель, чувствовавший себя среди мятежников, как рыба в воде. Он
был в малиновом жилете и имел запас слов, способных сокрушить все что
угодно. Его жилет потряс какого-то прохожего. Потеряв голову от страха,
прохожий крикнул:
- Красные пришли!
- Красные, красные! - подхватил Баорель. - Что за нелепый страх,
буржуа! Я вот, например, нисколько не боюсь алых маков, красная шапочка не
внушает мне ужаса. Поверьте мне, буржуа: предоставим бояться красного только
рогатому скоту.
Где-то на стене он заметил листок бумаги самого миролюбивого свойства -
разрешение есть яйца, это было великопостное послание парижского
архиепископа своей "пастве".
- Паства! - воскликнул Баорель. - Это вежливая форма слова "стадо".
И сорвал со стены послание, покорив этим сердце Гавроша. С этой минуты
он стал присматриваться к Баорелю.
- Ты неправ, Баорель, - заметил Анжольрас. - Тебе бы следовало оставить
это разрешение в покое, не в нем дело, ты зря расходуешь гнев. Береги боевые
припасы. Не следует открывать огонь в одиночку, ни ружейный, ни душевный.
- У каждого своя манера, - возразил Баорель. - Эти епископские
упражнения в прозе меня оскорбляют, я хочу есть яйца без всякого разрешения.
Ты вот весь пылаешь, хоть с виду и холоден, ну, а я развлекаюсь. К тому же я
вовсе не расходую себя, я беру разбег. А послание я разорвал, клянусь
Геркулесом, только чтобы войти во вкус!
Слово "Геркулес" поразило Гавроша. Он пользовался случаем чему-нибудь
поучиться, а к этому срывателю объявлений он почувствовал уважение. И он
спросил его:
- Что это значит - "Геркулес"?
- По-латыни это значит: черт меня побери, - ответил Баорель.
Тут он увидел в окне смотревшего на них бледного молодого человека с
черной бородкой, по-видимому, одного из Друзей азбуки, и крикнул ему:
- Живо патронов! Para bellum! {Готовься к войне (лат.). Произношение
bellum (лат.) - война - сходно с bel homme (франц.) - красивый мужчина.}
- Красивый мужчина! Это верно, - сказал Гаврош, теперь уже понимавший
латынь.
Их сопровождала шумная толпа - студенты, художники, молодые люди, члены
Кугурды из Экса, рабочие, портовые грузчики, вооруженные дубинами и штыками,
а иные и с пистолетами за поясом, как Комбефер. В толпе шел старик, с виду
очень дряхлый. Оружия у него не было, но он старался не отставать, хотя,
видимо, был погружен в свои мысли. Гаврош заметил его.
- Этшкое? - спросил он.
- Так, старичок.
То был Мабеф.



    Глава пятая. СТАРИК



Расскажем о том, что произошло.
Анжольрас и его друзья проходили по Колокольному бульвару, мимо
казенных хлебных амбаров, как вдруг драгуны бросились в атаку. Анжольрас,
Курфейрак и Комбефер были среди тех, кто двинулся по улице Бассомпьера с
криком: "На баррикады!" На улице Ледигьера они встретили медленно шедшего
старика.
Их внимание привлекло то, что старика шатало из стороны в сторону,
точно пьяного. Хотя все утро моросило, да и теперь шел довольно сильный
дождь, шляпу он держал в руке. Курфейрак узнал папашу Мабефа. Он был с ним
знаком, так как не раз провожал Мариуса до самого его дома. Зная мирный и
более чем робкий нрав бывшего церковного старосты и любителя книг, он
изумился, увидев в этой сутолоке, в двух шагах от надвигавшейся конницы,
старика, который разгуливал с непокрытой головой, под дождем, среди пуль,
почти в самом центре перестрелки; он подошел к нему, и здесь между
двадцатипятилетним бунтовщиком и восьмидесятилетним старцем произошел
следующий диалог:
- Господин Мабеф! Идите домой.
- Почему?
- Начинается суматоха.
- Отлично.
- Будут рубить саблями, стрелять из ружей, господин Мабеф.
- Отлично.
- Палить из пушек.
- Отлично. А куда вы все идете?
- Мы идем свергать правительство.
- Отлично.
И он пошел с ними. С этого времени он не произнес ни слова. Его шаг
сразу стал твердым; рабочие хотели взять его под руки - он отказался,
отрицательно покачав головой. Он шел почти в первом ряду колонны, и все его
движения были как у человека бодрствующего, а лицо - как у спящего.
- Что за странный старикан! - перешептывались студенты. В толпе
пронесся слух, что это старый член Конвента, старый цареубийца.
Все это скопище вступило на Стекольную улицу. Маленький Гаврош шагал
впереди, во все горло распевая песенку и как бы изображая собой живой рожок
горниста. Он пел:

Вот луна поднялась в небеса
- Не пора ли? Ложится роса, -
Молвил Жан несговорчивой Жанне.
Ту, ту, ту
На Шату.
Король, да бог, да рваный сапог, да ломаный грош - все мое богатство.
Чтобы клюкнуть, - не смейтесь, друзья! -
Встали до свету два воробья
И росы налакались в тимьяне.
Зи, за, зи
На Пасси.
Король, да бог, да рваный сапог, да ломаный грош - все мое богатство.
Точно пьяницы, в дым напились,
Точно два петуха подрались. -
Тигр от смеха упал на поляне.
Дон, дон, дон
На Медон.
Король, да бог, да рваный сапог, да ломаный грош - все мое богатство.
Чертыхались на все голоса.
- Не пора ли? Ложится роса, -
Молвил Жан несговорчивой Жанне.
Тен, тен, тен
На Пантен.
Король, да бог, да рваный сапог, да ломаный грош - все мое богатство.

Они направлялись к Сен-Мерри.



    Глава шестая. НОВОБРАНЦЫ



Толпа увеличивалась с каждым мгновением. Возле Щепной улицы к ней
присоединился высокий седоватый человек; Курфейрак, Анжольрас и Комбефер
заметили его вызывающую, грубую внешность, но никто из них не знал его.
Гаврош шел, поглощенный пением, свистом, шумом, движением вперед, постукивал
в ставни лавочек рукояткой своего увечного пистолета и не обратил никакого
внимания на этого человека.
Свернув на Стекольную улицу, толпа прошла мимо подъезда Курфейрака.
- Это очень кстати, - сказал Курфейрак, - я забыл дома кошелек и
потерял шляпу.
Он оставил толпу и, шагая через четыре ступеньки, взбежал к себе
наверх. Он взял старую шляпу и кошелек и захватил с собой довольно
объемистый квадратный ящик, который был запрятан у него в грязном белье.
Когда он бегом спускался вниз, его окликнула привратница:
- Господин де Курфейрак!
- Привратница! Как вас зовут? - вместо ответа спросил Курфейрак.
Привратница опешила.
- Но вы же хорошо знаете, что меня зовут тетушка Вевен.
- Ну так вот, если вы еще раз назовете меня господин де Курфейрак, то я
вас буду звать тетушка де Вевен. А теперь говорите, в чем дело? Что такое?
- Здесь кто-то вас спрашивает.
- Кто такой?
- Не знаю.
- Где он?
- У меня, в привратницкой.
- К черту! - крикнул Курфейрак.
- Но он уже больше часа вас ждет, - заметила привратница.
В это время из каморки привратницы вышел юноша, по виду молодой
рабочий, худой, бледный, маленький, веснушчатый, в дырявой блузе и
заплатанных плисовых панталонах, больше похожий на переряженную девушку, чем
на мужчину, и обратился к Курфейраку, причем голос его, кстати сказать,
нисколько не походил на женский.
- Можно видеть господина Мариуса?
- Его нет.
- Вечером он вернется?
- Не знаю, - ответил Курфейрак и прибавил: - А я не вернусь.
Молодой человек пристально взглянул на него и спросил:
- Почему?
- Потому.
- Куда же вы идете?
- А тебе какое дело?
- Можно мне понести ваш ящик?
- Я иду на баррикаду.
- Можно мне пойти с вами?
- Как хочешь! - ответил Курфейрак. - Улица свободна, мостовые - для
всех.
И он бегом бросился догонять своих друзей. Нагнав их, он поручил одному
из них нести ящик. Только через четверть часа он заметил, что молодой
человек действительно последовал за ними.
Толпа никогда не идет туда, куда хочет. Мы уже говорили, что ее как бы
несет ветер. Она миновала Сен-Мерри и оказалась, сама хорошенько не зная,
каким образом, на улице Сен-Дени.



    * Книга двенадцатая. "КОРИНФ" *





    Глава первая. ИСТОРИЯ "КОРИНФА" СО ВРЕМЕНИ ЕГО ОСНОВАНИЯ



Нынешние парижане, входя на улицу Рамбюто со стороны Центрального
рынка, замечают направо, против улицы Мондетур, лавку корзинщика, вывеской
которому служит корзина, изображающая императора Наполеона I с надписью:

НАПОЛЕОН ИЗ ИВЫ ЗДЕСЬ СПЛЕТЕН

Однако они не подозревают о тех страшных сценах, свидетелем которых был
этот самый квартал каких-нибудь тридцать лет назад.
Здесь была улица Шанврери, которая в старину писалась Шанверери, и
прославленный кабачок "Коринф".
Вспомним все, что говорилось о воздвигнутой в этом месте баррикаде,
которую, впрочем, затмила баррикада Сен-Мерри. На эту-то замечательную
баррикаду по улице Шанврери, ныне покрытую глубоким мраком забвения, мы и
хотим пролить немного света.
Да будет нам позволено прибегнуть для ясности к простому способу, уже
примененному нами при описании Ватерлоо. Кто пожелал бы достаточно точно
представить себе массивы домов, возвышавшихся в то время поблизости от
церкви Сен-Эсташ, в северо-восточном углу Центрального рынка, где сейчас
начинается улица Рамбюто, должен лишь мысленно начертить букву N, приняв за
вершину улицу Сен-Дени, а за основание - рынок, вертикальные ее черточки
обозначали бы улицы Большую Бродяжную и Шанврери, а поперечина - улицу Малую
Бродяжную. Старая улица Мондетур перерезала все три линии буквы N под самыми
неожиданными углами. Таким образом, путаный лабиринт этих четырех улиц
создавал на пространстве в сто квадратных туаз, между Центральным рынком и
улицей Сен-Дени - с одной стороны, и улицами Лебяжьей и Проповедников - с
другой, семь маленьких кварталов причудливой формы, разной величины,
расположенных вкривь и вкось, как бы случайно, и едва отделенных друг от
друга узкими щелями, подобно каменным глыбам на стройке.
Мы говорим "узкими щелями", так как не можем дать более ясного понятия
об этих темных уличках, тесных, коленчатых, окаймленных ветхими
восьмиэтажными домами. Эти развалины были столь преклонного возраста, что на
улицах Шанврери и Малой Бродяжной между фасадами домов тянулись подпиравшие
их балки. Улица была узкая, а сточная канава - широкая; прохожие брели по
мокрой мостовой, пробираясь возле лавчонок, похожих на погреба, возле
толстых каменных тумб с железными обручами, возле невыносимо зловонных
мусорных куч и ворот с огромными вековыми решетками. Улица Рамбюто все это
стерла.
Название Мондетур {Мондетур - в буквальном переводе с французского
значит - гора-извилина.} точно соответствует своенравию улицы. Еще
выразительнее говорит об этом название улицы Пируэт, находящейся поблизости
от улицы Мондетур.
Прохожий, свернувший с улицы Сен-Дени на улицу Шанврери, видел, что она
мало-помалу суживается перед ним, как если бы он вошел в удлиненную воронку.
В конце этой коротенькой улички он обнаруживал, что впереди со стороны
Центрального рынка путь преграждает ряд высоких домов, и мог предположить,
что попал в тупик, если бы не замечал направо и налево двух темных проходов,
через которые он мог выбраться наружу. Это и была улица Мондетур, одним
концом соединявшаяся с улицей Проповедников, а другим - с улицами Лебяжьей и
Малой Бродяжной. В глубине этого подобия тупика, на углу правого прохода,
стоял дом ниже остальных, мысом выдававшийся на улицу.
В этом-то трехэтажном доме обосновался на целых три столетия знаменитый
кабачок. Он наполнял шумным весельем то самое место, которому старик Теофиль
посвятил двустишие:

Там качается страшный скелет -
То повесился бедный влюбленный.

Место для заведения было подходящее; заведение переходило от отца к
сыну.
Во времена Матюрена Ренье кабачок назывался "Горшок роз", а так как
тогда были в моде ребусы, то вывеску ему заменял столб, выкрашенный в
розовый цвет {aux Roses (горшок роз) произносится так же, как Poteau rose
(розовый столб)}. В прошлом столетии почтенный Натуар, один из причудливых
живописцев, ныне презираемый чопорной школой, многократно напиваясь в этом
кабачке за тем самым столом, где пил Ренье, из благодарности нарисовал на
розовом столбе кисть коринфского винограда. Восхищенный кабатчик изменил
вывеску и велел под кистью написать золотом "Коринфский виноград". Отсюда
название "Коринф". Для пьяниц нет ничего более естественного, чем пропустить
слово. Пропуск слова - это извилина фразы. Название "Коринф" мало-помалу
вытеснило "Горшок роз". Последний представитель династии кабатчиков, дядюшка
Гюшлу, уже не знал предания и приказал выкрасить столб в синий цвет.
Зала внизу, где была стойка, зала на втором этаже, где был бильярд,
узкая винтовая лестница, проходившая через потолок, вино на столах, копоть
на стенах, свечи среди бела дня - вот что представлял собой кабачок.
Лестница с люком в нижней зале вела в погреб. На третьем этаже жил сам
Гюшлу. Туда поднимались по лестнице, вернее по лесенке, скрытой за
незаметной дверью в большой зале второго этажа. Под крышей находились две
каморки - приют служанок. Первый этаж делили между собой кухня и зала со
стойкой.
Дядюшка Гюшлу, возможно, родился химиком, но вышел из него повар; в его
кабачке не только пили, но и ели. Гюшлу изобрел изумительное блюдо, которым
можно было лакомиться только у него, а именно - фаршированных карпов,
которых он называл carpes аu gras {Скоромными карпами (франц.).}. Их ели при
свете сальной свечи или кенкетов времен Людовика XVI, за столами, где
прибитая гвоздями клеенка заменяла скатерть. Сюда приходили издалека. В одно
прекрасное утро Гюшлу счел уместным уведомить прохожих о своей
"специальности"; он обмакнул кисть в горшок с черной краской, и так как у
него была своя орфография, равно как и своя кухня, то он изобразил на стене
следующую примечательную надпись:
Carpes ho gras.
Зиме, ливням и граду заблагорассудилось стереть букву s, которой
кончалось первое слово, и g, которой начиналось третье, после чего осталось:
Carpe ho ras.
При помощи непогоды и дождя скромное гастрономическое извещение стало
глубокомысленным советом.
Оказалось, что, не зная французского, Гюшлу знал латинский, что кухня
помогла ему создать философское изречение и, желая лишь затмить Карема, он
сравнялся с Горацием {Carpe horas (лат.) - лови часы - напоминает известную
строчку Горация Carpe diem - лови день.}. Поразительно также, что изречение
означало еще: "Зайдите в мой кабачок".
Теперь от всего этого не осталось и следа. Лабиринг Мондетур был
разворочен и широко открыт в 1847 году и, по всей вероятности, уже не
существует. Улица Шанврери и "Коринф" исчезли под мостовой улицы Рамбюто.
Как мы уже упоминали, "Коринф" был местом встреч, если не сборным
пунктом, для Курфейрака и его друзей. Открыл "Коринф" Грантер. Он зашел
туда, привлеченный надписью Carpe horas, и возвратился ради carpes au gras.
Здесь пили, здесь ели, здесь кричали; мало ли платили, плохо ли платили,
вовсе ли не платили, -здесь всякого ожидал радушный прием. Дядюшка Гюшлу был
добряк.
Да, Гюшлу был добряк, как мы сказали, но вместе с тем трактирщик-вояка
- забавная разновидность. Казалось, он всегда пребывал в скверном
настроении, он словно стремился застращать своих клиентов, ворчал на
посетителей и с виду был больше расположен затеять с ними ссору, чем подать
им ужин. И, тем не менее, мы настаиваем на том, что здесь всякого ожидал
радушный прием. Чудаковатость хозяина привлекала в его заведение посетителей
и была приманкой для молодых людей, приглашавших туда друг друга так: "Ну-ка
пойдем послушаем, как дядюшка Гюшлу будет брюзжать!" Когда-то он был
учителем фехтования. Порою он вдруг разражался оглушительным хохотом. У кого
громкий голос, тот добрый малый. В сущности, это был шутник с мрачной
внешностью; для него не было большего удовольствия, чем напугать; он
напоминал табакерку в форме пистолета, выстрел из которой вызывает чихание.
Его жена, тетушка Гюшлу, была бородатое и весьма безобразное создание.
В 1830 году Гюшлу умер. Вместе с ним исчезла тайна приготовления
"скоромных карпов". Его безутешная вдова продолжала вести дело. Но кухня
ухудшалась, она стала отвратительной; вино, которое всегда было скверным,
стало ужасным. Курфейрак и его друзья продолжали, однако, ходить в "Коринф",
- "из жалости", как говорил Боссюэ.
Тетушка Гюшлу была грузновата, страдала одышкой и любила предаваться
воспоминаниям о сельской жизни. Эти воспоминания благодаря ее произношению
были свободны от слащавости. Она умела приправить остреньким свои
размышления о весенней поре ее жизни, когда она жила в деревне. "В девушках
слушаю, бывало, пташку-малиновку, как она заливается в кустах боярышника, и
ничего мне на свете не нужно", - рассказывала тетушка Гюшлу.
Зала во втором этаже, где помещался "ресторан", представляла собой
большую, длинную комнату, уставленную табуретками, скамеечками, стульями,
длинными лавками и столами; здесь же стоял и старый, хромой бильярд. Туда
поднимались по винтовой лестнице, кончавшейся в углу залы четырехугольной
дырой, наподобие корабельного трапа.
Эта зала с одним-единственным узким окном освещалась всегда горевшим
кенкетом и была похожа на чердак. Любая мебель, снабженная четырьмя ножками,
вела себя в ней так, как будто была трехногой. Единственным украшением
выбеленных известкой стен было четверостишие в честь хозяйки Гюшлу:

В десяти шагах удивляет, а в двух пугает она.