поистине бесценно, ибо оно показывает тебе, что ты чувствителен к вещам
со­вершенно безразличным и бесполезным для твоего су­ществования, твоей
участи, твоих интересов -- для всех моментов и обстоятельств, какие
определяют тебя в ка­честве смертного.

Мгновения
Прекрасное -- понятие отрицательное
Прекрасное подразумевает впечатление неизъяснимо­го, неописуемого,
неизреченного. Да и сам этот термин не говорит ни о чем. Его невозможно
определить, ибо всякое истинное определение всегда из чего-то строится.
Итак, если мы хотим создать такое впечатление по­средством того, что
говорит, -- языка, -- если в свой черед мы благодаря языку такое впечатление
испыты­ваем, значит, язык должен был породить в нас состоя­ние немоты и
немоту выражать.
"Красота" означает "невыразимость" (и желание, чтобы это впечатление
повторялось). Следовательно, "определение" этого понятия может быть лишь
описани­ем и характеристикой условий, при каких возникает подобное состояние
невозможности нечто выразить -- в таком-то конкретном случае и в таком-то
виде.
"Невыразимость" не означает отсутствия выражений; она означает, что все
выражения неспособны очертить свой возбудитель и что мы ощущаем эту
неспособность или "иррациональность" как действительное свойство этой
вещи-причины.
Решающим свойством этой прекрасной картины яв­ляется то, что она
рождает в нас ощущение невозмож­ности исчерпать ее системой средств
выражения.
Несказанное: "не хватает слов". Литература пытает­ся создать
посредством "слов" это "состояние словес­ной неполноты" 4.
Следственно, красота -- это отрицательность плюс не­кая жажда,
порожденная тем, что выражается этим бес­силием, плюс "нескончаемость" этой
жажды, плюс X...
То, что закончено, перенасыщено, вызывает у нас ощущение невозможности
что-либо изменить.

    x x x


Художник разыгрывает свою партию в игре, где уча­ствуют также "случай",
воля, мысль, мастерство и т. д. Трудно перечислить и прежде всего
разграничить эти элементы.
В его работе есть кое-что от игры и кое-что от коме­дии. Он сам себе
создает противников. "Человек" в борь­бе с "материей", со "временем", с
какой-то своей наро­читой идеей, с неопределенностью, с собственным
бес­плодием, со скукой какого-то конкретного усилия -- та­ково в нем детище
его детища.

    x x x


То, что полностью не завершено, еще не существует. То, что не
завершено, еще менее зрело, нежели то, что даже не начато.

    x x x


Природа разума побуждает его действовать вопреки человеческой природе.
Когда мы говорим, что какое-то произведение глубо­ко человечно, мы лишь
наивно выражаем мысль, что разум преуспел в своей попытке отречься от себя
-- или себя затаить.
Талант без гения стоит немногого. Гений без таланта не стоит ничего
5.

Краски
Цвет вещи есть такой цвет, который она больше дру­гих отвергает и не
может ассимилировать. Чистое небо отрекается от голубизны, возвращает лазурь
сетчатке. Листья целое лето хранят в себе желтизну. Угольная пыль пожирает
все.
Все сущее передает нашим чувствам лишь то, что отбрасывает. Мы познаем
его в его отбросах. Цветок из­бавляется от своего запаха.
Быть может, мы знаем о людях лишь то, что они устраняют в себе, что им
сущностно чуждо. Если ты добр, значит, в душе у тебя держится злоба. Если ты
блистаешь, если ты весь исходишь молниями и вспыш­ками - все это потому, что
тоска, ничтожество, глу­пость тебя не покидают. Они более для тебя
свойствен­ны, более органичны, нежели твоя ослепительность. Ты не узнаешь
себя в своем гении. Твои самые прекрасные свершения наиболее для тебя
загадочны...

Фото-поэтический феномен
То, что люди, как правило, чувствуют себя неспособ­ными развивать свою
мысль за той гранью, где она ослепляет, пьянит, завораживает, является для
поэта значительным преимуществом.
Искра высвечивает какое-то место, которое кажется бесконечностью в тот
краткий миг, когда можно его увидеть. Выразительность ослепляет.
Эффект потрясения неразрывно связывается во взгляде с предметом,
который оно выявило. Густые те­ни, которые появляются на мгновение,
запечатлеваются в памяти как восхитительная меблировка.
Мы не отличаем их от реальных предметов. Мы ви­дим в них некие
объективные данности.
Заметим, однако, что, к великому счастью поэзии, краткий миг, о котором
я говорил, не может растяги­ваться; мы не можем заменить искру постоянным
на­правленным светом 5.

Он освещал бы нечто совсем иное.
В этой области феномены обусловлены источником света.
Краткий миг открывает проблески иной системы, иного "мира", которые
свет устойчивый озарить не мо­жет. Этот мир (который не следует наделять
метафизи­ческой ценностью -- что было бы бесполезно и глупо) по самой своей
сущности неустойчив. Может быть, это мир органических и свободных
взаимосвязей
потенци­альных возможностей разума? Мир притяжений, крат­чайших
путей, резонансов?..
Может быть, необъяснимое в нем образно выражает­ся расстоянием?
Действие на расстоянии, индукция и т. д. ?

Трудная жизнь
Человеку, питающему отвращение к неясности в мыслях, крайне трудно быть
поэтом, политиком, -- од­ним словом, общественной личностью.
Он не может исповедовать религию, веровать, ибо, как это должно
вытекать из его природы, он вынужден стремиться к абсолютной точности.
Фразы, с которыми надлежит обращаться к толпе или к богу, на три
четверти для него запретны.

    x x x


Человек -- явление слишком частное; душа -- слиш­ком общее.

    x x x


Ребенок воспринимает бесполезную и действительную сторону вещей. Ибо
нет ничего более фантастического, нежели практическое восприятие. Видеть
возможное, ви­деть то, что может послужить на практике, -- вот в чем оно
заключается.
Ребенок видит то, что может служить лишь для не­посредственного
развлечения и для фантазии, чуждой как практике, так и целенаправленности.

Смех у моря
Бывает смех, который при известных обстоятельст­вах рождается в
человеке совершенно внезапно и кото­рый расходится волнами после некоего
толчка.
Ибо смех есть превращение свободной энергии в энер­гию избыточную и
беспорядочную. Это -- некий оста­ток после расчленения ситуации усилием
понимания...
И было бы неплохо, если бы писатель в своем про­изведении сумел вызвать
его внезапно какой-нибудь мыслью, каким-то мотивом одиночества, что
подтверди­ло бы важную роль душевной случайности -- источни­ка самых
различных вещей.

Изумленный ангел
Ангел изумлялся, слушая человеческий смех.
Ему объяснили, как могли, что это такое.
Тогда он спросил, почему люди не смеются всему и всегда или же не
обходятся вовсе без смеха.
"Ибо, -- сказал он, -- насколько я понял, нужно смеяться всему либо
ничему не смеяться".

Животный мир
Животные, которые больше всего ужасают челове­ка, которые преследуют
его подчас даже в мыслях, -- кошка, осьминог, змея, паук... это животные, в
чьем облике, взгляде, повадках есть нечто психологическое. Они действуют на
нервы какой-то зловещей магией и какой-то особой загадочностью, как если бы
это были воплощенные мерзкие задние мысли. Даже убитые, да­же раздавленные,
они вызывают страх или рождают не­обычайно странное чувство тревоги.
Эти всесильные антипатии показывают, что в нас за­ложена некая
мифология, некий подспудный сказочный мир -- какой-то нервный фольклор,
обозначить который трудно, поскольку у своих границ он, по-видимому,
сли­вается с эффектами чувствительности, каковые, со сво­ей стороны, суть
эффекты чисто молекулярной, внепси­хической природы. Таковы скрежет,
раздражение, осознанная невозможность, некоторые вынужденные ими­тации,
щекотка -- все то, что вызывает невыносимые защитные реакции (мучительны, в
сущности, именно эти реакции).

Этот мир чрезвычайно темен и чрезвычайно важен, -- опасность
непропорциональна вызываемым ею реакци­ям; в них-то, в этих реакциях,
действительная опас­ность.

    II


    ЭВПАЛИНОС, ИЛИ АРХИТЕКТОР


    ДУША И ТАНЕЦ


    ПРОБЛЕМА МУЗЕЕВ


    ФРЕСКИ ПАОЛО ВЕРОНЕЗЕ


    ВОКРУГ КОРО


    ТРИУМФ МАНЕ


    БЕРТА МОРИЗО


    ДЕГА, ТАНЕЦ, РИСУНОК


    СЛОВО К ХУДОЖНИКАМ-ГРАВЕРАМ


    МОИ ТЕАТРЫ ВЗГЛЯД НА МОРЕ



    ЭВПАЛИНОС, ИЛИ АРХИТЕКТОР


(Фрагмент)
Федр. Что ты делаешь здесь, Сократ? Я давно уже ищу тебя. Я облетел
нашу бледную сень и повсюду о тебе спрашивал. Все знают тебя, но никто не
видел. Почему избегаешь ты этих теней? Какая мысль связала твою душу и увела
ее от нас к берегам этого царства про­зрачности?
Сократ. Постой. Я не могу отвечать. Ты ведь знаешь, что мертвые не
прерывают своих размышлений. Мы на­столько теперь упростились, что мысль
течет в нас без­остановочно, пока не исчерпается сама по себе. У живу­щих
есть тело, которое позволяет им покидать сознание и в него возвращаться. Они
состоят из дома и пчелы.
Федр. Великолепный Сократ, я умолкаю.
Сократ. Благодарю тебя за это молчание. Ты тем са­мым принес в дар
богам и моей мысли тягчайшую жерт­ву. Ведь ты одолел свое любопытство и ради
меня посту­пился своим нетерпением. Говори же теперь свободно и спрашивай,
если еще не раздумал; я к твоим услугам, ибо сам уже перестал себя
спрашивать и себе отвечать. Впрочем, редко бывает, чтобы вопрос, который мы
удер­жали в себе, не исчерпал себя мгновение спустя.
Федр. Что означает твое уединение? Что ты делаешь, ото всех нас
укрывшись? Алкивиад, Зенон, Менексен, Лисий -- все наши друзья изумляются,
не видя тебя. Они праздно болтают; их тени жужжат.
Сократ. Смотри и слушай.
Федр. Я ничего не слышу. И не вижу ничего приме­чательного.
Сократ. Возможно, ты не совсем еще мертв. Здесь кончаются наши пределы.
Перед тобой -- река.
Федр. Увы! Бедный Илисс!
Сократ. Это -- река Времени. Сюда, на берег, она вы­брасывает только
души; все прочее она без труда уно­сит.
Федр. Теперь я что-то смутно вижу. Но я ничего не могу разобрать. Все
это проносится неразличимо, ибо глаза мои просто не успевают вглядеться.
Если бы я не был мертв, мне, наверное, стало бы дурно, -- так движение это
уныло и неодолимо... Или, быть может, мне пришлось бы ему подражать, как это
свойственно человеческому телу: я уснул бы, чтобы так же струить­ся.
Сократ. А ведь этот великий поток состоит из вещей, которые ты прежде
знал или мог знать. Эта мощная и беспокойная, неутомимо скользящая гладь
уносит в не­бытие все краски. Ты видишь? Сама она совершенно бесцветна.
Федр. Мне чудится поминутно, что я различаю ка­кую-то форму; но то,
что, казалось бы, я улавливаю, не связывается в моей памяти ни с чем
конкретным.
Сократ. Ибо, недвижимый в смерти, ты наблюдаешь подлинное течение
бытия. С этого бесконечно чистого берега нам видны все дела человеческие и
все формы естественные, движимые согласно их истинной природ­ной скорости.
Мы уподобились спящему, в чьей душе проносятся вихрем мысли и образы,
которые, искажа­ясь диковинно, своей изменчивостью порождают различ­ные
существа. Все это ничто -- и, однако, все значимо. Из преступлений рождаются
неимоверные блага, и вы­сочайшие добродетели приводят к губительным
следствиям; суждение ни на чем не задерживается, идея во взгляде становится
видимостью, и каждый человек вла­чит за собой вереницу чудовищ, нерасчленимо
соткан­ных из его движений и последовательных метаморфоз его тела. Я думаю о
присутствии и обыкновениях смерт­ных в этом неутомимом потоке -- и о том,
что я при­надлежал к их числу, когда стремился видеть все сущее именно так,
как вижу его сейчас. Я приписывал Мудро­сти вечное положение, в котором мы
теперь пребываем. А между тем все отсюда неузнаваемо. Истина перед на­ми, но
мы ничего больше не можем понять.
Федр. Откуда же, Сократ, берется эта тяга к вечно­му, которую мы
встречаем порой у живущих? Ты искал знания. Самые неразумные безнадежно
пытаются сохра­нить все, даже трупы умерших. Иные воздвигают хра­мы и
гробницы, которым стремятся придать несокруши­мость. Самые мудрые и
прозорливые хотят внести в свои мысли гармонию и меру, дабы уберечь их от
разруше­ний и от забвения.
Сократ. Безумие! О Федр, ты сам прекрасно видишь. Но так уж было угодно
судьбам: среди потребностей людского племени должна непременно
присутствовать некая толика безрассудных желаний. Не будь любви, не было бы
и людей. Как и наука не существовала бы без абсурдных стремлений. А как ты
думаешь, откуда мы почерпнули инстинкт и энергию тех неизмеримых уси­лий,
что сумели воздвигнуть столько прославленных го­родов и праздных строений,
изумляющих разум, кото­рый сам по себе неспособен их вообразить?
Федр. Но ведь он тоже в этом участвовал. Ничто без него не смогло бы
вознестись над землей.
Сократ. Ничто.
Федр. Ты помнишь строительные работы, которые мы наблюдали в Пирее?
Сократ. Помню.
Федр. Все эти машины, все эти усилия -- и этих флейтистов, которые
вносили в них ритм своей музыки; эти точно рассчитанные движения -- и этот
рост шаг за шагом, столь загадочный и столь ясный одновремен­но? Какой
сперва беспорядок, -- и казалось, он весь растворялся в гармонии! Какая
незыблемость, какая стройность рождались среди всех этих нитей, служив­ших
отвесом, вдоль этих натянутых хрупких бечевок, по которым равнялись ряды
поднимавшейся кладки!
Сократ. Во мне еще живо это чудесное воспомина­ние. О, материалы! О,
дивный камень!.. Какими же стали мы невесомыми!
Федр. А помнишь ли ты этот храм за городской сте­ной, рядом с алтарем
Борея?
Сократ. Храм Артемиды-охотницы?
Федр. Он самый. Мы как-то бродили там. Мы бесе­довали о Прекрасном...
Сократ. Увы!
Федр. Я дружил с человеком, который этот храм по­строил. Он был
мегарец, и звали его Эвпалинос. Он охотно рассказывал мне о своем искусстве,
о трудах и познаниях, которых оно требует; он объяснял мне все то, что с ним
вместе я видел на стройке. Но прежде всего я любовался его несравненным
умом. Казалось, что человек этот наделен силой Орфея. Бесформенным грудам
камня и балок, которые нас окружали, он пред­сказывал монументальное
будущее; и когда я внимал его голосу, мне чудилось, что удел, назначенный
этому ма­териалу, есть единственный в мире удел, к которому он призван
судьбами, угодными богине. Поразительно, как говорил он с рабочими! В его
словах не оставалось сле­да от тяжких ночных размышлений. Он говорил с ними
языком указаний и цифр.
Сократ. Именно так поступает бог.
Федр. Его слова и их действия были так согласованны, как если бы эти
люди заменяли ему конечности. Ты не можешь себе представить, Сократ, с какой
радостью моя душа созерцала эту великую слаженность. С тех пор образ всякого
храма нераздельно связывается во мне с мыслью о его возведении. В каждом
храме мне видится восхитительное деяние, еще более славное, чем любая наша
победа, -- еще более неподвластное жалкой природе. Разрушение и созидание в
равной мере важ­ны; люди необходимы для того и другого; но мой разум ставит
превыше всего созидание. О, счастливейший Эв­палинос!
Сократ. Какая восторженность у тени к призраку!.. Я не знал этого
Эвпалиноса. Так значит, он был вели­кий человек? Я вижу, что он достиг в
своем искусстве высшего понимания. Он здесь?
Федр. Он, без сомнения, среди нас; но я еще не встречал его в этих
местах.
Сократ. Я не представляю себе, что он тут мог бы построить. Даже
замыслы здесь -- те же воспоминания. Но поскольку нам не осталось теперь
ничего, кроме ра­достей беседы, я с удовольствием его послушал бы.
Федр. Я еще помню некоторые его правила. Не знаю, понравятся ли они
тебе. Меня они восхищают.
Сократ. Скажи мне одно из них.
Федр. Слушай же. Он любил повторять: "В исполне­нии нет мелочей"
1.
Сократ. Я понимаю -- и не могу понять. Я нечто по­нял, но не уверен,
это ли самое имел он в виду.
Федр. А я убежден, что твой быстрый разум без­ошибочно разобрался. В
такой ясной и совершенной ду­ше, как твоя, поучение мастера должно обретать
небы­валую силу и широту. Ежели это действительно четкая мысль, если она
почерпнута в самом ходе работы мгно­венным прозрением разума, который, не
мудрствуя по­пусту, подытоживает свой опыт, -- в таком случае она приносит
философу бесценный материал. Я вручил тебе, ювелир, слиток чистого золота!
Сократ. Я был ювелиром по части собственных своих цепей!.. Но разберем
эту мысль. Здешняя вечность рас­полагает к словоохотливости. Эта
непреходящая дли­тельность должна либо вовсе не существовать, либо та­ить в
себе все мыслимые рассуждения, как истинные, так и ложные. Поэтому говорить
я могу свободно, не боясь ошибиться, ибо, если я ошибусь, я тут же выска­жу
истину, а если я выскажу истину, я все равно затем против нее согрешу.
О Федр, ты, я думаю, замечал у ораторов -- гово­рят ли они о политике
или о частных интересах граж­дан, -- как и в тех трудных признаниях, которые
нам в решающий час приходится делать возлюбленному; ты, конечно же, замечал,
какой вес и какое значение при­обретают ничтожнейшие слова и малейшие паузы,
их разделяющие. И я, говоривший так много, движимый не­утолимым стремлением
убеждать, -- я тоже в конце кон­цов убедился, что самые неотразимые доводы и
самые строгие доказательства имели бы мало успеха без этих никчемных на вид
деталей и что, напротив, соображения слабые, если искусно перемежать их
словами тонко рас­считанными или блестящими, как диадемы, надолго
за­чаровывают слух. Эти сводни подстерегают разум. Они твердят ему, что им
вздумается, они повторяются сколь­ко угодно, и в итоге ему начинает
казаться, что голос, которому он внимает, -- его собственный голос.
Сущест­венность речи сводится в конце концов к той мелодии и к той окраске
голоса, в которых мы видим ошибочно нечто пустячное и привходящее.
Федр. Ты прибег к сложнейшему обходному манев­ру, дорогой Сократ, но я
вижу, что ты возвращаешься издалека с множеством новых примеров и во
всеору­жии твоей диалектики!
Сократ. Или возьми медицину. Самый умелый хи­рург, запускающий в твою
рану свои искусные паль­цы, -- какой бы проворной, какой бы опытной и
чувст­вительной ни была его рука, как бы четко он ни пред­ставлял
расположение органов, вен, их связанность и их секреты, сколь бы он ни был
уверен в том, какие действия следует произвести в твоем теле, что надлежит
отсечь и что -- соединить, -- ежели по его недосмотру, в силу некой
случайности, нить или игла, которыми он пользуется, какая-то мелочь,
необходимая в ходе рабо­ты, окажутся не совсем чистыми или не вполне
очищен­ными, -- хирург этот тебя погубит. И ты умираешь...
Федр. К счастью, все кончено! Именно это со мной и случилось.
Сократ. Ты умираешь, хочу я сказать, -- ты умира­ешь, будучи исцелен по
всем правилам... Коль скоро все требования искусства и обстоятельств
исполнены, мысль любуется своим творением... Но ты мертв. Плохо очи­щенная
шелковинка сделала знание гибельным; этот ни­чтожный пустяк пересилил
искусство Асклепия и Афи­ны.
Федр. Эвпалинос хорошо это понимал.
Сократ. То же самое происходит везде, кроме разве что царства
философов, которым, к великому их несча­стию, никогда не случается видеть
крушения созерцае­мых ими миров, ибо миры эти попросту не существуют.
Федр. Эвпалинос всегда был верен своему правилу. Он не забывал ни о
чем. Он распоряжался выпиливать продольные бруски и подпирать ими балки,
укреплен­ные в стенах, чтобы они не давали влаге подниматься по волокнам и,
впитываясь, разрушать их. Так же вни­мателен был он ко всем чувствительным
местам здания. Можно было подумать, что он заботился о собственном теле.
Пока шли работы, он почти не отходил от лесов. Я готов поручиться, что он
знал там каждый строительный камень. Он следил за точностью тески; он
тщатель­но изучал все известные средства, позволяющие избегать осыпания
граней и сохранять чистоту швов. По его ука­заниям на облицовочном мраморе
проводили резьбу, оставляли шероховатости, делали скосы. Он вникал во все
тонкости изготовления штукатурки, которою покры­вали стены грубого камня.
Но все это усердие, которое призвано было служить долговечности здания,
не шло ни в какое сравнение с тем, с каким он готовил переживания, трепет
душевный будущего созерцателя его детища.
Он выводил на свет бытия изумительный механизм, который должен был в
свой черед изливать этот свет -- исполнив его четких форм и почти
музыкальных досто­инств -- в пространство, где движутся смертные. По­добный
ораторам и поэтам, которых ты только что упо­минал, он знал, о Сократ,
тайную власть неразличимых оттенков. Перед мастерски облегченной, совсем
безыс­кусной на вид громадой мы даже не замечали, как нас исподволь
приводили в восторг неуловимые изгибы, лег­чайшие чарующие наклоны и те
утонченные комбинации правильных и неправильных форм, которые он вводил и
скрывал, наделяя их силой столь же неотразимой, сколь и загадочной.
Послушный их тайному присутствию, дви­жущийся наблюдатель переносился от
видения к виде­нию, от немоты к восхищенному шепоту, по мере того как он
подходил, отступал и опять приближался или бродил вокруг здания, ведомый им
и растворившийся в чувстве восторга. -- Мой храм, говорил этот мегарец,
должен увлекать людей, как влечет их образ любимого 2.
Сократ. Божественные слова. Я слышал, дорогой Федр, нечто совершенно
подобное, хотя и обратное по смыслу. Один наш друг -- нет нужды его называть
-- говорил об Алкивиаде, который был так прекрасно сло­жен: "Стоит взглянуть
на него, чтобы почувствовать в себе зодчего!.. "
Как мне жаль тебя, милый
Федр! Ты здесь гораздо несчастливее меня. Меня влекла одна Истина; ей
посвятил я всю жизнь; и здесь, в елисей­ских лугах, если я и остался
внакладе, я все же могу надеяться, что мне предстоит еще нечто узнать. Даже
теперь, среди этих теней, я рад ловить тень любой истины. Но ты, чьи желания
составляла одна Красота и чьими поступками она правила, -- ты лишился всего.
Вес тела эти -- сон, и все образы -- дым; повсюду раз­лит этот свет, столь
ровный, безжизненный и удручаю­ще бледный; всюду -- одно и то же
бесчувствие, кото­рое он озаряет или, скорее, окрашивает, ничего отчетли­во
не выделяя; и эти полупрозрачные стайки, в которые собираются наши тени; эти
наши беззвучные, почти уже чуждые голоса, которые шепчутся словно в гуще
руна или в ленивом тумане... Как ты должен страдать, милый Федр! И все же
страдать не вполне... Даже этого нам не дано: страдание тоже ведь жизнь.
Федр. Мне все кажется, что я близок к нему... Но не говори мне, прошу
тебя, о том, что утрачено. Оставь, не тревожь мою память. Оставь ей ее
светило и ее ку­миров! О, какое владеет мною противоречиеСуществу­ет, быть
может, какая-то вторая смерть, которая меня еще не постигла, -- смерть наших
воспоминаний. Но во мне оживают, мне снова видятся хрупкие небеса!
Пре­краснейшему нет места в вечности! 3
Сократ. Где же. по-твоему, оно пребывает?
Федр. Все прекрасное неотделимо от жизни, а жизнь -- это то, что
умирает.
Сократ. Допустим... Но большинство людей видит в Красоте нечто
бессмертное.
Федр. Должен сказать тебе, Сократ, что, по мнению того Федра, каким я
некогда был, красота...
Сократ. Платона поблизости нет?
Федр. Я буду ему возражать.
Сократ. Ну что ж, возражай!
Федр.... заключается отнюдь не в каких-то необычай­ных предметах и даже
не в тех сверхприродных фор­мах, которые благороднейшие из смертных
созерцают как некие образцы своих замыслов и тайные первообра­зы своих
трудов, -- не в тех божественных сущностях, о каких надлежало бы сказать
словами поэта:
Венец стремленья долгого -- Идеи! 4
Сократ. Какого поэта?
Федр. Дивного Стефаноса, который жил много ве­ков после нас. На мой
взгляд, однако, идея этих Идей, которых отцом был наш несравненный Платон,
очень уж простовата и в каком-то смысле слишком чиста, что­бы объяснить все
многообразие красот и смену чело­веческих пристрастий, смерть стольких
творений, пре­возносившихся до небес, создания ни на что не похо­жие,
воскрешения, коих нельзя было предугадать. И много найдется иных возражений.
Сократ. К какой же пришел ты мысли?
Федр. Я уже не могу ее разобрать. Ничто ее не об­наруживает; все ее
подразумевает. Она -- во мне, как я сам; она действует безошибочно; она
судит, она вожде­леет... Но выразить ее мне так же трудно, как опреде­лить
свое тождество с собственным "Я", которое для меня столь очевидно и столь
загадочно.
Сократ. Но раз уж, дорогой Федр, милостивые боги позволили нам
беседовать в этой преисподней, где мы ничего не забыли, где мы нечто узнали
и где мы дале­ки от всего человеческого, нам следует теперь выяснить, что
истинно прекрасно и что -- уродливо; что может нра­виться человеку; и,
наконец, что должно восхищать его, не ослепляя, и захватывать, не помрачая
рассудка...