вас позволения жениться.
Жильнорман позвонил. Баск приоткрыл дверь.
- Попросите сюда мою дочь.
Минуту спустя дверь снова приоткрылась, мадмуазель Жильнорман
показалась на пороге, но в комнату не вошла. Мариус стоял молча, опустив
руки, с видом преступника; Жильнорман ходил взад и вперед по комнате.
Обернувшись к дочери, он сказал:
- Ничего особенного. Это господин Мариус. Поздоровайтесь с ним. Этот
господин хочет жениться. Вот и все. Ступайте.
Отрывистый и хриплый голос старика свидетельствовал об особой силе его
гнева. Тетушка с растерянным видом взглянула на Мариуса, - она словно не
узнавала его, - и, не сделав ни единого движения, не издав звука, исчезла по
мановению руки отца быстрее, чем соломинка от дыхания урагана.
Жильнорман, снова прислонившись к камину, разразился целой речью:
- Жениться? В двадцать один год! И все у вас улажено! Вам осталось
только попросить у меня позволения! Маленькая формальность. Садитесь,
сударь. Ну-с, с тех пор как я не имел чести вас видеть, у вас произошла
революция. Якобинцы взяли верх. Вы должны быть довольны. Уж не превратились
ли вы в республиканца с той поры, как стали бароном? Вы ведь умеете
примирять одно с другим. Республика - недурная приправа к баронству. Быть
может, вы получили июльский орден, сударь? Может, вы немножко помогли, когда
брали Лувр? Здесь совсем близко, на улице Сент-Антуан, напротив улицы
Нонендьер, видно ядро, врезавшееся в стену третьего этажа одного дома, а
возле него надпись: "Двадцать восьмого июля тысяча восемьсот тридцатого
года". Подите посмотрите. Это производит сильное впечатление. Ах, они
натворили хороших дел, ваши друзья! Кстати, не собираются ли они поставить
фонтан на месте памятника герцогу Беррийскому? Итак, вам угодно жениться?
Могу ли я позволить себе нескромность и спросить, на ком?
Он остановился, но, прежде чем Мариус успел ответить, с яростью
прибавил:
- Ага, значит, у вас есть положение! Вы разбогатели! Сколько вы
зарабатываете вашим адвокатским ремеслом?
- Ничего, - ответил Мариус с твердой и почти свирепой решимостью.
- Ничего? Стало быть, у вас на жизнь есть только те тысяча двести
ливров, которые я вам даю?
Мариус ничего не ответил. Жильнорман продолжал:
- А, понимаю. Значит, девушка богата?
- Не богаче меня.
- Что? Бесприданница?
- Да.
- Есть надежды на будущее?
- Не думаю.
- Совсем нищая. А кто такой ее отец?
- Не знаю.
- Как ее зовут?
- Мадмуазель Фошлеван.
- Фош .. как?
- Фошлеван.
- Пффф! - фыркнул старик.
- Сударь! - вскричал Мариус.
Жильнорман, не слушая его, продолжал тоном человека, разговаривающего с
самим собой:
- Так. Двадцать один год, никакого состояния, тысяча двести ливров в
год. Баронессе Понмерси придется самой ходить к зеленщице и покупать на два
су петрушки.
- Сударь! - заговорил Мариус вне себя, видя, как исчезает его последняя
надежда. - Умоляю вас, заклинаю вас во имя неба, я простираю к вам руки,
сударь, я у ваших ног, позвольте мне на ней жениться!
Старик рассмеялся злобным, скрипучим смехом, прерываемым кашлем.
- Ха-ха-ха! Вы, верно, сказали себе: "Чем черт не шутит, пойду-ка я
разыщу это старое чучело, этого набитого дурака! Какая досада, что мне еще
не минуло двадцати пяти лет! Я бы ему показал мое полное к нему уважение!
Обошелся бы тогда и без него! Ну да все равно, я ему скажу: "Старый осел!
Счастье твое, что ты еще видишь меня, мне угодно жениться, мне угодно
вступить в брак с мадмуазель - все равно какой, дочерью - все равно чьей,
правда, у меня нет сапог, а у нее рубашки, сойдет и так, мне наплевать на
мою карьеру, на мое будущее, на мою молодость, на мою жизнь, мне угодно
навязать себе жену на шею и погрязнуть в нищете, вот о чем я мечтаю, а ты не
чини препятствий!" И старое ископаемое не будет чинить препятствий. Валяй,
мой милый, делай, как хочешь, вешай себе камень на шею, женись на своей
Кашлеван, Пеклеван... Нет, сударь, никогда, никогда!
- Отец!
- Никогда!
По тону, каким было произнесено это "никогда", Мариус понял, что всякая
надежда утрачена. Он медленно направился к выходу, понурив голову,
пошатываясь, словно видел перед собой порог смерти, а не порог комнаты.
Жильнорман провожал его взглядом, а когда дверь была уже открыта и Мариусу
оставалось только выйти, он с той особенной живостью, какая свойственна
вспыльчивым и избалованным старикам, подбежал к нему, схватил его за ворот,
втащил обратно и втолкнул в кресло.
- Ну, рассказывай!
Этот переворот произвело одно лишь слово "отец", вырвавшееся у Мариуса.
Мариус растерянно взглянул на него. Подвижное лицо Жильнормана выражало
грубое, не находившее себе выражения в слове добродушие. Предок уступил
место деду.
- Ну полно, посмотрим, говори, рассказывай о своих любовных делишках,
выбалтывай, скажи мне все! Черт побери, до чего глупы эти юнцы!
- Отец... - снова начал Мариус.
Все лицо старика озарилось каким-то необыкновенным сиянием.
- Так, вот именно! Называй меня отцом, и дело пойдет на лад!
В этой его грубоватости сейчас сквозило такое доброе, такое нежное,
такое открытое, такое отцовское чувство, что Мариус был оглушен и опьянен
этим внезапным переходом от отчаяния к надежде. Он сидел у стола; жалкое
состояние его одежды при свете горевших свечей так бросалось в глаза, что
Жильнорман взирал на него с изумлением.
- Итак, отец... - начал Мариус.
- Так вот оно что! - прервал его Жильнорман. - У тебя правда нет ни
гроша? Ты одет, как воришка.
Он порылся в ящике, вынул кошелек и положил на стол.
- Возьми, тут сто луидоров, купи себе шляпу.
- Отец! - продолжал Мариус. - Дорогой отец, если бы вы знали! Я люблю
ее. Можете себе представить, в первый раз я увидел ее в Люксембургском саду
- она приходила туда; сначала я не обращал на нее особенного внимания, а
потом, - не знаю сам, как это случилось, - влюбился в нее. О, как я был
несчастен! Словом, теперь я вижусь с ней каждый день у нее дома, ее отец
ничего не знает, вообразите только: они собираются уехать, мы видимся в саду
по вечерам, отец хочет увезти ее в Англию, ну я и подумал: "Пойду к дедушке
и скажу ему все". Я ведь сойду с ума, умру, заболею, утоплюсь. Я непременно
должен жениться на ней, а то я сойду с ума. Вот вам вся правда: кажется, я
ничего не забыл. Она живет в саду с решеткой, на улице Плюме. Это недалеко
от Дома инвалидов.
Жильнорман, сияя от удовольствия, уселся возле Мариуса. Внимательно
слушая его и наслаждаясь звуком его голоса, он в то же время с наслаждением,
медленно втягивал в нос понюшку табаку. Услышав название улицы Плюме, он
задержал дыхание и просыпал остатки табака на кoлени.
- Улица Плюме? Ты говоришь, улица Плюме? Погоди-ка! Нет ли там казармы?
Ну да, это та самая.
Твой двоюродный братец Теодюль рассказывал мне что-то. Ну, этот улан,
офицер. Про девочку, мой дружок, про девочку! Черт возьми, да, на улице
Плюме. На той самой, что называлась Бломе. Теперь я вспомнил. Я уже слышал
об этой малютке за решеткой на улице Плюме. В саду. Настоящая Памела. Вкус у
тебя недурен. Говорят, прехорошенькая. Между нами, я думаю, что этот
пустельган-улан слегка ухаживал за ней. Не знаю, далеко ли там зашло.
Впрочем, беды в этом нет. Да и не стоит ему верить. Он бахвал. Мариус! Я
считаю, что если молодой человек влюблен, то это похвально. Так и надо в
твоем возрасте. Я предпочитаю тебя видеть влюбленным, нежели якобинцем. Уж
лучше, черт побери, быть пришитым к юбке, к двадцати юбкам, чем к господину
Робеспьеру! Я должен отдать себе справедливость: из всех санкюлотов я всегда
признавал только женщин. Хорошенькие девчонки остаются хорошенькими
девчонками, шут их возьми! Спорить тут нечего. Так, значит, малютка
принимает тебя тайком от папеньки. Это в порядке вещей. У меня тоже бывали
такие истории. И не одна. Знаешь, как в этом случае поступают? В раж не
приходят, трагедий не разыгрывают, супружеством и визитом к мэру с его
шарфом не кончают. Просто-напросто надо быть умным малым. Обладать
рассудком. Шалите, смертные, но не женитесь. Надо разыскать дедушку, добряка
в душе, а у него всегда найдется несколько сверточков с золотыми в ящике
старого стола; ему говорят: "Дедушка, вот какое дело". Дедушка отвечает: "Да
это очень просто. Смолоду перебесишься, в старости угомонишься. Я был молод,
тебе быть стариком. На, мой мальчик, когда-нибудь ты вернешь этот долг
твоему внуку. Здесь двести пистолей. Забавляйся, черт побери! Нет ничего
лучше на свете!" Так вот дело и делается. В брак не вступают, но это не
помеха. Ты меня понимаешь?
Мариус, окаменев и не в силах вымолвить ни слова, отрицательно покачал
головой.
Старик захохотал, прищурился, хлопнул его по колену, с таинственным и
сияющим видом заглянул ему в глаза и сказал, лукаво пожимая плечами:
- Дурачок! Сделай ее своей любовницей.
Мариус побледнел. Он ничего не понял из всего сказанного ему дедом. Вся
эта мешанина из улицы Бломе, Памелы, казармы, улана промелькнула мимо него
какой-то фантасмагорией. Это не могло касаться Козетты, чистой, как лилия.
Старик бредил. Но этот бред кончился словами, которые Мариус понял и которые
представляли собой смертельное оскорбление для Козетты. Эти слова "сделай ее
своей любовницей" пронзили сердце целомудренного юноши, как клинок шпаги.
Он встал, поднял с пола свою шляпу и твердым, уверенным шагом
направился к дверям. Затем обернулся, поклонился деду, поднял голову и
промолвил:
- Пять лет тому назад вы оскорбили моего отца; сегодня вы оскорбляете
мою жену. Я ни о чем вас больше не прошу, сударь. Прощайте.
Жильнорман, окаменев от изумления, открыл рот, протянул руки,
попробовал подняться, но, прежде чем он успел произнести слово, дверь
закрылась и Мариус исчез.
Несколько мгновений старик сидел неподвижно, как пораженный громом не в
силах ни говорить, ни дышать, словно чья-то мощная рука сжимала ему горло.
Наконец он сорвался со своего кресла, со всей возможной в девяносто один год
быстротой подбежал к двери, открыл ее и завопил:
- Помогите! Помогите!
Явилась дочь, затем слуги. Он снова закричал жалким, хриплым голосом:
- Бегите за ним! Догоните его! Что я ему сделал? Он сумасшедший! Он
ушел! Боже мой, боже мой! Теперь он уже не вернется!
Он бросился к окну, выходившему на улицу, раскрыл его старческими
дрожащими руками, высунулся чуть не до пояса, - Баск и Николетта удерживали
его сзади, - и стал кричать:
- Мариус! Мариус! Мариус! Мариус!
Но Мариус не мог услышать его; в это мгновение он уже сворачивал на
улицу Сен-Луи.
Девяностолетний старик, с выражением тягчайшей муки, несколько раз
поднял руки к вискам, шатаясь отошел от окна и грузно опустился в кресло,
без пульса, без голоса, без слез, бессмысленно покачивая головой и шевеля
губами, с пустым взглядом, с опустевшим сердцем, где осталось лишь нечто
мрачное и беспросветное, как ночь.



    * Книга девятая. КУДА ОНИ ИДУТ? *





    Глава первая. ЖАН ВАЛЬЖАН



В тот же день, в четыре часа Жан Вальжан сидел на одном из самых
пустынных откосов Марсова поля. Из осторожности ли, из желания ли
сосредоточиться, или просто вследствие одной из тех нечувствительных перемен
в привычках, которые мало-помалу назревают в жизни каждого человека, он
теперь довольно редко выходил с Козеттой. Он был в рабочей куртке и в серых
холщовых штанах, картуз с длинным козырьком скрывал его лицо. Сейчас, думая
о Козетте, он был спокоен и счастлив; то, что его волновало и пугало еще
недавно, рассеялось; однако недели две назад в нем возникло беспокойство
другого рода. Однажды, гуляя по бульвару, он заметил Тенардье; Жан Вальжан
был переодет, и Тенардье его не узнал; но с тех пор он видел его еще
несколько раз и теперь был уверен, что Тенардье бродит здесь неспроста.
Этого было достаточно, чтобы принять важное решение. Тенардье здесь - значит
все опасности налицо. Кроме того, в Париже чувствовал себя неспокойно
всякий, кто имел основания что-либо скрывать: политические смуты
представляли неудобство в том отношении, что полиция, ставшая весьма
недоверчивой и весьма подозрительной, выслеживая какого-нибудь Пепена или
Море, легко могла разоблачить такого человека, как Жан Вальжан. Он решил
покинуть Париж, и даже Францию, и переехать в Англию. Козетту он
предупредил. Он хотел отправиться в путь уже на этой неделе. Сидя на откосе
Марсова поля, он глубоко задумался - его обуревали мысли о Тенардье, о
полиции, о путешествии и о трудностях, связанных с получением паспорта.
Он был очень озабочен всем этим.
Один поразивший его необъяснимый факт, под свежим впечатлением которого
он находился сейчас, усиливал его тревогу. Утром, встав раньше всех и
прогуливаясь в саду, когда окна Козетты были еще закрыты, он вдруг увидел
надпись, нацарапанную на стене, по-видимому, гвоздем:
Стекольная улица, N 16.
Это было сделано совсем недавно; царапины казались белыми на старой
потемневшей штукатурке, а кустик крапивы у стены был обсыпан мелкой
известковой пылью. По всей вероятности, надпись сделали ночью. Что это
значит? Чей-то адрес? Условный знак для кого-то? Предупреждение ему? Так или
иначе, было ясно, что сад стал доступен и туда пробрались какие-то
неизвестные люди. Он вспомнил о странных случаях, уже не раз полошивших дом.
Это послужило канвой для усиленной работы мысли. Он ничего не сказал Козетте
о строчке, нацарапанной на стене, - он боялся ее испугать.
Внезапно его тревожные размышления были прерваны - он заметил по тени,
упавшей рядом с ним, что кто-то остановился за его спиной на откосе. Он
хотел обернуться, но тут к нему на колени упала сложенная вчетверо бумажка,
словно переброшенная чьей-то рукой через его голову. Он взял бумажку,
развернул и прочел написанное карандашом, большими буквами, слово:
Переезжайте
Жан Вальжан вскочил - на откосе уже никого не было. Осмотревшись, он
заметил человека, ростом побольше ребенка и поменьше мужчины, в серой блузе
и табачного цвета плисовых штанах, - перешагнув парапет, он соскользнул в
ров Марсова поля.
Жаль Вальжан в глубоком раздумье отправился домой.



    Глава вторая. МАРИУС



Мариус ушел от Жильнормана с разбитым сердцем. Отправляясь к нему, он
таил в душе надежду, а уходил в полном отчаянии.
Впрочем, - те, кто изучал законы человеческого сердца, поймут это, -
улан, пустельга-офицер, двоюродный брат Теодюль не оставил никакого следа в
его сознании. Ни малейшего. По внешнему ходу событий драматург мог бы
ожидать некоторых осложнений в результате разоблачения, сделанного дедом
внуку. Но там, где выиграла бы драма, проиграла бы истина. Мариус был в том
возрасте, когда не верят ничему дурному; позднее наступает возраст, когда
верят всему. Подозрения - те же морщины. В ранней юности их не бывает. Что
потрясает Отелло, то не задевает Кандида. Подозревать Козетту! Мариусу легче
было бы совершить какое угодно преступление. Он пустился бродить по улицам -
обычное средство, к которому обращаются те, кто страдает. О чем он думал, он
вспомнить не мог. В два часа ночи, вернувшись к Курфейраку, он, не
раздеваясь, бросился на свой тюфяк. На дворе уже было утро, когда он уснул
тем гнетущим, тяжелым сном, который сопровождается беспорядочной сменой
образов. Проснувшись, он увидел Курфейрака, Анжольраса, Фейи и Комбефера.
Все они стояли в шляпах, имели деловой вид и собирались уходить.
Курфейрак спросил его:
- Ты пойдешь на похороны генерала Ламарка?
Ему показалось, что Курфейрак говорит по-китайски.
Он ушел немного спустя после них. В карман он сунул пистолеты,
доверенные ему Жавером во время приключения 3 февраля и оставшиеся у него.
Они так и лежали заряженными до сих пор. Было бы трудно сказать, почему он
взял их с собой, какая неясная мысль пришла ему в голову.
Весь день он скитался, сам не зная где; время от времени шел дождь, но
Мариус его не замечал. На обед он купил в булочной хлебец за одно су, сунул
его в карман и забыл о нем. Кажется, он даже выкупался в Сене, не сознавая
этого. Бывают у человека такие минуты, когда в голове у него словно пылает
адская печь. Наступила такая минута и для Мариуса. Он больше ни на что не
надеялся, он больше ничего не боялся; он перешагнул через все еще вчера. В
лихорадочном нетерпении он ожидал вечера, у него была только одна
определенная мысль: в девять часов он увидит Козетту. В этом последнем
счастье заключалось ныне все его будущее; дальше - тьма. Он шел по самым
пустынным бульварам, и порою ему чудился какой-то странный шум, доносившийся
из города. Тогда он выходил из задумчивости и спрашивал себя "Не дерутся ли
там?"
С наступлением темноты, ровно в девять часов, Мариус, как обещал
Козетте, был на улице Плюме. Подойдя к решетке, он забыл обо всем. Прошло
двое суток с тех пор, как он видел Козетту, сейчас он снова увидит ее; все
другие мысли исчезли, он чувствовал лишь глубокую, невыразимую радость.
Мгновения, в которые человек переживает века, столь властны над ним и столь
восхитительны, что, посетив его, они заполняют все его сердце.
Мариус раздвинул решетку и устремился в сад. Козетты не было на том
месте, где она обычно его ожидала. Он пробрался сквозь заросли и прошел к
углублению возле крыльца. "Она ждет меня здесь", - подумал он. Козетты и там
не было. Он поднял глаза и увидел, что ставни во всем доме закрыты. Он
обошел сад, - в саду никого. Он вернулся к дому и, обезумев от любви,
одурманенный, испуганный, вне себя от горя и беспокойства, как хозяин,
вернувшийся к себе в недобрый час, застучал в ставни. Он стучал, стучал, еще
и еще, рискуя увидеть, как откроется окно и в нем покажется мрачное лицо
отца, который спросит: "Что вам угодно?" Все это были пустяки по сравнению с
тем, что он предчувствовал. Постучав, он громко позвал Козетту. "Козетта!" -
крикнул он. "Козетта!" - повелительно повторил он. Никто не откликнулся. Все
было кончено. Никого в саду; никого в доме.
Шествие двигалось с какой-то лихорадочной медлительностью вдоль
бульваров, от дома умершего до самой Бастилии. Время от времени накрапывал
дождь, но толпа не замечала его. Несколько происшествий - обнесли гроб
вокруг Вандомской колонны, бросили камни в замеченного на балконе герцога
Фицжама, который не обнажил головы при виде шествия, сорвали галльского
петуха с народного знамени и втоптали в грязь, у ворот Сен-Мартен
полицейского ударили саблей, офицер 12-го легкого кавалерийского полка
громко провозгласил: "Я республиканец", Политехническая школа вырвалась из
своего вынужденного заточения и появилась здесь, крики: "Да здравствует
Политехническая школа! Да здравствует Республика!" - отметили путь
процессии. У Бастилии длинные ряды любопытных устрашающего вида, спустившись
из Сент-Антуанского предместья, присоединились к кортежу, и какое-то грозное
волнение всколыхнуло толпу.
Слышали, как один человек сказал другому: "Видишь вон того, с рыжей
бородкой? Он-то и скажет, когда надо будет стрелять". Кажется, этот самый с
рыжей бородкой появился в той же самой роли, но во время другого
выступления, в деле Кениссе.
Колесница миновала Бастилию, проследовала вдоль канала, пересекла
маленький мост и достигла эспланады Аустерлицкого моста. Там она
остановилась. Если бы в это время взглянуть на толпу с высоты птичьего
полета, то она показалась бы кометой, голова которой находилась у эспланады,
а хвост распускался на Колокольной набережной, площади Бастилии и тянулся по
бульвару до ворот Сен-Мартен. У колесницы образовался круг. Огромная толпа
умолкла. Говорил Лафайет, - он прощался с Ламарком. Это была умилительная и
торжественная минута. Все головы обнажились, забились все сердца. Внезапно
среди толпы появился всадник в черном, с красным знаменем в руках, а
некоторые говорили - с пикой, увенчанной красным колпаком. Лафайет
отвернулся. Эксельманс покинул процессию.
Красное знамя подняло бурю и исчезло в ней. От Колокольного бульвара до
Аустерлицкого моста по толпе прокатился гул, подобный шуму морского прибоя.
Раздались громкие крики: Ламарка в Пантеон! Лафайета в ратушу! Молодые люди
при одобрительных восклицаниях толпы впряглись в похоронную колесницу и
фиакр и повлекли Ламарка через Аустерлицкий мост, а Лафайета - по
Морландской набережной.
В толпе, окружавшей и приветствовавшей Лафайета, люди, заметив одного
немца, по имени Людвиг Шнейдер, показывали на него друг другу; этот человек,
умерший впоследствии столетним стариком, тоже участвовал в войне 1776 года,
дрался при Трентоне под командой Вашингтона и при Брендивайне под командой
Лафайета.
Тем временем на левом берегу двинулась вперед муниципальная кавалерия и
загородила мост, на правом драгуны тронулись от Целестинцев и развернулись
на Морландской набережной. Народ, сопровождавший катафалк Лафайета, внезапно
заметил их на повороте набережной и закричал: "Драгуны!" Драгуны, с
пистолетами в кобурах, саблями в ножнах, мушкетами в чехлах при седлах,
молча, с мрачно выжидающим видом, двигались шагом.
В двухстах шагах от маленького моста они остановились. Фиакр Лафайета
достиг их, они разомкнули ряды, пропустили его и снова сомкнулись. В это
время драгуны и толпа вошли в соприкосновение. Женщины в ужасе бросились
бежать.
Что произошло в эту роковую минуту? Никто не сумел бы ответить. Это
было смутное мгновение, когда две тучи слились в одну. Кто говорил, что со
стороны Арсенала была услышана фанфара, подавшая сигнал к атаке, другие -
что какой-то мальчик ударил кинжалом драгуна, с этого и началось. Несомненно
одно: внезапно раздались три выстрела; первым был убит командир эскадрона
Шоле, вторым - глухая старуха, закрывавшая окно на улице Контрэскарп, третий
задел эполет у одного офицера; какая-то женщина закричала: "Начали слишком
рано!.." - и тут же, со стороны, противоположной Морландской набережной,
показался остававшийся до сих пор в казармах эскадрон драгун, с саблями
наголо, мчавшийся галопом по улице Бассомпьера и Колокольному бульвару,
сметая перед собой все.
Этим все сказано: разражается буря, летят камни, гремят ружейные
выстрелы, многие стремглав бегут вниз по скату и перебираются через малый
рукав Сены, в настоящее время засыпанный; тесные дворы острова Лувье, этой
обширной естественной крепости, наводнены сражающимися; здесь вырывают из
оград колья, стреляют из пистолетов, воздвигается баррикада, молодые люди,
оттесненные назад, проносятся бегом с похоронной колесницей по Аустерлицкому
мосту и нападают на муниципальную гвардию, прибегают карабинеры, драгуны
рубят саблями, толпа рассыпается в разные стороны, шум войны долетает до
четырех сторон Парижа, люди кричат: "К оружию!", люди бегут, падают,
отступают, сопротивляются. Гнев раздувает мятеж, как ветер раздувает огонь.



    Глава третья. МАБЕФ



Кошелек Жана Вальжана не принес пользы Мабефу.
По своей благородной, но наивной строгости, Мабеф не принял подарка
звезд; он не мог допустить, чтобы звезда способна была рассыпаться золотыми
монетами. Он не догадался, что упавшее с неба было даром Гавроша, и отнес
кошелек полицейскому приставу своего квартала как утерянную вещь, которую
нашедший передает в распоряжение заявивших о пропаже. Теперь кошелек был
действительно утерян. Само собой разумеется, что никто его не потребовал, а
Мабефа он не выручил.
Мабеф продолжал спускаться все ниже под гору.
Опыты с индиго в Ботаническом саду удались не лучше, чем в
Аустерлицком. В прошлом году он задолжал своей служанке; теперь, как
известно читателю, он задолжал домохозяину. Ломбард в конце тринадцатого
месяца продал медные клише его Флоры. Какой-нибудь медник сделал из них
кастрюли. С исчезновением клише он не мог пополнить даже оставшиеся у него
разрозненные экземпляры Флоры и уступил по дешевой цене букинисту гравюры и
отпечатанный текст как неполноценные. У него ничего больше не осталось от
труда всей его жизни. Он проедал деньги, полученные за проданные экземпляры.
Увидев, что и этот жалкий источник иссякает, он бросил сад и оставил его
невозделанным. Уже давно он отказался от яиц и куска мяса. Он заменил их
хлебом и картофелем. Он продал свою последнюю мебель, затем все, без чего
мог обойтись, из постельного белья, лишнюю одежду, одеяла, затем гербарии и
эстампы; но у него еще оставались самые ценные его книги, среди которых были
редчайшие, как, например, Исторические и библейские четверостишия, издание
1560 года, Свод библии Пьера де Бесса, Жемчужины Маргариты Жана де Лаэ, с
посвящением королеве Наваррской, об обязанностях и достоинстве посла сьера
де Вилье-Хотмана, Раввинский стихослов 1644 года, Тибулл 1567 года с
великолепной надписью: "Венеция, в доме Мануция"; наконец, экземпляр Диогена
Лаэрция, напечатанный в Лионе в 1644 году и включавший знаменитые варианты
рукописи 411, XIII века, из Ватикана, и двух венецианских рукописей 393 и
394, плодотворно исследованных Анри Этьеном, а также все отрывки на
дорическом наречии, имеющиеся только в знаменитой рукописи XII столетия из
Неаполитанской библиотеки. Мабеф не разжигал камина в спальне и ложился с
наступлением вечера, чтобы не жечь свечи. Казалось, у него не стало больше
соседей, его избегали, когда он выходил; он это замечал. Нищета ребенка
внушает участие любой матери, нищета молодого человека внушает участие
молодой девушке, нищета старика никому не внушает участия. Из всех бедствий