Господи, Господи, дай сил устоять пред соблазнами мира сего.
   Господи, дай мне сил и терпения замирить два меча, что бьются в душе моей, и вогнать их в усты...

3

   «1652 года июля в 22 день двенадцать духовных мужей объявили патриархом Никона, и Казанский митрополит Корнилий возвестил о том государю...»

   Алексей Михайлович с бояры пришел в Успенскую соборную церковь. Были с ним боярин Бутурлин, да окольничий князь Ромодановский, да начальник Земского приказа Богдан Хитров. Государь влажной губкой протер образ Богоматери, поцеловал край ризы, самолично оправил фитиль елейницы под иконою, возжег свечу и деловито, придирчиво, словно бы настоятелем был, а не самодержцем, оглядел весь собор. И остался доволен лепотою, блеском и сиянием его. Несказанный, предвещающий долгое счастие тихий свет струился с горных вышин, и, томясь радостию, упорно скрывая нестихающую улыбку, государь возвел взгляд поверх паникадила, в голубую, со звездами глубину купола, откуда досматривал за ним строгий, неприступный взор Саваофа. Был государь в повседневном летнем шелковом зипуне с собольей отрочкою, в горсти жал парчовую дворцовую шапочку, чувствуя, как от волнения потеет ладонь и перстень с яхонтом впивается в насыревшую кожу. «Марьюшка-то как рада. Будто младенец, воссияла», – вдруг вспомнил царь о супруге, но эта случайная мысль не помешала торжеству, но лишь наполнила смысл происходящего особой глубиною. Воистину любимого отца, что желанен и первым людям Руси, и челяди, и рабишкам, ныне обретала вдовеющая, тоскующая церковь. Приложившись к раке святого Петра, государь встрепенулся, вышел из алтаря на амвон и, не мешкая, спосылал за Никоном на новгородское подворье митрополита Сарского Серапиона с почтенною дворцовой свитой по чину и уряду. Он с нетерпением ожидал, когда распахнутся врата притвора и в голубом разъеме его, осиянный солнцем, через порог вступит будущий патриарх.
   Но послы вернулись ни с чем и были тут же засланы вторично. Никон не захотел прийти.
   Послы и в другой раз вернулись ни с чем. Никон не покорился. Тогда были спосыланы бояре в третий раз с наказом привесть новгородского митрополита против его воли...
   Боярин Зюзин по дружеству весть подал: случилось жданное – на соборе избрали Никона в святители. Томясь, подглядывая в оконце посольство от государя, Никон впервые со вчерашнего утра поел рыжиков гретых да горшочек кашки смоленской, пирог косой с луком, кислыми штями запил. Велел Шушере подавать выходной убор, вдруг засуетился: служка принес из ризницы митрополичье платье – рясу лиловую шелковую, мантию червчатую со скрижалями, белые плисовые чулки и сафьянные зеленые сапожки. Никон заперся в келье и, мучаясь непонятно, страшась неведомой кары, в одном исподнем тяжело опустился на лавку, перебирая четки, что когда-то низал сам из своеловленого речного земчюга, будучи в иноках Кожеозерского монастыря. Господи, как давно то было, когда жил он в уединенной келье в глухой олонецкой тайболе и всякий проходящий дикий зверь был ему за брата. И вдруг почувствовал Никон себя ужасно старым, изжитым, и сорок семь отмоленных лет помыслились пределом земного быванья. И еще помнилось ему, будто сон, все случившееся с ним, и он много лет постоянно обманывает ближних, уверяя их в какой-то особости своей. И отчего-то люди с охотою на эту уловку покупаются, как карась на червя. Молитвенник он? постник? трудник? начетник и книжник? Да мало ли на миру, на просторах Руси невидимых скромных подвижников, кто изо дня в день до гробовой доски неутомимо трудится во славу Христа. Так почто же он, Никон, подпал под общий глаз? чего так сладко насулил он, что православные с охотою уверились в его духовную силу и славу?
   ...Видит Бог, гореть мне в аду огненном за грехи тяжкие: ибо нет ничего блуднее и нелепее самодоволия и гордыни. Боже, Боже, прости меня! не хочу славы, но хочу уединенья!
   Решился – и тягость с сердца долою; из сундука, крытого устюжской прорезной жестью, что всегда возил с собою, достал иеромонашью суконную рясу, не однажды штопанную, в коей сошел на землю с Анзерского острова, встряхнул ее на свету и, убедившись, не потратила ли где тля, степенно облачился, перепоясался кожаным широким ремнем, голову же покрыл по самые брови монашьей вязаной скуфьей с воскрыльями; меж ног поставил можжевеловый посох с рогами и, утвердившись на лавке, принялся ждать гостей.
   Все суета сует, с легкостью думал Никон, все тлен и прах; все в свой час приходит, и все уходит в свой час. И все тщания мира, все мудрствования его не стоят одной тихогласной молитвы к Господу.
   ...И вот вошли послы зазывать Никона на патриаршество; а Никон изгнал их.
   И другой раз заявились митрополит Сарский Серапион с бояры – и был немилосердно изгнан.
   «Сожигаешь, владыко, мосток к Господевым плеснам!» – обиженно посулил Серапион, уходя.
   И тогда упал Никон на колени перед образом Спасителя, немилосердно ударился лбом о пол, испустил горестный стон: «За что терзают меня, Господи? На радость и величие ведут стражи, а как на муку!»
   И тут послышался строгий голос Христа: «Послушайся моей вести, монах. Иди и правь четыре лета!»
   В третий раз послы волею царя переступили порог кельи, и митрополит низко, согласно поклонился им. И в монашьем своем одеянии, не замечая удивленных взглядов, отправился в Успенский собор. На паперти же, по обыкновению, Никон подал десяти успенским нищим милостыньку по алтыну. «Молись за меня, грешника», – шепнул он последней христараднице.
 
   ...В дверях вырос молодой псалтырник, что стоял на дозорах в ожидании Никона, и, низко поклонившись государю, возвестил всем о спосыланных. По виду вестника все поняли, что Никон смирился. Алексей Михайлович наконец-то облегченно вздохнул, а собравшийся причт оживился. Царь терпеливо, улыбчиво дожидался посередке собора, тесно окруженный иереями, когда в притворе появился митрополит. Дверь за ним осталась отпахнутой, чин, следовавший за ним, замедлил на паперти, и в голубом проеме, припорошенном жаркой солнечной пылью, Никон почудился царю бесплотным, плывущим по воздусям, сотканным из полуденного июльского марева, с жемчужным венцом над головою. «И просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет». Воистину патриарх, воистину воплощенный Христос, – подумалось мгновенно, и государь готов был пасть пред Никоном на колени. Слава Богу, дождалась Русь праздника.
   Но с каждым неспешным шагом Никон преображался. Он приближался к царю, пристукивая двурогой можжевеловой ключкою; он явился весь в старческом, сам черный, как ворон; нависшие густые брови скрывали приспущенный взгляд, изредка вдруг вспыхивающий. Иереи смутно зароптали, заметив для себя насмешку и непочтение: ждали Новгородского митрополита, обряженного по чину, а заявился в Успенскую государеву церковь монах. Царь вскинулся было упрекнуть Никона, но пересилил характер, сам шагнул под благословение; от руки митрополита пахло елеем и пергаментом; еще в средних летах монах, но как старец. Царь заметил, что рукава ряски коротковаты и обредились от старости. Он поднял взор, приглашая Никона своею улыбкою ко всеобщей радости; лик митрополита был мертвенно бледен, в обочьях лиловые пятаки.
   – Мы заждались тебя, святитель, – мягко укорил государь и попридержал Никона за рукав рясы, схватывая ищущим взглядом что-то сокровенное в его бледном сухощеком лице. Глаза государя приобволокло скорой влагою. У искренних всегда открыт благочестивый родник. Никон-то больше всего и пугался этого вопрошающего взгляда, от которого слабнет и тает суровое сердце. – Ты бежишь нас, яко агнец от волка, страшась его клыков. Как уды тела не могут жить без главизны, так и церква не стоит без пастыря. Мы зовем, а ты с готовностью отзовись: иди и паси овец словесных твоих. – Государь отступил на шаг и широко, с разворотом обвел рукою собор, приглашая в свидетели апостолов, евангелистов, всех русских святых и земную священническую дружину, что сгрудилась за спиною.
   Никона что-то нудило сзади, отвлекало слушать: он невольно, противу приличия, оглянулся, поймал нехороший, прилипчивый взгляд спальника Хитрова, его белозубую открытую улыбку, странную в эти редкие минуты всеобщего торжества. Хитров, гордоватясь, встряхнул пшеничными волосами и голубых наглых глаз не отвел.
   «Прихильник и лукавец, – подумал митрополит, – пригрел государь лису. Сказывают, с колдуньей знается». Никона скоро повлекло в гнев и последних царских слов он не улучил. Остужаясь, Никон вздохнул поглубже, мысленно прочитал Исусову молитву. От сердца сразу отлегло.
   «Кобенится мордвин. Поймал государя на крюк, а сейчас за губу тянет на берег, да и кобенится. – С сумеречной завистью Хитров упорно продолжал сверлить митрополита взглядом. – Сам карась, а думает, что стерлядь». Его вдруг поразило, что дородностью, поставом широких плеч, породою облика митрополит шибко смахивал на государя. «Не брательники ли? Слух-то был... На одну колодку кроены, одним сапожником шиты...»
   – Оле, государь! Не мне, неключимому рабу Божью, скоморошничать пред тобою. Видит Бог, твоими молитвами лишь и живу, твоими благими милостями удивляюсь смиренно и каждоденно прошу у Господа мира державе и здоровья царственному дому твоему. Не гневайся, государь, и отступи от слов твоих!
   Алексей Михайлович вдруг растерялся, почуяв внезапный подвох, румянец схлынул с лица, и, чтобы скрыть внезапную кручину, похожую на смертную тоску, он прищурился, призатенил глаза пологом ресниц. И будто ослеп самодержец, пришибленный отказом собинного друга. Как знать, может, в этот миг впервые темный вихорь сомнения пронесся в душе государя, не оставив видимой пометы... Но ты-то, Никон, зачем клусничаешь, какой привады сладкой еще желаешь, чтобы приманили тебя, коли пред самим ликом великого государя строишь всякие куры и проказы? Ведь была тебе спосылана Христова весть, так что же ты медлишь, тянешь канитель? от каких сомнений колеблется твой разум, чуя тайную угрозу? Явился по зову собора, чтоб возложить на чело патриаршью шапку, так и не отступай!
   – Иди, Никон, иди! Мы всем собором тебя просим! Государь с нами, вся церковь кланяется тебе, – восшумели иереи.
   ...Слышишь, и тебя, Никон, возгласили государем, склонили выю.
   Иерархи чтят, но отчего за спиною бояре угрюмо молчат? Где Вонифатьич, Ртищев и Зюзин, куда запропастились они? Впервые в патриархи мужик метит; отныне мужичье слово, укрепленное Христовым знаменем, станет направлять знатную жизнь, руководить ею; так закоим родовые предания, старинный корень и скопленная гобина, и власть, ежели мужичий сын встанет вровень с царем и взгромоздится над боярством, затмит собою их величие? Ну инок он, иерей, мних, святитель! Но ведь мужицкого отродья, а потому и весь норов смерда, смутителя, постоянно хотящего воли. Непоклончив и с потайным умыслом.
   Вольному воля, спасенному рай. А тут явился предстатель, коему при жизни и воля, и рай. Явился мужичий Бог, живое воплощение самого Христа. Гордоусец, смирения искреннего не познал, и еще не воссев на патриаршью стулку, уже требует поклона.
   Ндравная тишина установилась за спиною Никона, бояре ловят царское слово. И неуж государь не подымет голоса, не приструнит спесивца? Вон куда, на экую высоту взнялась церковь, что и царя не чествует...
   – Ты за што нас невзлюбил, владыка? – с натугою спросил государь. – Иль обидели чем ненароком?! Так скажись. Иль напраслиной оговорили?! Так прости. Иль навели нарошный извет? Так сломи сердце, Никон.
   – Нет-нет, великий государь. Никто не чинил на меня напраслины, премного всем доволен. Да и дивно ли надо усердному богомольцу?.. Не осилить мне церкву, не поднять. Кто примет на веру советы неразумного монаха? Всяк на Руси извечно живет по натуре своей, науки шибко не любит, чтоб нос кто совал, вот и не совладать мне с разбредшимся стадом словесных овец Христовых. Не упасти их, как хошь, государь, не упасти. За всяким древом дьявол ухоронился. Так и норовит схитить заблудшую душу. Не буду, государь, и не проси больше! Последнее мое слово! – И тут испугался Никон, что перешел меру. Царь – наместник Божий на земле, он Господом спосылан, чтобы направлять неразумную челядь. И до какой поры можно ему перечить? Разгневается, изгонит владыку прочь из церквы – и будет сто раз прав... И не сердцем, но бывалым умом вдруг понял Никон, кто желается быть в патриархах. Это на долгом иноческом пути взобраться по стеклянной горе к самим Христовым вратам и узреть его очесами и облобызать плесны. – И кто я такой, чтобы быть в первых? – продолжал Никон, слегка передохнувши, он возвысил голос, тайно любуясь своей речистостью. – Вон они, истинно первые, наши отцы лежат в храме Богородицы, разумнейшие из разумных, наши святые отцы Петр и Киприан, и Фотий, и строитель Филипп, и чудотворец Иона. Возможно ли мне даже мысленно приблизиться к ним? И помыслить-то чудно, что я решуся вдруг взять в руки наследный посох святителя Петра. И мне, ничтожному, отягощенному грехами, встать в один ряд со столпами православной веры? Раздумайтесь, милостивцы, отягощенные земной властию! Если священник, призывая Святого Духа, прикасается устами к рукам владыки, то какой он должен быть чистоты, какого благочестия? Какими должны быть руки, служащие такому таинству? Каков должен быть язык, произносящий такие слова? Не всего ли чище и святее должна быть душа, приемлющая толикую силу Духа?..
   Не чаровник ли Никон? искуситель и обавник? Из каких недр истекают его слова, коли от них податливо расплавляется душа и хочется, подобно жертвенному агнцу, покорно брести тем путем, куда укажет длань Никона. И слеза всегда близко-близко, в самом устье источника, и готова легко пролиться...
   – Доколь мучить будешь? – уловив заминку в речи Никона, воскликнул царь, пал на колени и заплакал. И бояре, и священство, и весь народ, притекший в собор, повалились ничком на пол, многогласно упрашивая Никона в пастыри.
   ...О, благословенная минута! Испытав ее однажды, можно и помирать! Кто из смертных на Руси удостаивался подобного царева смирения? Можно горделиво насладиться почестью, но можно и устыдиться.
   Лишь на мгновение промедлил Никон, растерявшись, дал потачки гордолюбию. И тут же, отрясая сердечную скверну и тайное злоумышление, пал на колени возле государя, вымоленного иноком Елеазаром, поцеловал его в шелковистые, льющиеся теплые волосы, заплакал без натуги, орошая слезами цареву маковицу, подхватил самодержца под локти и попытался поднять с колен. Но Алексей Михайлович упирался, испытывая в таком смирении особую сладость. Простец государь: сам пал на колени и всех соборян без меча сронил наземь. А теперь решись, подымись-ка первым, и сразу угодишь в супротивники. Где Шушера? где Иоаннушко Неронов? где Вонифатьич? где Славинецкий и Сатановский? где те книжники-чернцы из московской штамбы, чтобы описать для памяти это мгновение? Охапились собинные друзья, и голова государя на груди Никона; словно бы блудный сын вернулся к отцу и получил прощение. Дивитеся, милостивцы и многознатцы, и любомудры! Царь русский у мужика вымаливает милости. Да у какого русского тут не займется в слезах душа? что за каменное сердце нужно иметь, чтобы не заплакать желанно?
   И вдруг за спиною у Никона раздался знакомый умильный голос: «Свет наш! Свят свет! Всякому костельнику грозное око! Владыка, не томи паству свою! Отдай слово».
   Эй, кто насмелился нарушить соборную молитвенную тишину холопьей дерзкой просьбою? Гугнивый земляной червь, источающий лайно, вторгся в царскую печаль. Никон гневно обернулся, встретил искренний, небесно-голубой взгляд Богдана Хитрова. На подзавитых, ублаженных розовой водой рыжих усах спальника скопились слезы. И тут дрогнул Никон, ибо от немилого человека услышал сердечный призыв. Такими устами обычно глаголет сам Господь.
   – Отдать слово не диво. Честь бы не потерять, – откликнулся Никон. Получилось сварливо, с умыслом. – Ну, ежели молите, не встану на мир, но подымусь с миром. Знать, Христос того возжелал. – Никон умолк, но весь собор отозвался облегченным выдохом. А народу уже густо набилось; и вся бы Москва сошлась в государеву главную церковь, кабы вместились пасть ничком пред царские очи.
   Алексей Михайлович осушил глаза ширинкою и поднялся с полу. И Никон, опираясь на посох, выпрямился, обратился к богомольцам поначалу кротким голосом, слышимым лишь царю:
   – Бежать бы надо мне от пастырства, но Христос улучил меня на московском крестце во дни всеобщей грусти, и вы, верные молитвенники и печальники, собравшись в Богородицыной церкви, решили повязать меня оветным словом. – Никон упорно глядел куда-то поверх Алексея Михайловича. Лицо его осеклось, построжело от волнения, но с каждым новым словом наполнялось упрямством и властностью. Не смотри, государь, на Никона с такою любовию: он обворожит тебя и ослепит. – Заколебался ли я? Да... Ибо смирен преизлиха, неразумен и слаб, как беспомощно малое чадо пред лицом грядущих земных бед. Возгордился ли я? Да... Ибо слаб человек пред плотскими мечтами и воздыханиями. Дьявол пасет нас неустанно во дни и нощи, и нужно велие сердце, чтобы устоять от его ков и чар. Стою я пред вами, будто повапленная скудельница с истраченной плотию, но увы! Странная радость возвышения и меня вдруг проточила сквозь, ожгла, опалила, оплела напрасными путами. Я не горазд на орации, и ученостью многие бы, здесь стоящие, затмили бы меня. Но... Вы нужою привели меня сюда, чтобы повенчать со вдовеющей церковью и поставить на Христово царство. И поначалу, еще не давши согласия, я благодарно поклонюсь государю, что он не погнушался моим иноческим именем. – И Никон отдал честь государю большим поклоном, достал рукою каменного пола; и так замедлился на какое-то время со склоненной головою, словно бы разбил его паралик: черные воскрылья клобука скатились на грудь, шалашиком перекрыв лицо. Когда разогнулся Никон, жаркий смуглый пот пеленою покрыл его щеки и лоб. – Я желаю тебе, великий государь, чтобы Бог распространил твое царствие от моря и до моря, и от рек, до конца вселенной. И воссияти тебе, самодержцу християнскому, яко солнцу посреди звезд. И пусть меч твой будет всегда готов на неприятеля веры православной. – Никон перевел дыхание и, другорядь поклонившись, вдруг накалил голос. – Православные, вы знаете верно, что мы от начала приняли святое Евангелие и царские благочестивые законы из славной Греции и потому называемся христианами. Но на деле мы куда как далеко отшатились от заповедей и догматов святых отцей, испроказили истинную греческую веру, переиначили на свой домашний лад. Оттого и живем по грехам и во блуде погрязли! И еще насмеливаемся называть себя христианами! И если вы упорно призываете, слезно молите меня в пастыри ваши, то, не выходя из собора, пред Христом Господом нашим дайте нерушимое слово, обещайте неложно послушатися Нас во всем, яко начальника и пастыря, и отца краснейшего. И если поклянетесь, я не смогу более отрекатися от великого архиерейства.
   ...И впервые на Руси царь-государь и бояре, и освященный собор били челом Никону и дали клятву на святом Евангелии послушатися патриарху во всем.
 
   Через три дня в той же соборной Успенской церкви Никон был поставлен в патриархи. Святители дали ему настольную грамоту за своими подписями и печатями: «... С великой нуждою умолиша его на высочайший святительский престол». Уповая на клятвы и нерушимое слово, Никон, однако, памятуя о человечей слабости, заручился с надеждою той архиерейской скрепою, что неволит всякое сердечное шатание и измену в мыслях. Всегда в укоризну и оправдание оставался крайний довод: де, не я пехался на патриаршью стулку, не я ухапил с гордынею верховную власть, но вы меня приневолили силком, и потому помните от века о ваших слезных молениях. И тут на Стоглавый собор, духовной нерушимой властию коего жил всякий православный на Руси, вдруг наложилось обетное слово, данное Никону, а вековечная присяга покрылась новою. Это что же, братцы? Ныне лишь Никона чтить, лишь ему поклонятися смиренно, отринув главизну Стоглавого великого собора? Ой-ой: одумайтесь, отцы драгие! Знать, не ведаете, что творите, коли, нарушая отеческую клятву, разрушаете мир. И ведь не дрогнула архиерейская рука, не споткнулась о бумагу тростка, разбрызгивая чернила...
   Алексей Михайлович поднес собинному другу из своей казны саккос из аксамита (по червчатому шелку шитье из петельчатого золота) весом в полтора пуда: такой убор не нашивать хилому и немощному; по дядьке и платье. Устроил царь для Никона торжественный стол в государевой Золотой палате, по особому случаю выстланной персидскими жаркими коврами: за кривым столом в глубь палаты лавки для властей убраны бархатными полавошниками. Коники для гостиной сотни, что подле дверей, устланы пестрыми сукнами всяких цветов. Под Никоном же узорное креслице с подушкою, покрытой золотым бархатом по червчатой земле. Стол патриарха по левую руку от государя, на сажень отступя, за его плечом стольник в алой ферязи с нашивкою в тридцать три гнезда ловит любое желание. У стольника честь дворянская уходит в глубь памяти на десять колен. Друг иль враг за спиною укрепил настойчивый взгляд на клобуке святителя? Сидит Никон забывчиво, воздев очи горе, и навряд ли кого видит нынче. Худо он ест, да мало и пьет, едва пригубя из чары. Подавали ему блюдо стерляжины свежепросольной, уху и каравай – так чуть отщипнул. Господи-Господи, – нейдет из ума, – да его ли, матерого и уже обрюзгшего, еще в мальчонках скинула мачеха в погреб, чтобы погрызли парнишку крысы; его ли пехала в русскую печь, чтобы выел огонь; ему ли мешала в еду отравы, чтобы до смерти выжгло утробушку? Сохранил Сладчайший, сохранил, издалека наметя службу.
   Мостится государь-патриарх на великом месте в шелковой лазоревой рясе, на плечах мантия из зеленого рытого узорчатого бархата с алыми скрижалями, на голове вязаный клобук с серебряными плащами, в обвершии золотой крест с камнем-лалом и двумя жемчужинами бурминскими большими. Эк напыщился, будто рогач бабий проглотил, – подумает, наверное, всякий, взглянув на патриарха. Ослабни, Никон, переведи дух, освободи от тягости сердце свое, повороти голову и приметь, как великий государь не сводит с тебя улыбчивого талого взгляда. Вот Алексей Михайлович отпил из кубка романеи, велит стольнику передать вино патриарху. А ты, Никон, отчего вдруг осветился ликом, пригубив от царевой подачи? Да вот не ко времени вовсе отчего-то приблизил взор царицы Марьюшки, каким смотрела из окна своего Терема на соборное крыльцо; ведь устерегла, поймала выход нового желанного патриарха и, заметив его торжественный непокорливый взгляд, поспешно отбила поклон. Словно бы сама Мати Богородица благословила на добрый поход. Не унывай, батько, – наверное, воскликнула она с любовию. Не тужи, самый главный русский поп! Чему быть, того не миновать. И посох святого Петра по твоей деснице.
   «Поставили спесивца под патриаршью шапку. Теперь наделает темных делов, – нахмурился князь Хованский. – Вишь, как загордился мужик».
   «С его подачи полезут ханжи поперед нас. Ретиво полезут – и не подступись, – охотно поддакнул Богдан Хитров, принимая от стольника ковш чернишного меду. – Эта порода хуже жидовинов и кобыльников. Говорят одно, а вытворяют завес поперек. Такие поперечные люди».
   ...Э-э, вот и горюйте, коли запустили козла в огород! Невдали гордоус, как пивень на нашесте сидит, но уже за особым, государевым столом; скуфью с его головы не сдернешь, не наломаешь в боки; скоро, не затужив, обратает патриаршья челядь, да и кинет в застенок на чепь, не поглядев на княжьи седины и боярскую честь.
   После третьей ествы – пироги с шелешпером – Никон поднялся из-за стола, чтобы совершить положенный объезд вокруг Кремля на осляти, в сопровождении властей. Архиереи повели его под руку из дворца: патриарх сошел с Красного крыльца по золотой лестнице. Внизу уже дожидалась лошадь, вся убранная в белые объяри, виднелась лишь пригорблая морда, украшенная серебряными кольцами поводьев и золотыми ворворками. Это ей придется послужить патриарху заместо осляти. Никон с деревянного приступка с помощью архиереев воссел на лошадь, оправил мантию зеленого бархата, осанился, на мгновение зажмурясь от той высоты, на коей очутился. Вся Дворцовая площадь вдруг оказалась под пятою, покорно склоненная и подвластная велению патриарха. Ну как тут не вскружиться голове? Но страшно ли тебе, Никон? Иначе отчего перехватило в груди: то ли от счастия иль от испуга? Не робей, святитель, ибо золотой херувим на твоей белоснежной скуфейке летит вестником, сияя на всю престольную. Дождалась русская церковь жениха, еще славнее вознесет она свою величавую главу на весь православный мир.
   Взявши за узду, повели лошадь вкруг Кремля князь Алексей Трубецкой, да князь Федор Куракин, да князь Юрий Долгорукий, да окольничий Прокопий Соковнин, отец государевой свойки Федосьи Морозовой. Подле стремени сутулился богобоязненный Богдан Хитров: порою с умыслом иль случайно шатнувшись, он касался щекой сафьянного зеленого башмака патриарха и подымал тающие от счастливой влаги голубые преданные глаза, ловя взгляд Никона. Никон будто ненароком приопускал длань и, нашарив ершистый, как житний колос, вихор покорного боярина, слегка, но державно притягивал к ноге, как бы поучая Хитрова: де, покорись, дерзкий, смири норов пред первым святителем.
   Выехали из Спасских ворот; Никон взошел на уготованый приступ и, обратясь к Спасову образу на вратах, отслужил и окропил святой водою твердыни Кремля и весь градской русский люд, разом повалившийся наземь пред своим пастырем.