Никон сам проводил сирийцев, чувствуя, как устал, остамел ногами и опаршивел телом – будто трудную рать выдержал, настолько источился душою, был безвольно вял, сонлив и спотычлив. Архимандрита Павла, безотчетно любя его за чистую бледность лица и смиренность взора, прощально погладил по плечу, как бы отпустил в мир; ключарь, попросив благословения, закрыл кованые врата тяжелым ключом и просунул в проушины дубовый засов; сирийцы, намаянные и устрашенные долгой службой, промерзшие до костей, столпились на Южном крыльце, мысленно глядя в сторону милой родины; слышно было, как они гулко топотали валяными сапогами по ледыхам паперти, кляня Московию; на небесной жаровне ярко тлели уголья; у воротных решеток в царский кром горели костры, выхватывая из ночи мохнатые собачьи шапки стрельцов, край площади, заиндевелый бок Благовещенского собора и святительскую каптану на полозьях с опущенными бархатными опонами. Никон прислушался к чужеземному говору и, охватив внешнюю жизнь умственным взором, чуть оттаял, приободрился, словно бы уверился в надежности охраны. Макарий по-прежнему задумчиво стыл на амвоне, не покидая патриаршьего места. Никон вошел в государеву сень, принял с тарели золотое яблочко, покатал в ладонях. Но вода давно остыла, и яблочко не грело. Ничто нынче не радовало Никона...
   «Не круто я взялся?» – спросил Никон у гостя. Драгомана не было, и слова до Макария не дошли. Никон усмехнулся, подумал: частенько, брат мой, гостишься в Русии, мог бы чего и схитить из нашенского языка. Гордость, вишь ли, долит владыку.
   «Нет-нет, в самую пору. Час настал боевой!» – сам себя укрепил Никон. Макарий ласково заулыбался, часто закивал головою, вроде бы понял тайный смысл слов. Не хитрит ли гость?! Исстари известно: иудей цыгана обманет, а иудея – грек.
   Соборный поп неслышно блуждал по церкви, любовно убирал иконы влажной губкой, целовал образа, боялся прогневить патриарха; ключарь тушил свечи, собирал огарки в плетуху. Макарий, забывшись, достал из рукава ризы утаенный адамант, стал глядеться в него, восторгаясь голубой глубокой водою камня. Никон вкрадчиво приблизился, боясь выпугать гостя: неприкрытая жадность грека смущала его. Никон и сам был преизлиха скупенек, скупидом, он все тащил в церковную ризницу, выпрашивая частые подачи у государя; но до чужого и чтоб воровски – не грешил.
   «Дай-кось, чего там выглядел?» – спросил у Макария с усмешкой и забрал алмаз. Патриарх, запрокинув голову, долго смотрел сквозь адамант в призрачную, дробящуюся глубину ночного купола, из которой проливался на церковь изумрудный взгляд Творца. Ведь туда, шумя крылами, отлетел сатана. И не бреши там, ни другого лаза, гнезда иль схорона. Потом поместил драгой камень в замшевую кошулю и просунул ее куда-то в тайную зепь, за пазуху, к самому телу возле вериг. Подумал нерешительно: надобно боярину Морозову сказаться, чтобы не палось на грех; разнесет Бориско, де, Никон на чужое покусился.
   «Беда зариться на чужое», – сурово остерег Никон гостя, но тут же прощающе улыбнулся, прошел в алтарную, пальцем поманил сирийца. Макарий оскорбился небрежению, но в замрелом от долгих бдений лице, покрытом частой сеткой багровых прожилок, не выказалось неудовольствия. Давно под турским махметом византийская церковь и приноровилась скрывать истинные чувства.
   «Кого Господь наш возлюбит, того почасту и наказывает», – по-гречески вдруг молвил Никон, любуясь сладконапевностью звуков.
   «Слава Творцу нашему», – в ответ вяло возблагодарил Макарий.
   «И в нашу церковь проник враг Божий, чуя потворство. Надобно его низвергнуть», – громоподобно возвестил Никон в пустынном храме, вызывая сатану на рать. И чего не случалось прежде в обыкновение, Никон принял с престола на голову злащеный ковчег, примяв клобук с золотыми плащами, пронес драгоценную укладку в храм, бережно поставил на средний аналой. Патриарх вскрыл царскую печать, отомкнул святое место, откуда молитвенно достал золотой ларец. И здесь была нерушимая царская мета, кою мог обойти лишь первый святитель. Никон разъял ее, отпахнул крышку, извлек ризу Господню. Он за обыденку, как самое обычное дело, раскинул Христово платно: подол его с шорохом и свечением скатился на пол. И неуж сам Спаситель облекался в него? Тут сноп света разъял сумерки, и владыки повалились ниц, не смея дерзко вздохнуть, трепеща от страха и благоговейного восторга. Запела небесная музыка, скоро отдавшаяся в сердце каждого. Патриархи омолодились, воспряли, услышав в себе силы на благое дело. И раздался с вышин Божественный благословляющий глас: «С вами Бог!»
   Никон окадил льняную, темную от старости ризу, однако не утратившую сиянья, и трепеща поцеловал ее край. Тут и сириец Макарий подступил, отринув робость, облобызал смертную Христову рубаху. «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас», – гулко зарокотал Никон, не подымаясь с колен. Макарий, гнусавя, с осторожностью и несмелостью поддержал русского патриарха, с дерзостью преступившего дедовские заветы. И верно: с какой такой необъяснимой нуждою вдруг сломал Никон стародавний закон? Что ему нашептала Христова риза, в чем укрепила его, на что подвигла? Глыба, гора православная – этот патриарх, плечи коего подпирают сами своды Успенского собора. Для чего-то именно его выбрал государь средь русских святителей? Значит, был глас? Так, устрашась, подумал гость, с испугом, презрением и неприязнью озирая снизу вверх покатые, державные, упругие плечи Никона, покрытые церковным платном, как воинскими бронями. Разве не обидно гостю? Что греку за богатство, то русскому за обыденку.
   Наверное, извлек Никон себе защиту из самолюбивой кощуны своей? Кто узнает сие... Он протяжно, с облегчением вздохнул, будто бы получил разрешение Спасителя на подвиг земной, и, не спросив гостя, уже спокойно, деловито запечатал ларец с ризой Господней, поместил ее назад в ковчежец, возложил на голову и отнес обратно в алтарь. От престола, благословив друг друга, они и разминулись, и Макарий покинул собор с неразрешенной загадкою.
   Подьяк-ключарь с заплаканными, воспаленными глазами, рискуя разбиться, взобрался по лестнице к большому полиелею и взялся тушить свечи, погружая собор во мрак. Он почасту, без нужды взглядывал вниз, на тусклые железные плиты пола, притягивающие его слабую плоть. Такое желание посещало подьяка почасту, двоило его сердце странным соблазном. Может, оттолкнуться от поручней и полететь? Душа рвалась в небо сквозь стемневший купол, а болезненное постное тело, снедаемое червями, готовно опадало встречь земле. И от восторга мороз пробивал его замлевшие пустые кости.
   «Приидет свой час, и Господь сам призовет меня!» – воскликнул служка и очнулся.

2
Из жития Неронова

   ...Когда Неронова сослали в Каменный монастырь на Кубенское озеро, то архимандрит Александр принял его поначалу с радостию, яко страдальца, и воздал ему честь, поставив в церкви выше келаря, новый войлок овечий подложил ему под ноги, чтоб не стыли плесны, и кожушок бараний подарил на плечи, и в келий жить повелел с отцом его духовным священником Григорием, и слугу ему дал для чести да повелел из поварни прибавочной ествы приносить в келью да квасу доброго в оловянниках да братинах медных с покрывалами.
   Неронов же, освоившись на крохотном каменном острову середь озера, скоро стал укорять настоятеля за бесчиние, вмешиваться в монастырские дела, за поездки из обители, за то, что кормит монахов рыбою в посты, а монахов досаждал за пьянство и небрежение в службах. Эти укоризны на страстной седмице до того усилились, что архимандрит в великий пяток по окончании службы вышел из алтаря с попами и дьяконами и стал кричать: «Доколе нам терпеть от протопопа Иоанна? Он противится церкви!» И запретили ему ходить в церковь, прогнали от него всех слуг и оставили одного в келье.
   Вскоре братия монастыря, выведенная из терпения постоянными обличениями, решила избавиться от сосыланного, чтобы не утратила крохотная уединенная обитель благословенного мира. Иноки, нарочно вытопив жарко келью Неронова, напустили в нее чаду и заперли в ней протопопа, чтобы он умер от угару. Неронов, воздев руки к Богу, стал молить о спасении пользы ради иных. Молитва его была услышана.
   «Невидимой рукою в полунощи Неронов неожиданно взят был из угарной кельи и поставлен за девять-десять поприщ на Холмогорах в храмине воина некоего». Так уверяет летописец...
   Неронов пересылал письма к царю и царице и постоянно хулил Никона как врага Божия. К нему приезжали отовсюду боголюбцы, был тут и протопоп Муромский Логгин, сосланный в Муромские пределы; пришел сюда и остался на житье писцом игумен московского Златоустовского монастыря Феоктист, который первым пристал к четырем протопопам, врагам Никона.
   Никон приказал сослать Неронова в Кандалакшский монастырь и там держать его на цепи в железах, чернил и бумаги ему не давать. Отправившись в путь, Неронов задержался в Вологде и отсюда отправил два послания: одно к царскому духовнику Стефанию, де, «гредет на мучения в дальние страны заточаем»; другое – ко всей братии, боголюбцам царствующего града Москвы и прочих градов, и всех купно стран, чтобы они не скорбели о нем, а радовались, чтобы облеклись во все оружия Божий противу козней диаволовых...
   ...И сослал Никон немирного протопопа Иоанна к лопарям на Мурман на оток моря, в страну полуночную; сына же его духовного Аввакума выпроводил из Тоболеска в Даурию с отрядом воеводы Афанасия Пашкова. Решил патриарх, легко вздохнувши: с глаз подале – из сердца вон. И так постоянные вести беспокоят: де, мутят воду гордецы, шлют подметные письма. Ныне труднее будет сыскать путей в государев Терем проказливым ябедам еретиков.
   Тешь себя, патриарх, усмиряй душу нераздельной властью, когда всякий ближний царев боярин, покорливо выжидая участи своей в холодных сенях, почитает за великое счастие показаться на глаза святителю и получить благословение. Да и кто они, попишки, прежние спесивцы, чтобы уповать на бесконечное терпение великого государя? Откуда в них столько зломыслия и блудословия? Жестока, немилосердна, безгласна темь Руси, и на любом крестце внезапно и невзначай отыщется Иродова сестра Невея и захлестнет горло строптивцу.
   Но, знать, ты позабыл, патриарх, что напрасные гонения растепливают, разогревают сокрытые прежде силы, разлепляют внутренние очи, освобождая от слепоты, и тогда многое, прежде сокрытое, увидится вдруг окрест и вдаль. Видно, запамятовал Никон, что сухорослый проповедник Неронов – известный провидец, для коего невидимое бысть видимо. Это страстотерпцы, молельщики из той нередкой породы русских людей, коих чем больше прижимаешь, неволишь, гнешь их непокорливую выю долу, тем упрямее, дерзливее и ерестливее становится ожесточившееся сердце; такой человек, распаливая в костер свою душу, готов идти за веру на крайние муки и даже на саму смерть; ибо убеждения его – сама истина и правда, осененная Христом. И с каждым днем слух о боголюбцах, безвинно страждущих, неисповедимыми дорогами разносится по земле, завоевывая все новых попутчиков, ибо всякое православное сердце так склончиво и любовно к страдальцу, муками своими походящему на Спасителя... Эх, владыка, тебе бы пригреть супротивника, обласкать гордеца, обнадежить и приветить посулами, и ты бы, ласками окутав, утишив непокорника, содеял куда больше для упрочения веры, похилившейся на русский манер. Но отныне же ты в глазах ревнивцев лишь иконоборец, смутитель и первый раскольник, сатанин угодник, продавшийся антихристу. Пока слух этот немощен, едва слышим в Руси, но тебя то и дело ставят рядом с богоотступником греком Исидором митрополитом, что притащил в Москву унию. И если бы великий князь Василий Васильевич не обличил злокозненного врага, то олатынил бы Исидор русскую церкву, исказил древлее благочестие, насажденное святым князем Владимиром...
   Милостивец, еще не поздно подклониться под отеческое предание: «Вожди суть слепи, слепец же слепца аще водит, оба в яму падут». Как неспелое яблоко втуне пропадает, так и народ, неготовый для перемен, скоро пожалеет о внезапных новинах и обратит свои взгляды на старопрежнее, милое и привычное, от чего вдруг и сразу отскочил под чужой волей.
   Поверь, милостивец, еще ничто в миру не грозит бедою, но от слухов невидимых многие несчастья случаются; и не токмо слабые помыслом и сердцем, но и целые народы в погибель впадают.
   Доносят священницы из приходов, горюя от ересей, о многих печалях. В Злынке посадский, прослышав о переменах в вере и спасаясь от неминуемого греха, убил ночью жену и троих детей своих. Поутре сам пришел в земскую избу и объявил: «Я мучитель был своим, а вы будете мне; и так они от меня, а я от вас пострадаю; и будем вкупе за старую веру в Царстве Небесном мученики».
   Далеко Неронов, но и за сотни поприщ с рыбными обозами и стрелецкими вахтами, и с кочевой кибиткою попадают от него письменные памятки и в государев Дом, и Вонифатьеву, и братьям Плещеевым, и архимандриту Данилова монастыря Тихону, и соборным чадам своим: пишет он: де, Никон еретик нас посылает вдаль, то вскоре и ему самому бегать. Да и вы если о том станете молчать, всем вам пострадать. Не одним вам говорю, детки: за молчание всем зле страдати.
   И прочитавши горестное письмо, невольно воскликнет искренний богомольник: «О, бедная, бедная Русь! что это тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков? Жидове знамения просят, еллини же премудрость ищут, мы же проповедуем Христа распята, Божию силу и Божию премудрость. Один псалом Давида нам милее всех книг мира...»
 
   «... За грехи нам, ох, за грехи...»
   Всумятилась в голову русского человека и уже не отпускала эта повинная мысль.
   Наслал Господь на третий Рим девку Маруху, чтоб известь московитов за неверие. Невесть откуда явились волосатые толкователи священных писаний, прорицатели снов, расслабленные девицы и прокаженные нищие, чернокнижники и упыри с красными глазами; они стали бродить средь всполошенного народа, суля гибельную тоску и конец мира. Богатые затворились в хоромах и палатах, денно и нощно окуривая комнаты кадильницами и наглухо затворив окна и двери. Мудрые постились, вовсе не принимая ествы, лихие же, сорвиголовы, пустились в пьянство, вином отгоняя прочь дурные чувства. И всяк нестерпимо захотел выжить, тайно покидая Москву, подкупая караулы. Иные спаслись, а иные были на месте изрублены бердышами. Заслоился над Москвою горький костровой туман, по речным излукам, на взгорках, у богаделен и вокруг кладбищ жгли всякую ветошь. Упали на въездных воротах дубовые засовы, опустились по улицам кованые решетки, у рогаток осекли посадских стрелецкие вахты; встала у подворий, куда навестила язва, суровая сторожа, убивая смертно всякого, кто намерился покинуть свое имение; и тогда целые роды выбивало чумою. Скончался и верховой царицын поп Иван, брат Аввакумов. Запустели церкви и причты, не покидая соборов, молились неустанно, тут же и умирая возле престолов. Далеко великий государь, он воюет с ляхами, добывая побед, и казалось бы, самое время торжества. Но пляшет Невея в известковых братских ямах на московских безвинных костях.
   Никон оставил воеводою над столицей боярина Михаила Петровича Пронского и в самые июльские жары, под покровом ночи, тайно вывез из Москвы во спасение царскую семью подальше от язвы. И всякого, кто по нечаянной судьбе иль злому умыслу попадался в пути, того прокалывали стрельцы долгими пиками, труп отволакивали подальше в лес и зарывали там без причастия, а одежды свои сожигали, чтобы, упаси Бог, не занесть в государынин обоз морового духу. А землю ту срывали с дороги на несколько пядей и насыпали свежей, чтоб проехал царский обоз, и так благополучно добрались до Колязина монастыря; сам же Никон закрылся в Троице-Сергиеве, молясь о спасении несчастных и стеная о нескончаемых своих грехах.
   Но в Успенском соборе еще славили Спасителя, чтобы он даровал живота, и всяк православный, уповая на милость Божию, как никогда, глубоко воспринимал евангельский завет: «Все в жизни временно, токмо душа вещь непременна». Второго августа померкло солнце, и люд московский впал в уныние; ночами через Скородом проникали в город лазутчики, мутили народ, сеяли гиль и смуту. И ляхам то поветрие было во спасение, ибо русский царь одолевал Польшу. В Москве оставалось мало войска, и воровским людям была безнаказанная воля. Нашлись и главные заводчики, купцы гостиной сотни Заика, Баев и Нагаев. Но кто настроил их против Никона, кто подвиг на московский сполох, позднее так и осталось неизвестным. Двадцать пятого августа воевода князь Пронский после обедни вышел на паперть и вдруг увидал пред собою множество посадских из разных слобод. Передние держали икону Спаса Нерукотворенного, на которой лик был изъязвлен ножом. Земские приблизились бестрепетно к боярину и объявили: «Взят этот образ на патриархов двор у тяглеца новгородской сотни Софона Лапотникова и возвращен ему образ из туинской избы для переписки. Скребли образ по патриархову указу».
   «Православные, и неуж стерпим такое поругание!» – вскричал Софон Лапотников.
   Толпа заворчала: «На всех теперь гнев Божий. Так делали иконоборцы. Во всем виноват патриарх, держит он ведомого еретика старца Арсения, дал ему волю, и тот чернец много книг перепортил. Ведут нас щепотники к конечной гибели. Патриарху было пристойно в Москве молиться за православных, а он Москву покинул, и попы, смотря на него, многие от приходских церквей разбежались; православные христиане умирают без покаяния и без причастия».
   Пронский успокоил народ, говоря, что Никон покинул Москву по государеву указу. Толпа разошлась, но в тот же день вновь стеклась у Красного крыльца с порчеными иконными досками. «Мы разнесем эти образа во все сотни и слободы и завтра придем к боярам по этому делу». Пронский призвал к себе сотских и старост и лучших людей черных сотен и слобод и убедил их, чтобы они не приставали к совету худых людей и заводчиков воровства выдали боярам. Заику, Баева и Нагаева залучили под стражу и заковали в цепи.
   Но смерть не личит правых и виноватых, всех косит без предписаний. Трус приутих, гилевщики разбрелись по дворам: надо было хоронить ближних и озаботиться о своей душе: неровен час, что скоротечная горячка в один час сожжет и того, кто даве с такой удалью ширился пред воеводою и кричал хулы на патриарха и кто норовил выдернуть засапожник, чтоб перехватить боярское горло.
   Пошел снег. Пали первые морозы. По прежним оттайкам кривые улочки и заулки скоро обросли колобашками: ни пройти, ни проехать городом и некому было убраться при доме. Оказалась престольная осажденной крепостью не от крымского хана, но от повальной язвы. Уже и покойников не отпевали, не ладили им домовин, но наскоро окутывали холстами, волочили хокотами в ближайший захорон и заливали известью. У спущенных рогаток бессменные вахты жгли костры. В Скородоме по слободам вдруг взметывался в занебесье рыжий огненный лис, распустив погребальный дымный хвост: то отлетала в райские кущи чья-то безвинная страдальческая душа, а вместе с чумной проказою выгарывала до зольного пятна и осиротевшая усадьба.
   И не было охотников навестить престольную; лишь порою к спущенной решетке подскакивал всполошенный царский гонец и приказывал скорее отворять ворота. Но однажды подтянулись сани, запряженные цугом, с закуржавленной избушкой и спущенным кожаным фартуком, с пятью слугами о конь. Очумел кто, чтоб самовольно попадать в ад? Иль навадник какой решился проникнуть в несчастный город, чтоб добраться до государевой казны? Нет, то был Богдан Матвеевич Хитров, начальник Земского приказа и царский спальник, срубленный в походе ляшской сабелькой. Он меркло, изнемогше утонул под медвежьи полости и, страдая от тягучей дороги, однако, с упорством стремился в Москву. Какая нелегкая несла его из смерти да в смерть? Может, литовка тому виною? Не давала покоя, изводила в мыслях, чудилась и во снах, такая жаркая до нездешних любовей, в постель сряжающаяся, как на брань, в какие-то широкие пояса на голое тело с медными бубенцами и в кожаные шлеи с бирюльками. Одно слово – чертовка, огненная кобылка. Грешишь с нею – и каешься, согрешишь – и вновь покаешься. Слад-ко-о... Хитров воочию увидел пред собою зеленоглазую литовку, засмеялся и забыл про раны.
   Дворецкий доносил хозяину письмом, де, наведывались в усадьбу по осени патриаршьи подьяки без уговору, как в доме своем, шарились в хоромах и амбарах, и крестовой палатке, и в спаленке, искали чужебесные иконы франкского письма, коих у нас и от веку не водилось. Ведунья-литовка вскочила пред холопами на лавку и вдруг вскричала: «Ой, спасайтеся, волки, сейчас вода вас затопит!» И в сей миг затопило трапезную, сам тому очевидец. И владычни слуги, напугавшись, только и спаслися бегством. Но что за диво, хозяин: вода была, сам зрел, но никто не замочился. Другим днем снова явились патриаршьи слуги и увели литовку с собою, обещаясь люто постегать за чертовщину. Мы уж, грешным делом, распрощались с нею, зная, как зол патриарх до беса. Привели литовку в Монастырский приказ, поставили к расспросу, и сказала девка подьячему: «Я тебя не вижу и не слышу. Я уйду сейчас, а ты меня и пальцем не тронешь». Открыла дверь – и была такова. И был дьяческий сыск на литовку, но воевода князь Михаил Петрович велел отступиться от девки до вашего возвращения с походу...
   А может, за нажитую гобину страшился Хитров? Мнилось маловеру, что воры и тати подорожные, безнадзорные рабичишки и холопы, что ныне во множестве разбрелись по Москве от умерших хозяев своих, сейчас ратью домогаются до его сундуков и поставцов с посудою, платна и меховой рухляди, скопленной с такими ухищрениями под рукою государя. Залетному с улицы соколу боярские бархаты в самую пору, чтоб заскорузлые плесны обмотать заместо онучек, а кизылбашские бесценные ковры ой как весело кинуть в осеннюю жирную грязь улицы и перейти по ним в краденых чеботках, не замарав узорного, шитого серебряными травами сафьяна... Ах-ах, ну до сна ли тут? И не столько гнойная рана гнетет, как те черные думы, что кречатьим клювом своим так и долбят в височную кость. Да и то поймите, христовенькие, легко ли было худородному алексинскому дворянину Хитрову взнятися наверх, выбиться в знати, встать по правую цареву руку. И все бы ладно, уж как ладно сотворилась жизнь, кабы не повенчалась вдовая церковь со спесивым чернецом Никоном; и дурь его призавесила грядущие дни Руси гибельным туманом. Иконоборец, что удумал! решил собою великого государя заместить.
   ...Добрался наконец Хитров до своего имения: все вживе. И отлегло от сердца. Теперь на поправку пойдет. Дал он на радостях вольную престарелой дворне во спасение живота своего, чтоб молили Господа за щедрого хозяина. А литовка в постели пожаловалась на Захарку, де, доступался до меня карла, и едва я отборонилась. И взревновав, дал Хитров вольную карле и десять рублей на домок свой и спровадил с глаз долой, не веря, однако, наветам литовки. Пообещался Богдан Матвеевич всегда любить карлу и привечать в хоромах. С угрюмым сердцем и сухими глазами убрел Захарка на Москву, с немудрым скарбом на загорбке и шутовским своим платьем. Он едва пробивался через забои, рискуя утонуть в снегу, и удивлялся мерклости обезлюдевшей престольной. Было время к обедне, но молчали сорок сороков Москвы, и не нашлось в Чудове монахов, чтобы раскачать главный православный колокол и призвать прихожан молиться за Русь. На скудном торжище повстречал Захарка карлу Ивашку из царевой потешной палаты: покупал Ивашка миндальных ядер да калачей на корм комнатных попугаев, что были доверены государыней на сохранение. И отправились сироты в опустелый дворец, засыпанный снегами, где и поселился Захарка досматривать заморскую птицу. И жил он в деревянной келейке, дружа с истопничим Барковым двадцать недель, пока не вернулся с победного похода великий государь...
 
   И на исходе пятьдесят четвертого года сошли на Русь знамения.
   Старец Корнилий, проживавший в Чудове монастыре, увидел во сне себя в московском Успенском соборе и приметил двух «неких». Один благообразный, со старым восьмиконечным крестом, сказал: «Сей есть истинный крест». Другой, темнообразный, после борьбы одолевший благообразного, держал в руке крыж, новый четырехконечный крест, и говорил: «Сие знамя ныне почитать будем».
   Волжская крестьянка Иустина видела чудесный образ святого Игнатия. Он наставлял проверить новые книги, положивши их на гробницу патриарха Алексия.
   Старцу Онуфрию явился епископ Павел в ясном свете и со всеми признаками законного архиерея, и Никон – весь омраченный...

Росстань

1

   ...И неуж Вседержитель из одной лишь песчинки, оставшейся под ногтем у лукавого, размутовал целую землю? Да и черт, однако, хорош; оттого, поди, сатанаилы и не стригут ногтей, чтобы нас заразить орлиным когтем и увлечь в Потьму. Любим вдруг вспомнил вчерашнее отцово предание, искренне веря его правде, и поразился необъятной Господней силе. В шесть дней все заквасить да и замесить? Это ж ого-го-о! Любим отряхнулся от полуденного наваждения, вынырнул из небес, где давно уже, придремавши, блуждал взглядом, приподнялся на локте с травяного клоча – старого гусиного гнездовья, раздвинул рукою серебристые стоянцы пушицы и пообсмотрелся вокруг свежо, в диковинку, обмершим от восторга сердцем. Какая вечная впереди жизнь!