- Где будем ночевать сегодня?
- Под Пантеном.
- Тенардье! При тебе ключи от решетки?
- А то у кого же!
Эпонина, не спускавшая с них глаз, видела, как они пошли той же
дорогой, по которой пришли. Она встала и, пробираясь вдоль заборов и домов,
последовала за ними. Она проводила их до бульвара. Там шесть человек
разошлись в разные стороны и потонули во мраке, словно растворились в нем.



    Глава пятая. ЧТО ТАИТСЯ В НОЧИ



После того как бандиты ушли, улица Плюме снова приняла свой мирный
ночной облик. То, что сейчас произошло на этой улице, нисколько не удивило
бы лес. Высокоствольные деревья, кустарник, вересковые заросли, переплет
ветвей, высокие травы ведут сумрачное существование; копошащаяся дикая жизнь
улавливает здесь внезапное появление незримого; то, что ниже человека,
сквозь туман различает то, что над человеком; вещам неведомым нам, живым,
там, в ночи, дается очная ставка. Дикая, ощетинившаяся природа пугается
приближения чего-то, в чем она чувствует сверхъестественное. Силы тьмы знают
друг друга, между ними существует таинственное равновесие. Зубы и когти
опасаются неуловимого. Кровожадная животность, ненасытные вожделения,
алчущие добычи, вооруженные когтями и зубами инстинкты, источник и цель
которых - чрево, с беспокойством принюхиваются, приглядываются к
бесстрастному, призрачному, блуждающему очерку существа, облаченного в
саван, - оно возникает перед ними в туманном, колеблющемся своем одеянии и -
чудится им - живет мертвой и страшной жизнью. Эти твари, воплощение грубой
материи, испытывают смутный страх перед необъятной тьмой, сгустком которой
является неведомое существо. Черная фигура, преграждающая путь, сразу
останавливает хищного зверя. Выходцы из могилы пугают и смущают выходца из
берлоги; свирепое боится зловещего; волки пятятся перед оборотнем.



    Глава шестая. МАРИУС ВОЗВРАЩАЕТСЯ К ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ И ДАЕТ КОЗЕТТЕ СВОЙ АДРЕС



В то время как эта разновидность дворняжки в человеческом облике
караулила решетку и шесть грабителей отступили перед девчонкой, Мариус сидел
рядом с Козеттой.
Никогда еще небо не было таким звездным и прекрасным, деревья такими
трепетными, запах трав таким пряным; никогда шорох птиц, засыпавших в
листве, не казался таким нежным; никогда безмятежная гармония вселенной не
отвечала так внутренней музыке любви; никогда Мариус не был так влюблен, так
счастлив, так восхищен. Но он застал Козетту печальной. Козетта плакала.
Ее глаза покраснели.
То было первое облако над восхитительной мечтой.
- Что с тобой? - это были первые слова Мариуса.
- Сейчас... - начала она и, опустившись на скамью возле крыльца, пока
он, трепеща от волнения, усаживался рядом с нею, продолжала: - Сегодня утром
отец велел мне быть готовой, он сказал, что у него дела и что нам, может
быть, придется уехать.
Мариус задрожал.
В конце жизни "умереть" - значит расстаться; в начале ее "расстаться" -
значит умереть.
В течение полутора месяцев Мариус мало-помалу, медленно, постепенно, с
каждым днем все более овладевал Козеттой. Это было чисто духовное, но
совершенное обладание. Как мы уже объяснили, в пору первой любви душой
овладевают гораздо раньше, чем телом; позднее телом овладевают гораздо
раньше, чем душой, иногда же о душе и вовсе забывают. "Потому что ее нет", -
прибавляют Фоблазы и Прюдомы, но, к счастью, этот сарказм - всего-навсего
кощунство. Итак, Мариус обладал Козеттой, как обладают духи; но он заключил
ее в свою душу и ревниво владел ею, непоколебимо убежденный в своем праве на
это. Он обладал ее улыбкой, ее дыханием, ее благоуханием, чистым сиянием ее
голубых глаз, нежностью кожи, которую он ощущал, когда ему случалось
прикоснуться к ее руке, очаровательной родинкой на ее шее, всеми ее мыслями.
Они условились каждую ночь видеть друг друга во сне - и держали слово. Таким
образом, он обладал и всеми снами Козетты. Он беспрестанно заглядывался на
короткие завитки на ее затылке, иногда касался их своим дыханием и говорил
себе, что каждый из этих завитков принадлежит ему, Мариусу. Он благоговейно
созерцал все, что она носила: ленту, завязанную бантом, перчатки, рукавички,
ботинки - все эти священные вещи, хозяином которых он был. Он думал, что был
обладателем красивых черепаховых гребенок в ее волосах, и даже твердил себе,
- то был глухой, неясный лепет пробивающейся чувственности, - что нет ни
одной тесемки на ее платье, ни одной петельки в ее чулках, ни одной складки
на ее корсаже, которые бы ему не принадлежали. Рядом с Козеттой он
чувствовал себя возле своего достояния, возле своей вещи, возле своей
повелительницы и рабыни. Казалось, их души настолько слились, что если бы им
захотелось взять их обратно, то они не могли бы признать свою. "Это моя" -
"Нет, это моя". - "Уверяю тебя, ты ошибаешься. Это, конечно, я". - "То, что
ты принимаешь за себя, - я". Мариус был частью Козетты, Козетта - частью
Мариуса. Мариус чувствовал, что Козетта живет в нем. Иметь Козетту, владеть
Козеттой для него было то же самое, что дышать. И вот в эту веру, в это
упоение, в это целомудренное обладание, неслыханное, безраздельное, в это
владычество вдруг ворвались слова: "Нам придется уехать", резкий голос
действительности крикнул ему: "Козетта - не твоя!"
Мариус пробудился. В продолжение полутора месяцев он, как мы говорили,
жил вне жизни; слово "уехать" грубо вернуло его к жизни.
Он не знал, что сказать. Козетта почувствовала, что его рука стала
холодной как лед. И теперь уже она спросила его:
- Что с тобой?
Он ответил так тихо, что Козетта едва расслышала:
- Я не понимаю, что ты говоришь.
Она повторила:
- Сегодня утром отец велел мне собрать все мои вещи и быть готовой; он
сказал, чтобы я уложила его белье в дорожный сундук, что ему надо уехать и
мы уедем, что нам нужны дорожные сундуки, большой для меня и маленький для
него, что все это должно быть готово через неделю и что, может быть, мы
отправимся в Англию.
- Но ведь это чудовищно! - воскликнул Мариус.
Несомненно, в эту минуту в представлении Мариуса ни одно
злоупотребление властью, ни одно насилие, никакая гнусность самых
изобретательных тиранов, ни один поступок Бузириса, Тиберия и Генриха VIII
по жестокости не могли сравниться с поступком Фошлевана, намеревавшегося
увезти свою дочь в Англию только потому, что у него там какие-то дела.
- Когда же ты уезжаешь? -упавшим голосом спросил он.
- Он не сказал когда.
- А когда же ты вернешься?
- Он не сказал когда.
Мариус встал и холодно спросил:
- Козетта, вы поедете?
Козетта взглянула на него своими голубыми глазами, полными мучительной
тески, и растерянно проговорила:
- Куда?
- В Англию. Вы поедете?
- Почему ты говоришь мне "вы"?
- Я спрашиваю вас, поедете ли вы?
- Но что же мне делать, скажи? - ответила она, умоляюще сложив руки.
- Значит, вы едете?
- А если отец поедет?
- Значит, вы едете?
Козетта молча взяла руку Мариуса и крепко сжала ее.
- Хорошо, - сказал Мариус. -Тогда и я уеду куда-нибудь.
Козетта скорее почувствовала, чем поняла смысл этих слов. Она так
побледнела, что ее лицо казалось совершенно белым даже в темноте.
- Что ты хочешь сказать? - прошептала она.
Мариус взглянул на нее, потом медленно поднял глаза к небу.
- Ничего, - ответил он.
Опустив глаза, он увидел, что Козетта улыбается ему.
Улыбка любимой женщины сияет и во тьме.
- Какие мы глупые! Мариус, я придумала!
- Что?
- Если мы уедем, и ты уедешь! Я тебе скажу куда. Мы встретимся там, где
я буду.
Теперь Мариус стал мужчиной, пробуждение было полным. Он вернулся на
землю.
- Уехать с вами! - крикнул он Козетте. - Да ты с ума сошла! Ведь на это
нужны деньги, а у меня их нет! Поехать в Англию? Но я сейчас должен,
кажется, больше десяти луидоров Курфейраку, одному моему приятелю, которого
ты не знаешь! На мне старая грошовая шляпа, на моем сюртуке спереди
недостает пуговиц, рубашка вся изорвалась, локти протерлись, сапоги
промокают; уже полтора месяца как я перестал думать об этом, я тебе ничего
не говорил. Козетта, я нищий! Ты видишь меня только ночью и даришь мне свою
любовь; если бы ты увидела меня днем, ты подарила бы мне су. Поехать в
Англию! Да мне нечем заплатить за паспорт!
Едва держась на ногах, заломив руки над головой, он шагнул к дереву,
прижался к нему лицом, не чувствуя, как жесткая кора царапает ему лицо, не
чувствуя лихорадочного жара, от которого кровь стучала в висках, и застыл,
напоминая статую отчаяния.
Долго стоял он так. Такое горе - бездна, порождающая желание остаться в
ней навеки. Наконец он обернулся. Ему послышался легкий приглушенный звук,
нежный и печальный.
То рыдала Козетта.
Уже больше двух часов плакала она возле погруженного в горестное
раздумье Мариуса.
Он подошел к Козетте, упал на колени и, медленно склонившись перед нею,
поцеловал кончик ее ступни, выступавшей из-под платья.
Она молча позволила ему это. Бывают минуты, когда женщина принимает
поклонение любви, словно мрачная и бесстрастная богиня.
- Не плачь, - сказал он.
- Ведь мне, может быть, придется уехать, а ты не можешь приехать ко
мне! - прошептала она.
- Ты любишь меня? - спросил он.
Рыдая, она ответила ему теми райскими словами, которые всего
пленительнее, когда их шепчут сквозь слезы:
- Я обожаю тебя!
Голосом, звучавшим невыразимой нежностью, он продолжал:
- Не плачь. Ну ради меня, не плачь!
- А ты? Ты любишь меня? - спросила она.
Он взял ее за руку.
- Козетта! Я никогда никому не давал честного слова, потому что боюсь
давать слово. Я чувствую рядом с собой отца. Ну так вот, я даю тебе честное
слово, самое нерушимое: если ты уедешь, я умру.
В тоне, каким он произнес эти слова, слышалась скорбь, столь
торжественная и спокойная, что Козетта вздрогнула. Она ощутила холод,
который ощущаешь, когда нечто мрачное и непреложное, как судьба, проносится
мимо. Испуганная, она перестала плакать.
- Теперь слушай, - сказал он. - Не жди меня завтра.
- Почему?
- Жди послезавтра.
- Почему?
- Потом поймешь.
- Целый день не видеть тебя! Это невозможно.
- Пожертвуем одним днем, чтобы выиграть, быть может, целую жизнь.
- Этот человек никогда не изменяет своим привычкам, он принимает только
вечером, -вполголоса, как бы про себя, прибавил Мариус.
- О ком ты говоришь? -спросила Козетта.
- Я? Я ничего не сказал.
- На что же ты надеешься?
- Подожди до послезавтра.
- Ты этого хочешь?
- Да.
Она обхватила его голову руками и, приподнявшись на цыпочки, чтобы
стать выше, попыталась просесть в его глазах то, что составляло его надежду.
- Я вот о чем думаю, - снова заговорил Мариус. Тебе надо знать мой
адрес, мало ли что может случиться. Я живу у моего приятеля Курфейрака, по
Стекольной улице, номер шестнадцать.
Он порылся в кармане, вытащил перочинный нож я лезвием вырезал на
штукатурке стены:
Стекольная улица, N 16.
Козетта опять посмотрела ему прямо в глаза.
- Скажи мне, Мариус, что ты задумал? Ты о чем-то, думаешь. Скажи, о
чем? О, скажи мне, иначе я дурно проведу ночь!
- О чем я думаю? Вот о чем: чтобы бог хотел нас разлучить - этого не
может быть. Жди меня послезавтра.
- Что же я буду делать до тех пор? - спросила Козетта. - Ты где-то там,
приходишь, уходишь. Какие счастливцы мужчины! А я останусь одна. Как мне
будет грустно! Что же ты будешь делать завтра вечером? Скажи.
- Я попытаюсь кое-что предпринять.
- А я буду молиться, буду думать о тебе все время и желать тебе успеха.
Я не стану тебя больше расспрашивать, раз ты этого не хочешь. Ты мой
повелитель. Завтра весь вечер я буду петь из Эврианты, то, что ты любишь и
что, помнишь, однажды вечером подслушивал у моего окна. Но послезавтра
приходи пораньше. Я буду ждать тебя ровно в девять часов, имей это в виду.
Боже мой, как грустно, что дни такие длинные! Ты слышишь? Ровно в девять
часов я буду в саду.
- Я тоже.
Безотчетно, движимые одной мыслью, увлекаемые электрическими токами,
которые держат любовников в непрерывном общении, оба, в самой своей скорби
упоенные страстью, упали в объятия друг друга, не замечая, что уста их
слились, тогда как восторженные и полные слез взоры созерцали звезды.
Когда Мариус ушел, улица была пустынна. Эпонина шла следом за бандитами
до самого бульвара.
Пока Мариус, прижавшись лицом к дереву, размышлял, у него мелькнула
мысль, - мысль, которую, увы! он сам считал вздорной и невозможной. Он
принял отчаянное решение.



    Глава седьмая. СТАРОЕ СЕРДЦЕ И ЮНОЕ СЕРДЦЕ ДРУГ ПРОТИВ ДРУГА



Дедушке Жильнорману пошел девяносто второй год. По-прежнему он жил с
девицей Жильнорман на улице Сестер страстей господних, N 6, в своем старом
доме. Как помнит читатель, это был человек старого закала, которые ждут
смерти, держась прямо, которых и бремя лет не сгибает и даже печаль не
клонит долу.
И все же с некоторого времени его дочь стала поговаривать, что "отец
начал сдавать". Он больше не отпускал оплеух служанкам, с прежней
горячностью не стучал тростью на площадке лестницы, когда Баск медлил
открыть ему дверь. В течение полугода он почти не брюзжал на Июльскую
революцию. Довольно спокойно прочел он в Монитере следующее словосочетание:
"Г-н Гюмбло-Конте, пэр Франции". Старец несомненно впал в уныние. Он не
уступил, не сдался, - это было не свойственно ни его физической, ни
нравственной природе, - он испытывал душевное изнеможение. В течение четырех
лет он, не отступая ни на шаг, - другими словами этого не выразить - ждал
Мариуса, убежденный, что "скверный мальчишка" рано или поздно постучится к
нему; теперь в иные тоскливые часы ему приходило в голову, что если только
Мариус заставит себя еще ждать, то... Не смерть была ему страшна, но мысль,
что, быть может, он больше не увидит Мариуса. До сих пор эта мысль ни на
одно мгновение не посещала его; теперь она начала появляться и леденила ему
кровь. Разлука, как это всегда бывает, если чувства искренни и естественны,
только усилила его любовь, любовь деда к неблагодарному исчезнувшему внуку.
Так в декабрьские ночи, в трескучий мороз, мечтают о солнце. Помимо всего
прочего Жильнорман чувствовал, или убедил себя, что ему, деду нельзя делать
первый шаг. "Лучше околеть", - говорил он. Не считая себя ни в чем
виноватым, он думал о Мариусе с глубоким умилением и немым отчаяньем
старика, уходящего во тьму.
У него начали выпадать зубы, и от этого он еще сильнее затосковал.
Жильнорман, не признаваясь самому себе, так как это взбесило бы его и
устыдило, ни одну любовницу не любил так, как любил Мариуса.
В своей комнате, у изголовья кровати, он приказал поставить старый
портрет своей младшей дочери, покойной г-жи Понмерси, написанный с нее,
когда ей было восемнадцать лет, видимо желая, чтобы это было первое, что он
видел, пробуждаясь ото сна. Он все время смотрел на него. Как-то, глядя на
портрет, он будто невзначай сказал:
- По-моему, он похож на нее.
- На сестру? - спросила девица Жильнорман. - Ну, конечно!
- И на него тоже, - прибавил старик.
Как-то, когда он сидел в полном унынии, зябко сжав колени и почти
закрыв глаза, дочь осмелилась спросить:
- Отец! Неужели вы все еще сердитесь?..
Она запнулась.
- На кого? - спросил он.
- На бедного Мариуса.
Он поднял свою старую голову, стукнул костлявым морщинистым кулаком по
столу и дрожащим голосом, в величайшем раздражении, крикнул:
- Вы говорите: "бедный Мариус"! Этот господин - шалопай, сквернавец,
неблагодарный хвастунишка, бессердечный, бездушный гордец, злюка!
И отвернулся, чтобы дочь не заметила слез на его глазах.
Три дня спустя, промолчав часа четыре, он вдруг обратился к дочери:
- Я имел честь просить мамзель Жильнорман никогда мне о нем не
говорить.
Тетушка Жильнорман отказалась от всяких попыток и сделала следующий
глубокомысленный вывод: "Отец охладел к сестре после той глупости, которую
она сделала. Видно, он терпеть не может Мариуса".
"После той глупости" означало: с тех пор, как она вышла замуж за
полковника.
Впрочем, как и можно было предположить, девица Жильнорман потерпела
неудачу в своей попытке заменить Мариуса своим любимцем, уланским офицером.
Теодюль, в роли его заместителя, не имел никакого успеха. Жильнорман не
согласился на подставное лицо. Сердечную пустоту не заткнешь затычкой. Да и
Теодюль, хотя и понял, что тут пахнет наследством, не выдержал тяжелой
повинности - нравиться. Старик наскучил улану, улан опротивел старику.
Лейтенант Теодюль был малый, вне всякого сомнения, веселый, но не в меру
болтливый; легкомысленный, но пошловатый; любивший хорошо пожить, но плохо
воспитанный; у него были любовницы, это правда, и он много о них говорил, -
это тоже правда, - но говорил дурно. Все его качества были с изъяном.
Жильнорману надоело слушать россказни о его удачных похождениях неподалеку
от казарм на Вавилонской улице. К довершению всего, лейтенант Жильнорман
иногда появлялся в мундире с трехцветной кокардой. Это делало его уже просто
невыносимым. В конце концов старик Жильнорман сказал дочери:
- Довольно с меня этого Теодюля. Принимай его сама, если хочешь. В
мирное время я не чувствую особого пристрастия к военным. Я предпочитаю
саблю в руках рубаки, чем на боку у гуляки. Лязг клинков на поле битвы не
так противен, как стукотня ножен по мостовой. Кроме того, пыжиться,
изображать героя, стягивать себе талию, как баба, носить корсет под кирасой
- это уж совсем смешно. Настоящий мужчина одинаково далек и от бахвальства и
от жеманства. Не фанфарон и не милашка. Бери своего Теодюля себе.
Напрасно дочь твердила ему: "Но ведь это ваш внучатый племянник".
Жильнорман, ощущавший себя дедом до кончика ногтей, вовсе не собирался
быть двоюродным дядей.
Так как он был умен и умел сравнивать, Теодюль заставил его еще больше
жалеть о Мариусе.
Однажды вечером, - это было 4 июня, что не помешало старику развести
жаркий огонь в камине, - он отпустил дочь, и она занялась шитьем в соседней
комнате. Он сидел в своей спальне, расписанной сценами из пастушеской жизни,
полузакрытый широкими коромандельского дерева ширмами о девяти створках,
утонув в ковровом кресле, положив ноги на каминную решетку, облокотившись на
стол, где под зеленым абажуром горели две свечи, и держал в руке книгу,
которую, однако, не читал. По своему обыкновению, он был одет, как одевались
щеголи во времена его молодости, и был похож на старинный портрет Гара. На
улице вокруг него собралась бы толпа, если бы дочь не накидывала на него,
когда он выходил из дома, нечто вроде стеганой широкой епископской мантии,
скрывавшей его одеяние. У себя в комнате он надевал халат только по утрам
или перед отходом ко сну. "Халат слишком старит", - говорил он.
Жильнорман думал о Мариусе с любовью и горечью, и, как обычно,
преобладала горечь. В нем закипал гнев, и в конце концов его озлобленная
нежность переходила в негодование. Он дошел до такого состояния, когда
человек готов покориться своей участи и примириться с тем, что ему причиняет
боль. Он доказывал себе, что больше нечего ждать Мариуса, что если бы он
хотел возвратиться, то уже возвратился бы, и что надо отказаться от всякой
надежды. Он пытался привыкнуть к мысли, что с этим кончено и ему предстоит
умереть, не увидев "этого господина". Но все его существо восставало против
этого; его упорное отцовское чувство отказывалось с этим соглашаться.
"Неужели, - говорил он себе, и это был его горестный ежедневный припев,
- неужели он не вернется?" Его облысевшая голова склонилась на грудь, и он
вперил в пепел камина скорбный и гневный взгляд. В минуту этой глубочайшей
задумчивости вошел его старый слуга Баск и спросил:
- Угодно ли вам, сударь, принять господина Мариуса?
Старик выпрямился в кресле, мертвенно бледный, похожий на труп,
поднявшийся под действием гальванического тока. Вся кровь прихлынула ему к
сердцу. Он пролепетал, заикаясь:
- Как? Господина Мариуса?
- Не знаю, - ответил Баск, испуганный и сбитый с толку видом своего
хозяина, - сам я его не видел. Николетта сказала мне: "Пришел молодой
человек, доложите, что это господин Мариус".
Жильнорман пробормотал еле слышно:
- Проси.
Он сидел в той же позе, голова его тряслась, взор был устремлен на
дверь. Она открылась. Вошел молодой человек. То был Мариус.
Он остановился в дверях, как бы ожидая, что его попросят войти.
Его почти нищенская одежда была не видна в тени, отбрасываемой
абажуром. Можно было различить только его спокойное и серьезное, но странно
печальное лицо.
Старик Жильнорман, отупевший от изумления и радости, несколько минут не
видел ничего, кроме яркого света, как бывает, когда глазам предстает
видение. Он чуть не лишился чувств; он различал Мариуса как бы сквозь
ослепительную завесу. Да, это был он, это был Мариус!
Наконец-то! Через четыре года! Он, если можно так выразиться, вобрал
его в себя одним взглядом. Он нашел, что Мариус красивый, благородный,
изящный, взрослый, сложившийся мужчина, умеющий себя держать, обаятельный.
Ему хотелось открыть ему объятия, позвать его, броситься навстречу, он таял
от восторга, пылкие слова переполняли его и стремились вырваться из груди;
наконец вся эта нежность нашла себе выход, подступила к устам и, в силу
противоречия, являвшегося основой его характера, вылилась в жесткость. Он
резко спросил:
- Что вам нужно?
- Сударь... - смущенно заговорил Мариус.
Жильнорману хотелось, чтобы Мариус бросился в его объятия. Он был
недоволен и Мариусом и самим собой. Жильнорман чувствовал, что он резок, а
Мариус холоден. Для бедного старика было невыносимой, все усиливавшейся
мукой чувствовать, что в душе он изнывает от нежности и жалости, а
выказывает лишь жестокость. Горькое чувство опять овладело им.
- Зачем же вы все-таки пришли? - с угрюмым видом перебил он Мариуса.
Это "все-таки" обозначало: "Если вы пришли не за тем, чтобы обнять
меня". Мариус взглянул на лицо деда, которому бледность придала сходство с
мрамором.
- Сударь...
Старик опять сурово прервал его:
- Вы пришли просить у меня прощения? Вы признали свою вину?
Он полагал, что направляет Мариуса на путь истинный и что "мальчик"
смягчится. Мариус вздрогнул: от него требовали, чтобы он отрекся от отца; он
потупил глаза и ответил:
- Нет, сударь!
- В таком случае, - с мучительной и гневной скорбью вскричал старик, -
чего же вы от меня хотите?
Мариус сжал руки, сделал шаг и ответил слабым, дрожащим голосом:
- Сударь! Сжальтесь надо мной.
Эти слова вывели Жильнормана из себя; будь они сказаны раньше, они бы
тронули его, но теперь было слишком поздно. Он встал; он опирался обеими
руками на трость, губы его побелели, голова тряслась, но его высокая фигура
казалась еще выше перед склонившим голову Мариусом.
- Сжалиться над вами! Юноша требует жалости у девяностолетнего старика!
Вы вступаете в жизнь, а я покидаю ее; вы посещаете театры, балы, кафе,
бильярдные, вы умны, нравитесь женщинам, вы красивый молодой человек, а я
даже летом зябну у горящего камина, вы богаты единственным настоящим
богатством, какое только существует, а я - всеми немощами старости,
болезнью, одиночеством! У вас целы все зубы, у вас хороший желудок, живой
взгляд, сила, аппетит, здоровье, веселость, копна черных волос, а у меня нет
даже и седых, выпали зубы, не слушаются ноги, ослабела память, я постоянно
путаю названия трех улиц - Шарло, Шом и Сен-Клод, вот до чего я дошел; перед
вами будущее, залитое солнцем, а я почти ничего не различаю впереди -
настолько я приблизился к вечной ночи; вы влюблены, это само собой
разумеется, меня же не любит никто на свете, и вы еще требуете у меня
жалости! Черт возьми! Мольер упустил хороший сюжет. Если вы так забавно
шутите и во Дворце правосудия, господа адвокаты, то я вас искренне
поздравляю. Вы, я вижу, шалуны.
Старик снова спросил серьезно и сердито:
- Так чего же вы от меня хотите?
- Сударь, - ответил Мариус, - я знаю, что мое присутствие вам
неприятно, но я пришел только для того, чтобы попросить вас кой о чем, после
этого я сейчас же уйду.
- Вы глупец! - воскликнул старик. - Кто вам велит уходить?
Это был перевод следующих нежных слов, звучавших в глубине его сердца -
Ну попроси у меня прощенья! Кинься же мне на шею! Жильнорман чувствовал, что
Мариус может сейчас уйти, что этот враждебный прием его отталкивает, что эта
жестокость гонит его вон, он понимал все это, и скорбь его росла, но так как
она тут же превращалась в гнев, то усиливалась и его суровость. Он хотел,
чтобы Мариус понял его, а Мариус не понимал; это приводило старика в
бешенство. Он продолжал:
- Как! Вы пренебрегли мной, вашим дедом, вы покинули мой дом, чтобы
уйти неведомо куда, вы огорчили вашу тетушку, вы сделали это, - догадаться
нетрудно, - потому что гораздо удобнее вести холостяцкий образ жизни,
изображать из себя щеголя, возвращаться домой когда угодно, развлекаться! Вы
не подавали о себе вестей, наделали долгов, даже не попросив меня заплатить
их, вы стали буяном и скандалистом, а потом, через четыре года, явились
сюда, и вам нечего больше сказать мне?
Этот свирепый способ склонить внука к проявлению нежности заградил
Мариусу уста. Жильнорман скрестил руки свойственным ему властным жестом и с
горечью обратился к Мариусу:
- Довольно. Вы, кажется, сказали, что пришли попросить меня о чем-то?
Так о чем же? Что такое? Говорите.
- Сударь! - заговорил наконец Мариус, обратив на него взгляд человека,
чувствующего, что он сейчас низвергнется в пропасть. - Я пришел попросить у